- •Раздел I
- •Глава 13. Сопротивление политической инерции
- •Глава 14. Сопротивление индивидуальной
- •Глава 15. Первый и второй светильники, рациональный страх и самосознание
- •Глава 16. Третий и четвертый светильники. Визионерское сознание и переоценка женственности
- •Глава 17. Пятый и шестой светильники. Принятие напряженности и этика осознанного действия
- •Глава 18. Седьмой источник света. Пробуждение религиозного духа
- •1 S ё m е 1 I n j. Pour sortir de la violence. Paris, Editions ouvrieres, 1983,202 p.
- •1. Размерности веры
- •1. Свойства божественной среды
- •2. Природа божественной среды. Вселенский христос и великое причастие
- •3. Возрастание божественной среды
- •Раздел II
- •Глава 2. Господство человека над природой и иудейско-христианское наследие
- •Глава 5. Вера в прогресс
- •Is Ginsberg. Op. Cit, p. 51.
- •77 В «Диалектике природы». См.: Parsons. Op. Cit, p. 180. Ginsberg. Op. Cit, p. 71.
- •Глава 10. Проблемы и принципы: нужна ли новая этика?
- •Ibid., p. 40-41, 45. Shepard... Op. Cit, p. 2. Ibid., p. 4-5.
- •1 CallicottJ. В. Conceptual Resources for Environmental Ethics in Asian Tradition of Thought: a propaedeutic.— "Philosophy East and West", vol. 37, No 2 (April 1987), p. 115-130.
- •2 Философский курс с таким названием впервые был введен в университете штата Висконсин в 1971 году.
- •1 Schweitzer a. Epilogue.-—In: Schweitzer a. My Life and Thought. An Autobiography. London, g. Allen and Unwin, 1933, p. 254-283.
- •Раздел III Карл г. Юнг
- •1 Jung с.G. Approaching the unconscious.— In: Man and his symbols. New York, 1968, p. 1—94.
- •1. Природа человека
- •2. Роль духовного опыта
- •3. Модель человеческой психики
- •4. Природа и архитектура психопатологии
- •5. Природа целительного процесса
- •6. Терапевтические процедуры
- •7. Роль терапевта
- •8. Роль пациента
- •9. Цели терапии
- •10. Природа реальности
- •1 G г о f St. Healing Potential of Non-ordinary States of Consciousness. Big Sur, ca; manuscript, 1987.
- •1 W I 1 b е г к. Psychologia Perennis: The Spectrum of Consciousness.— In: Beyond Ego: Transpersonal Dimensions in Psychology. Los Angeles, 1980, p. 74—86.
- •2 H u X 1 e у a. The Perennial Philosophy. New York, Harper & Row, 1970.
- •3 Wilber k. The Spectrum of Consciousness.— "Main Currents", 1974, 31, 2.
- •241, 242 Бекер к. 222, 225, 226, 241, 242 Бенн Ст. 249 Бенсон 125
- •238, 241 Бэрбур а.Дж. 219, 325, 326 Бэрр дж. 218, 219 Бэртон р. 325 Бэшем а. 486
- •286, 288 Дарроу к. 284, 288 Дейвис б. Д. 185, 186 Дейли X. 256 Дейч э. 320, 327, 486 Декарт р. 52, 89, 93, 156, 158, 211,
- •220, 222, 224, 225, 238, 310, 313 Дерр т.С. 219
- •238 Сикора 251
- •166, 168 Стивенсон р. 369 Строе о. 486 Судзуки д. Т. 307, 486 Сукарно а. 63 Сэйр к. 246
- •417, 424, 429, 449, 479 Автономия 77, 78
- •306, 321, 324 Бытие 302, 303, 346 Бюрократия 49
- •455, 456 Несчастье 348 Ноосфера 13, 98
- •10, 11, 17, 19 Окружающая среда 32, 238, 240,
- •244 Опыт 371
- •370, 395 Политика 57, 58 Потребление 248, 251 Потребности 46
- •54, 57, 59 Свобода 14, 154, 155—157, 338 Сексуальность 167 Символизм сновидений 358, 392,
- •474, 476, 478 Экологическая метафизика 319 Экологическая нравственность 287 Экологическая ответственность
- •310, 311 Экологический подход 269 Экологический стресс 251 Экологическое мышление 17, 278,
