Gustav_Shpet_i_sovremennaya_filosofia_gumanitarnogo_znania_2006
.pdf«в наиболее адекватной форме» развитое учение об организа ции. Здесь, однако, имеется важное отличие от Дильтея. После дний, исходя из антропологических предпосылок, определял со циальные институты как взаимосвязи целей, а также отношений господства и подчинения, т. е. представлял институты как слож ные комплексы индивидуальных действий и намерений. Шпет переворачивает этот порядок обоснования, начиная прямо с социального института или «внешней организации общества», на основании которых он затем и определяет индивидуальные действия.
Наиболее отчетливо это обнаруживается в его определении истории как «основной науки» для социальных наук. История — в том смысле основная наука, что она дает предмет во всей его конкретности, тогда как остальные социальные науки конструи руют свои объекты путем абстракции от конкретного предмета. Но эта конкретность есть не что иное, как связь социальных организаций в некоторый хронологический порядок. Иными словами, история есть история институтов: например, история искусства или философии — это «история школ, их влияния, взаи моотношений, смены и т. д.»24. Представление о «личности, дей ствующей в истории», изгоняется Шпетом как незаконный антро поморфизм. Соответственно, и индивидуальность есть не более чем «точка пересечения» отдельных рядов организаций. «Толь ко тогда, когда историк разберется в той точке пересечения орга низаций экономических, политических, народного образования, университетов, партий, семейных связей, и прочее, и прочее, тогда только эта точка пересечения, называемая Лейбницем или Критикой чистого разума (...) будет рассматриваться как истори ческий объект»*5.
Итак, здесь отчетливо выступает противоположность в под ходах Дильтея и Шпета по вопросу о предмете и задачах гумани тарных наук —противоположность, которая была обозначена дилеммой: «антропология ИЛИ история». Можно вспомнить в этой связи и другую дилемму — весьма популярную в истории русской философии — «люди или учреждения». И как раз то, с каким постоянством эта дилемма воспроизводится на всех эта
п а м же. С. 1078. **Тамже.
пах развития социальной мысли, причем не только русской, сви детельствует о ее основоположном характере в рефлексии о гу манитарном знании. Уже в силу этого аргументы Дильтея и Шпета в их заочной полемике имеют для нас отнюдь не только исто- рико-биографическую ценность.
Вопросы:
Т. Г. Щедрина: Вы точно определяете эволюцию взглядов Шпе* та, либо это только какая-то мысль, пришедшая прямо сейчас? Я бы не стала говорить здесь об эволюции, поскольку, как мне ка жется, эти три сферы, которые Вы назвали и которые Вы сформу лировали, присутствуют каждый раз в каждый период творчества, но меняются местами по степени значимости. Они постоянно присутствуют все вместе, как мне кажется, исключая, возможно, неокантианско-психологическую. А вот остальные две присут ствуют постоянно в текстах Шпета, но меняются местами. Одна становится явной, а другая скрытой в тот или иной период. Так, феноменологический подтекст есть всегда, и даже в поздних ра ботах.
Н. С. Плотников: Конечно, необходимо проследить развитие той или иной проблемы и только на основании этого делать ка кие-то заключения об «этапах эволюции». Вот в поздних текстах Шпета — «Эстетические фрагменты», «Внутренняя форма сло ва» — содержатся серьезные уточнения, в том числе и в опреде лении статуса герменевтики, отношения к логике и т. п., в отли чие от «ИКПЛ». И на основании сравнения с предыдущим можно вести речь не о каком-то сугубо биографическом делении, опи сании эволюции, а именно об эволюции проблем, эволюции их решения.
И. М. Чубарое: Мне кажется, что в «ИКПЛ» Шпет шел за Гуссер лем и проведенное Вами различение институтов и индивидов не является здесь самым важным.
Плотников: Отчасти это верно. Гуссерль присутствует в этой работе, хотя бы в том смысле, что основной дисциплиной Шпет считает феноменологическую онтологию. Хотя не совсем понят но, когда он говорит об основной философской науке и основ ной науке для социальных наук, имеет ли он в виду историю или какую-то более «фундаментальную» онтологию. Здесь, поэтому, необходимо выяснять каково соотношение собственно феноме
нологической онтологии и исторической онтологии. А на ос новании этого говорить о влияниях Гуссерля и прочем.