- •276, 281, 292, 308—325 Экосистемы 254, 261, 275, 282, 286 Экспансия 233
- •Раздел I
- •Раздел II
- •Раздел III
- •143200, Можайск, ул.Мира, 93
1 S ё m е 1 I n j. Pour sortir de la violence. Paris, Editions ouvrieres, 1983,202 p.
Автор книги—Ж. Семлен—социопсихолог, главный редактор журнала «Ненасильственные альтернативы». Многие годы он изучает проблемы насилия, его механизмы, эффективность стратегии гражданского сопротивления, опираясь на основные труды по индивидуальной агрессивности и массовому насилию Лоренца, Фрейда, Фромма, Миль-грама. Хотя насилие, видимо, присуще природе человека, Семлен все же считает возможной ненасильственную практику. Ненасилие не есть пассивность или величие души. Это руководство к действию, которое обеспечивает оборону без физического уничтожения. Для определения ненасильственной боевитости автор изучает механизмы ее действия, описанные Бруно Беттельхеймом, Рене Жираром, Франко Форнари и др. Ж~. Семлен не считает ненасилие чудодейственным средством, оно представляется как реальный путь выхода из насилия.—Прим. перев.
Э. Левинас
ФИЛОСОФСКОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ ИДЕИ КУЛЬТУРЫ
Нам представляется, что признаки, используемые социологами и этнографами при описании культурных фактов человеческого поведения, общеизвестны: общение с помощью знаков или языка; следование правилам или нормам — вспомним коллективные представления Дюркгейма, соединившие социальное давление и ценностный престиж; передача этих принципов не через наследование, а с помощью языка, посредством обучения; изменение языка, узаконенного поведения и обрядов путем географического расселения человеческих групп и в результате— множество разнообразных культур. Сегодня никто не сомневается ни в плодотворности пристального внимания эмпирических «гуманитарных наук» к культурным фактам в их этнографическом разнообразии при отказе высказывать в их адрес ценностные суждения, ни в вызванном ими интересе к живому творчеству, вдохновляющему каждую из этих культур. Никто более не занимается выявлением истинных культурных форм и их особенностей—структуры и становления, с претензией философски определить идею культуры на основе априорной, а значит, догматической идеи.
Однако следует отметить, что между множеством различных культур может происходить общение — и не только в форме войны; что при определенном «состоянии» человеческой культуры — я имею в виду современность, вступающую в общение со всем миром,— ставится сама проблема культуры, и это состояние, не отчуждаясь и не переходя в другое состояние, проявляется в научном интересе ко всем другим культурам и в готовности их понять. Все это в свете подобного общения побуждает нас искать значение, то есть смысл и ценность всеобщего феномена культуры, в его стремлении к единству или тоске по нему— без освящения некоторой гегемонии современности, ибо здесь как раз и родилось обдуманное знакомство со всеми другими культурами и их признание; искать это значение на основе формальной структуры современности, верно отражающей смысл всей человеческой фабулы, не слишком увлекаясь содержаниями, принимающими эту форму и устанавливающими это конкретное единство в современном промышленном обществе. Человеческая фабула, конечно же, не развертывается в единственном измерении.
Культура как смысл всеобщего человеческого общения и как ценность! Разумеется, ставшая объектом науки и выступающая как конец «европоцентризма»—в чем, вероятно, и состоит последняя мудрость Европы. Но можно ли мыслить культуру вне ее извращений? Можно ли, наконец, говорить о культуре как цельном понятии? Непреходящая возможность чудовищности, подтверждаемая вечно актуальным фактом существования Освенцима — символа, или модели, или отражения нашего века в его всемирном ужасе,— внушает нам неотвязную мысль о том, что сведение осмысленного к абсурду также способно служить философским определением культуры.