Что же касается проблемы личности и институтов, то я не думаю, что это вторичная проблема. Это проблема, в первую очередь, именно того, каким образом мы структурируем наш соб ственный подход к действительности и имеем ли мы доступ к чистому описанию, вне интерпретации, или же нам приходится постоянно интерпретировать некоторые предметности в опре деленном контексте и тогда нам необходимо учитывать совершен но различные перспективы этой интерпретации. Соответствен но вопрос «люди или учреждения» — этот вопрос является не только вопросом определения предмета гуманитарных наук, но и самого подхода в гуманитарной науке, т. е. будем ли мы рассмат ривать вопрос об институтах как производный от вопроса об индивидуумах или наоборот. От этого зависит и перспектива интерпретации.
Чубарое: Темы коллективности, «соборности», институций появляется у Шпета в «Явлении и смысле» в связи с критикой Гуссерля, а не Дильтея, так? В связи с критикой понятия субъек та, Я и т. д. Критика Дильтея учитывает эту критику Гуссерля. Получается в вашей реконструкции, что Гуссерль здесь не при чем, а это не так.
Плотников: Гуссерль здесь критикуется постольку, поскольку его «Идеи к чистой феноменологии» отчасти воспроизводят (нео)кантианскую модель теории познания (с трансценденталь ным Я и прочим). Дильтей критикуется по существу за то же са мое. Здесь речь идет о том, что Шпет критикует не Гуссерля кон кретно, не Дильтея конкретно, а кантианство современной ему философии. То есть тезис, что в теории познания нужно зани маться субъективными условиями познания, а не предметом по знания. Из этой критики следуют все остальные критические ар гументы Шпета. Но в этой позиции Шпета уже заложена, на мой взгляд, невозможность признания индивида в качестве исходно го пункта исследования. Поэтому дальнейшая апелляция к «со борности», к общности проистекает из этой фундаментальной критики кантианства.
В.Л. Махлин
ТАЙНА ФИЛОЛОГОВ
1. Исходный пункт. В 1-м выпуске «Эстетических фрагмен тов» Густава Шпета, завершенном, как автор считает нужным уве домить читателя, 26 января 1922 года в Москве, среди как бы нешпетовских, «ненаучных* по тону и стилю пассажей, находим одно место едва ли не самое суггестивное, зато явно форсирую щее основные мотивы целого и, в этом смысле, вероятно, клю чевое. Абзац, который мы сделаем —с опорой на методическое понятие «исходного пункта», или «подступа» (Ansatzpunkt), немец кого филолога Эриха Ауэрбаха* — предметом истолкования (точ
1 Эрих Ауэрбах (1892—1957)—автор «Мимесиса» (1946), одного из синте тических по замыслусозданий гуманитарно-филологической мыслиXXвека. См.: Ауэрбах Э. Мимесис: Изображение действительности взападноевропей скойлитературе/ Пер. А. В. Михайлова. 2-еизд. М.; СПб., 2000 (1-еизд. 1976). Восновуанализа «изображениядействительности» взападноевропейскойли тературе вее истории положеназдеськонкретнаяинтерпретацияфрагментов религиозного, историографического илисловесно-художественноготекста— от Гомераи Библиидо романаXXвека. Каждаяиз20глав«Мимесиса»начина ется с истолкования небольшого фрагмента, взятого за «исходный пункт», найденный впроцессе исследования «подступ» ктворчествуданного автора вцелом, кэпохе вцелом, квсемирно-историческимперспективамиретроспек тивам в целом. Врезультате мотивыи возможности интерпретируемого тек ставсвоемсмыслевыводят, но неуводятзапределытекста— ого, чтоАуэрбах называет«феноменами».Задачафилолога—датьистолковываемымвтекстефе номенам (которыекактаковыесамиистолковываютдействительностьпостоль ку, поскольку ее «изображают») самим раскрытьсяи заговорить («сами вещи должны заговорить», поясняетАуэрбах). Свой метод «понимающей филоло гии» Э. Ауэрбахпочерпнул не столько усовременныхемуучителей, коллеги
нее: герменевтического комментария), находится в разделе, оза главленном «Продолжение о том же сюжете». Поскольку пред шествующий ему фрагмент называется «Распад и новое рождение», постольку, вероятно, и приводимое ниже по переизданию (1989) место, — если оно и вправду ключевое, — является и продолжени ем упомянутого «сюжета», и внесюжетной кульминацией 1-го вы пуска, презумпцией замысла. Вот этот абзац:
«Новое эллинство приведет к новому Вифлеему. “Подража ние” — не копирование, копирование —ложное подражание, ложное эллинство, “псевдоклассицизм”. Философский ответ о действительности нужен, чтобы не было этого “псевдо”, иллю зионизма, идеализма, “переживаний”, чтобы была жизнь и реа лизм. Возрождение есть воплощение тайны, ее овнешнение. Воз рождение есть “воз-рождение”, и его требование к познанию, к философии: вос-познания —познания познанного. Тайна филологов должна быть разоблачена; все должны стать словолюбцами, все призываются к познанию познанного. То, что внешне било только для филологов, должно быть открыто для всех. В величайший праздник вся кий может стать жрецом, если только готов принять на себя бре мя жречества»2 (курсив мой. — В. М.).
Что этим сказано?
О какой «тайне филологов» идет речь — тайне, которая, как можно заметить, образует центр соединения разнородных моти вов в пределах нашего текста — относительно завершенного высказывания? Что связывает «новое эллинство», «новый Виф леем», неложное «подражание» (в отличие от ложного), «воз
знакомых—таких, какэстетик и философ Вальтер Беньямин, или теолог Ру дольф Бультман, или филологи Карл Фосслер и Лео Шпицер, или ученик и оппонентХайдеггераКарлЛевит, илифилософ ифилолог-классикГанс-Георг Гадамер,—сколькоупервоготеоретикагуманитарногознания Нового време ни, профессора риторики в Неаполе Джамбаттисты Вико (1668—1744), чье главноепроизведение, «Новуюнауку»,Ауэрбахзановоперевел (1925) нанемец кий. О методе «исходного пункта» автор «Мимесиса» писал в методически и духовно-исторически важнейшей своей статье. См.: АуэрбахЭ. Филология ми ровой литературы (1952) // Вопросы литературы. 2004. № 5 (сентябрь-ок- тябрь). С. 123—139.
*ШпетГ. Г. Эстетические фрагменты// ШпетГ. Г. Сочинения. М., 1989.
С.369. Вдальнейшемссылкина «Эстетические фрагменты» даются по этому изданиюсуказаниемстраницвскобкахвсамомтексте.
рождение» как «воплощение тайны» (или «овнешнение»), «ве личайший праздник», на котором «всякий может стать жрецом», а равно и требование «познания познанного», обращенное «к философии», — с некоей «тайной филологов»?
Эта тайна — как нам внушают — «должна быть разоблачена», потому что до сих пор она «внешне» была только ограничен ной, специализированной, неоткровенной формой откровения предельной (последней или первой) истины; чем-то таким, что раньше было «только для филологов», но вот теперь откроется, наконец, в последней глубине, ибо «должно быть открыто для всех».
Почему «должно» и, собственно, что должно быть «открыто»? И как это — «для всех», если речь идет, явным образом, о некото рой «жреческой», эзотерической тайне специалистов —«тайне фи лологов»?
2. Неосмыслица. Для начала есть резон честно признать —с герменевтически обязательной долей простодушия, — что про цитированный абзац не очень понятен и даже невнятен при первом чтении (да, пожалуй, и при втором). Но это не совсем «невнятица» в том смысле, в каком придумал и употреблял это слово Андрей Белый —современник, который больше других современников позитивно цитируется и интерпретируется в 1-м выпуске «Эстетических фрагментов». Может быть, стоит, из методических соображений, признать приведенное место — как, впрочем, и весь 1-й выпуск, — «неосмыслицей», хотя и не совсем в том смысле, который придает этому слову сам Г. Г. Шпет, когда он отзывается (в упомянутом фрагменте «Распад и новое рождение»)
о своем времени и своем философском цехе настолько же тре бовательно, насколько и отрицательно:
«Никогда, кажется, не было такой неосмыслицы в духовной жиз ни...» (361), — уличая и обличая современную философию в не способности к «рефлексии», а искусство —в утрате подлинного творческого импульса, подменяемого рефлексивным «самоед ством» (там же).