Современность можно определить как именно такое состояние культуры, когда сама идея природы, мыслимая как столь важная для греческой культуры идея инобытия, представляется всецело изобретением человека. В археологии руин, раскопок или музеев ничто не возвращает нас к нечеловеческому природы; а бесчеловечность, которой кончается добрая воля идеологий, сводится к усовершенствованной в своей изощренности пытке. Среди возделанных и в самой своей дикости ухоженных пейзажей высятся скопления людских жилищ. Там значимость и ценность вещей и произведений искусства измеряются человеческим трудом, талантом или вкусом, зависят от технических средств производства, а значит—от истин и теорий и, следовательно, от научных и художественных институтов и в конечном счете от того, как люди собираются, говорят, подчиняются и управляют; там правила и нормы исследования, научной речи и творчества, требования и запреты, нравы и обычаи суть понятия—философы называют их «трансцендентальными условиями»,— созданные и хранимые человеческим разумом, постигающим их как абстракции и освящающим их объективность чего-то данного в словах, именах, знаках и всей книжной литературе, где они запечатлеваются и излагаются. Нам доступно лишь абстрактное воспоминание о первобытной дикости, мысленное движение «вспять» на основе науки и романтизма живописи и поэзии. Никто уже не может ощутить эту дикость, минуя цивилизацию, даже при желании без нее обойтись. Это справедливо даже для тех, кто впервые ступил на Луну с помощью сложнейшей аппаратуры в математически понятом и измеренном пространстве.
Однако повсюду в этой цивилизации, надевшей личину «второй природы», прочитывается прошлое поступков на свой вкус, «присвоения», в котором первобытное Другое становится «моим» или нашим; идеи, пришедшей к Я в его согласии с собой, в согласии, предшествующем любому разногласию и, вероятно, всегда его предполагающем; то есть идеи «внешней», но уже схваченной и, следовательно, идеи как бы пришедшей от себя в необратимом согласии с собой, идеи «интериоризированной». Повсюду Другое уже готово воспринять самость Я, которое как таковое принадлежит себе и не обязано ничему соответствовать, которое осознает себя и не обязано по какому-либо отличительному признаку распознавать То же самое, само-по-себе-взаимозаменяемое. Но другое, всегда стоящее рядом с идеей Того же,—это рожденная свободным намерением умопостигаемость Другого, значимость осмысленного.
Никакая внешняя необходимость, никакое фактическое рабство, никакая машина промышленного века— сколь бы строгой ни была предписываемая ею в пределах ее возможностей необходимость,— вероятно, не могут — как и человеческая рука, вновь приводящая их в действие,— бесследно уничтожить другое в человеческом действии. Повсюду другое природы вовлечено в замысел, или проект, или вдохновение Того же. Не так ли описывается с точки зрения современной технической и художественной цивилизации самое широкое и все еще квазиформальное понятие культуры и его логический объем? Объем, объективно представленный в разрушениях, или перестройках, или делах—в следах, оставленных «разумным животным», или «образом Божьим» на бытии, на другом человеке. В следах, преобразующих «дикую природу», стойко запечатленных в бытии и представленных необходимости собственной физической и жизненной энергии. Культура — это смысл, приходящий к бытию. Чтобы философски определить идею культуры, нам пришлось бы прежде всего уточнить модальность значения осмысленных действий—она негативна,—не поддающихся давлению бытия, которое как таковое сводится к упрямому или жестокому постоянству в этом своем бытии. Как же культура превращает варварство в смысл, Другое как бытие — в согласие с самостью Того же? Вот наш первый вопрос.
Пути науки и техники, с одной стороны, и пути искусства и поэзии — с другой, дают нам первый ответ на этот первый вопрос. Если отвлечься от конкретного множества различных видов «мудрости», то общее направление этих путей, несомненно, также свидетельствует о стремлении культуры к единству и о ценности этого согласия. Но очевидно, что фактический кризис Запада и всего мира, оказавшегося в тисках между «коренным злом» Освенцима и ядерной угрозой—сюда привели человечество множество научных истин и полное безразличие «искусства для искусства»,— актуализирует другое измерение культуры. Оно будет подчиняться иной форме согласия между Тем же и Другим, отличной от сведения Другого к Тому же— от имманентности,—и разыгрываться в более древнем и «более будущем» плане, чем тот, где происходит эта редукция. Культура, которая, быть может, ожидается всем «множеством культур» как дремлющая всеобщность. И никогда полностью не отвергается. Даже если ее проявление неизбежно означает только разорванность и недолговечность прорывов человеческого сквозь толщу бытия и вечное возвращение к варварству.