Однако «неосмыслица» (а равно и «невнятица») в определен ных исторических условиях может быть в своем роде осмыслен ной и даже продуктивной, причем не только в искусстве, но так же в научной философии. Герменевтический потенциал чужой мысли, чужого высказывания, дошедших до нас, пост-современ
ников, из чуждого, отчужденного времени, парадоксальным об разом, связан с нехваткой языка, дефицитом самовыражения че ловека и эпохи. Такая нехватка, или «языковая нужда» (5ргаскпои как говорил инициатор современной философской герменев тики Гадамер), особенно характерна и продуктивна в переходные эпохи, когда сознание и познание теряют свою идентичность постольку, поскольку они теряют свою наивность (наивное тож дество с собою). Похоже, что неосмыслица и невнятица 1-го вы пуска — от полноты смысла и мысли — полноты, превышающей воз можности дискурсивного мышления. В нашем тексте слова, сами по себе, понятны (а если не все, то можно заглянуть в словарь или справочник). Более или менее узнаваем язык предельных, сверхисторических символов западноевропейской истории («эллинство» — «Вифлеем»), на котором изъяснялась интеллек туально-художественная элита эпохи «символизма», «серебряного века», «русского религиозного ренессанса» (как бы ни толковать и ни оценивать эти созданные уже задним числом эстетизованные обозначения предреволюционной русской культуры). Труд но ошибиться: в тексте перед нами —достигшая западноевропей ских проблемных вершин русская Волшебная Гора в самый момент как бы предвосхищения сразу обеих своих возможностей: како го-то еще небывалого творческого взлета (одна возможность), сокрушительного и бесславного падения «с концами» (другая). Если автор «Эстетических фрагментов» что-то и сознает с окончательной, полной ясностью, то именно это: роковую и до конца не ясную и не полную амплитуду предельных и нередуцируемых возможностейдаже не лет, но месяцев и дней — скажем, 26 ян варя 1922 года...
Потому что всё может быть — или не быть: теперь, сейчас: «Нонам теперь, сейчас не реставрации нужны, а Ренессанс» (358). Запомним само противопоставление: «не реставрации, а Ре
нессанс».
3. Качели. Первый фрагмент 1-го выпуска «Эстетических фрагментов» называется «Качели» и начинается с «деструкции» (как сказал бы в то время ассистент Гуссерля в далеком от Моск вы Фрейбурге —начинающий М. Хайдеггер) традиционной фи лософской дисциплины — эстетики (чего, в общем, не будет у Хайдеггера никогда, а у «перебежавшего» в 1923 году к нему и к
Гуссерлю во Фрейбург от первых учителей-неокантианцев ро весника века Гадамера осуществится много позже и по-другому). О самой этой — позитивной и продуктивной для теоретической эстетики — деструкции нужно будет сказать в несколько иной (менее опосредованной) систематической связи с нашим исход ным пунктом. Сейчас важнее эстезиологический исходный пункт «Эс тетических фрагментов» — «качели», притом почти независимо от понятия «эстезиологии духа» (оно появится в 1923 году у дру гого ученика Гуссерля — Хельмута Плесснера, инициатора, наря ду с Максом Шелером, философской антропологии и пожизнен ного оппонента Хайдеггера).
Дело не только и не просто в том, что 1-й выпуск «Эстети ческих фрагментов» посвящен именно эстетике, а 2-й и 3-й, яв ным образом, переходят от философии искусства к философии слова, уходят от эстетики к поэтике —переход (но также и отход), продуктивное и роковое значение которого для отечественной философии и для отечественной филологии в последующие де сятилетия незачем и некому будет даже осознать. (В советский век проблема границ между предметными областями культуры либо перестала «ощущаться» — как выражались русские формалисты пореволюционных лет, либо — то же самое наоборот — была фор мализована и стилизована, «подморожена» под «классическое наследие».) Но в 1-м выпуске, следовательно, еще в начале 1922 года, налицо попытка передать, воспроизвести в мысли как сво его рода «подражание», «мимесис» некоторое состояние и обстояние исторической культуры — абсолютно уникальное, един ственное, синтетически вобравшее в себя и предвосхищающее все свои смысловые возможности.
Это — так сказать, практическая «эстезиология духа»: Г Г. Шпет с небывалой, немыслимой у него самого ни до, ни после реши тельностью тщится уйти, оторваться от вездесущего, объектив но видимого, переживаемого, ощущаемого («айстесис»\) •распада». Суть дела не в том, что вот уже четыре года и больше, как произо шел вроде бы невозможный политический переворот —и все посыпалось, а скорее наоборот: миропорядок, выдержавший на стоящую революцию (1905 года), не выдержал испытания миро вой войной — и невозможное стало фактом (хотя и невероятным). Вот почему надо уйти, оторваться —потому что уже ушли и ото рвались. Воспроизвести, передать, перевести на язык разумения
происходящее событие, как бы застывшее в самом своем движе нии, событие, превышающее возможности разума, мысли и смыс ла и абсолютно неадекватное «онтологическим фикциям» так называемой революции (370) — вот задача.