Итак, культуру можно прежде всего интерпретировать— и это исключительная черта греко-римского Запада—как интенцию снятия Инаковости чуждой и заранее Данной нам природы, подстерегающую и нарушающую непосредственное тождество, каким является «То же самое» человеческого Я. .
Отсюда человек как Я в «я мыслю» и культура как знание, доходящее до самосознания и тождественности, до взаимоналожения «тождественного и нетождественного». Декарт расширяет «я мыслю», производное от «я сомневаюсь»,— такова перипетия познания—до целой человеческой души; и Кант усмотрит тут единство трансцендентального восприятия, которое есть присоединение ощущаемого к знанию. Внутри знания поместятся осмысленное и умопостигаемое, которые будут вплетены в интригу духа на протяжении всей истории западной культуры. Даже отношения человека с другими людьми или богом станут пониматься как коллективный или религиозный опыт, то есть как дань истине. Безразличная или враждебная человеку природа, само бытие, войдя в знание, превратится в присутствие, одновременно означающее как реальность бытия, так и то, что оно предоствляется в распоряжение мыслящего в модальности настоящего времени, то есть в отрыве от непроницаемого бытия и тайн прошлого и будущего. Воспоминание и воображение станут восприниматься как возвращение ранее сокрытого к настоящему, как репрезентация, уподобление и синхронизация диахронического в «вечности» идеального настоящего, в мысли-мости закона, системы и ее математического выражения. Даже пробелы незавершенной науки впредь будут присутствовать в открытости мира исследованию.
Таким образом, знание может пониматься как отношение человека к чему-то внешнему, отношение Того же к Другому, где Другое лишается своей обособленности и интериоризируется в моем знании, а его трансцендентность становится имманентностью. Леон Брюнсвик говорил, что математика—это наша внутренняя жизнь. Знание—это культура имманентности. Именно адекватность знания бытию с момента зарождения западной философии позволяет утверждать, что нам известно только то, что было нам давно знакомо, но забыто в глубине нашего Я. Ничто трансцендентное не может затронуть наш разум, действительно расширить его границы. Это культура человеческой автономии и, вероятно, с самого начала глубоко атеистическая культура. Мысль о том, что равно мысли.
Но бытие мира, представшее перед знанием с открытием и победой присутствия, в силу самого факта является тем, что «дается», и пока истина не достигнута, допускает возможность любого ответа. А наиболее конкретно знанию «дается» в присутствии то, «что-предлагает-ся-берущей-руке», и, следовательно, в самом знании уже содержится мышечное напряжение хватающей руки и предчувствие физического предмета, который эта рука сжимает или к которому она тянется. Таким образом, в пока еще «теоретическом» восприятии ясно вырисовывается «направленность», отношение к цели, к вещи, к чему-то, к пределу, к сущему. Сущее принадлежит конкретности понимания бытия. Восприятие «схвачено», затем следует присвоение, усвоение и предвкушение удовлетворения. В Я возникает властный и алчный субъект. В культуре имманентности удовлетворение понимается гиперболизирование Метафоры следует принимать всерьез: культура, в которой ничто не может сохраниться в качестве Другого, без промедления обратилась к практике и технике. Задолго до промышленного века и без того мнимого разложения, в котором этот век упрекают. Культура знания и имманентности—это эскиз воплощенной практики, практики захвата, присвоения и удовлетворения. Самые отвлеченные уроки будущей науки основаны на том, что вещи уже знакомы руке, что присутствие вещей уже воспринимается как «удержание». Это нам покажет Гуссерль в своей теории жизненного мира. От этого удержания как от забытой и завуалированной основы берет начало даже «внутренняя жизнь» математика, о которой говорил Леон Брюнсвик.