4. Замысел. Для Шпета — как и для его оппонентов-современ- ников —вопрос стоит примерно об одном и том же: о «культуре» и «творчестве». Но в каком смысле? «Распад» должен быть осо знан до конца для того, чтобы стало возможным «новое рожде ние». Не бегство в культуру и не бегство от культуры: не рестав рации, а Ренессанс. Но, опять-таки, в каком смысле?
Может быть, тайна проблематичности и зачастую просто «не переводимости» русского речевого мышления-дискурса — в том, что у нас самые глубокие, проникновенные мысли и вещи выс казываются не в «философии», а в «литературе», в литературной публицистике, а то и вовсе в письмах и дневниках?.. Человек и мысль, в русских условиях, чувствуют себя по-настоящему сво бодно не на публичных мероприятиях и обсуждениях, не на за щитах диссертаций и не в журнальной полемике (с их «ноблес оближ» и страхом «потерять лицо»), тем более не на телевизи онных «шоу» или в «духовном» месте наставлений и поучений — там даже искренняя мысль становится умышленной, — а вот в курил ках и на кухнях, в телефонных и лестничных нечаянных призна ниях, и намеках, и трепе, и шуточках, вообще не внутри условно жилого и обжитого («культурного») пространства, а по-достоев- ски «на пороге» и «вдруг». Поэтому главный русский философ — это не*философ Достоевский. (На Западе, как и в России, это по няли раз и навсегда только однажды, как раз в пору написания и напечатания «Эстетических фрагментов»; вспомним хотя бы, по воспоминаниям Гадамера, фотографию Достоевского на рабочем столе Хайдеггера в начале 1920-х годов — и больше никогда!) По этому «эстетика» в России больше, чем где-либо, — убежище («ниша»), уберегающее не только от всегда умышленной и лжи вой интеллигентско-сектантской идеологии и партийности, но и от слишком буквальной, мертвящей специализации, отъединив шейся от своих же, когда-то питавших и обосновавших тот или иной Fach (научную дисциплину) границ. Поэтому 1-й выпуск «Эсте тических фрагментов» — самое «русское» сочинение самого (яко бы) «нерусского» из русских философов. Поэтому и в нашем слу
чае методически важно отличать «замысел» Шпета как от мни мой «неосмыслицы», так и от отдельных «мыслей», ярких, но тем более трудноуловимых в общей связи.
Замысел 1-го выпуска, по-видимому, настолько глубок и неотло жен, что мысль автора как бы не поспевает за ним и, овншняясъ — порывами, урывками, фрагментами, — попутно рождает, для всех и ни для кого, среди прочего еще и целую теорию «овнешнения». Теорию, которую почти сразу (ведь своего времени скоро больше не будет) младший современник и соотечественник Шпета — М. М. Бахтин — сделает в 1922—1923 годах (с опорой на свою христологию, свое неокантианство и свою феноменологию) систе матическим понятием эстетики —не классической и не роман тической, немыслимой до Революции, тем более немыслимой и непонятной после... Замысел «Эстетических фрагментов», судя по всему, следующий: нужно не бежать (тем более —не уезжать), но превзойти, во-первых, «псевдоклассицизм» («ложное подражание»), во-вторых, выродившуюся тоже в «псевдо» романтическую аль тернативу классицизму («иллюзионизм, идеализм, «пережива ния») — «чтобы была жизнь и реализм». Замысел таков, что мыс ли Шпета как бы не хватает самой себя: так ее много, и такова плотность всей атмосферы —философской, поэтической, обще ственной, политической.
Только в плотной культурной атмосфере возможен так назы ваемый «кризис», а равно и многозначное, проникнутое прин ципиальной символикой смыслового избытка и нужды в языке — развоплощение этой атмосферы. Развоплощение, которое современ ники Шпета еще до 1914 года называли «культурным распадом» (вспомним вступительную статью к 1-й книге «Логоса» 1910 года) и которое нам, пост-современникам, нужно попытаться «понять лучше» — вместо того чтобы «верить на слово эпохе», как бы опечатывая, оприходуя ее идеологически однозначным, заведо мо бедным так называемым определением: все равно — «декадан са» или «ренессанса»... Время было куда богаче и интереснее, современники были откровеннее своих откровений. Они были откровеннее, чем их слишком поздние пост-современники —те, кого еще Достоевский (имея в виду «господ социалистов») на зывал «судьями окончательными», а через полвека Г. Г. Шпет, не менее иронически, называет в 1-м выпуске «Эстетических фраг ментов» (имея в виду Шпенглера) «хозяином фактов» (375).