Но удержать — это не просто взять в руки, но и придать форму тому, что зажато в руке. Рука, придающая форму,— и вот уже художник, взяв резец или кисть, формирует вещественную материю, в которой он— парадоксальным для чистого знания образом—узнает свою модель, с которой он ранее никогда не сталкивался! Знание или не-знание, художественное движение, иной, чем у знания, способ придавать смысл бытию, художественное измерение культуры, о котором мы только что говорили.
Но в культуре знания, абсолютного знания, которое Гегель прославит как свободу и триумф разума, в удовлетворении потребностей осуществляется мысль, приравнивающая Другое к Тому же и перемещающая его из внешнего мира во внутренний! Так культура торжествует над вещами и людьми. В этом смысл бытия. Как в интен-циональности Гуссерля, где человеческое сознание выходит за свои пределы, но остается внутри познаваемого, приравненного к сознанию и его удовлетворяющего. Культура как мысль о равном, в которой обеспечивается свобода человека и подтверждается его тождественность, в которой субъект пребывает в своей тождественности, не опасаясь, что другое поставит его под вопрос или выбьет из седла.
Но культура как знание, где сводится на нет различие между тождественностью Того же и несхожестью бытия «всего остального», где опыт понимается как захват того, что дано, и как факт повторного обретения бытия в себе— идеал имманентности — в виде внутреннего мира, как присутствие и становление внешнего бытия в ноэме ноэзы. Удалось ли культуре полностью осуществить этот захват другого? В самом деле, уже восприятие предметов в их объективности мыслимого не может совершаться как чистая имманентность. Оно не может происходить, например, без движения глаз и головы, без перемещения рук и ног, без участия всего тела в акте «познания», в котором банальный анализ выделяет только содержание репрезентации. Это не просто напоминание о физиологических условиях сенсибельности, которые никогда не игнорировались психофизиологией. Присутствие щ органическую жизнь, которая в спонтанности движений приспосабливается к реальности, не следует считать естественными или «натуралистическими» причинами знания: они некоторым образом принадлежат самому чувственному содержанию того, что извлекается восприятием из объективного умопостижимого и что уже Гуссерль включал в число трансцендентных условий восприятия.
Итак, в имманентной структуре знания остался единственный анахронизм: мир или часть мира, охваченная «я мыслю» или понятая в опыте, в действительности уже оказывается среди охватывающих элементов, так или иначе принадлежащих плоти этого «я мыслю». Это не метафора, а сам парадокс воплощенного «я мыслю», который не снимается понятием ментального синтеза, «объединяющего мышление и телесность. Здесь недостаточно трансцендентного восприятия». Отсюда понятие «собственного тела», совершенно иного, чем объективно отождествляемое тело — часть мира, которую я вижу в зерка-1 ле, которую видит осматривающий меня врач,— и одновременно такого же, как это тело! Это отношение между Тем же в «я мыслю» и Другим природы, которое культура как знание не умеет учитывать. Рука как сочленение знания, хватающая и удерживающая «созерцание», уже является воплощением более древнего субъекта, чем чисто внутреннее состояние мыслящего (res cogitans) я трудах Декарта, совершенно иного, чем протяженное (res extensa), которое «без Божьей помощи» не может быть познано cogitatio мыслящего.
Можно ли считать это провалом универсальной мудрости, понимаемой как попытка мышления проникнуть в глубь себя и там обнаружить бытие как данное в своем присутствии; провалом того, что, казалось, вдохновляет всю западную культуру? Или же в ней, как заявляет Мер-ло-Понти в «Знаках» (с. 204), «есть что-то новое... наряду с трансцендентной природой, натуралистским «в себе» и имманентностью духа, его актов и его норм»? Древнее состояние живой плоти или воплощения, конкретность, предшествующая чистой духовности идеалистического субъекта и чистой материальности природы,— и то и другое суть созданные человеком абстракции! По-видимому, в конкретном восприятии между Я и не-Я сначала возникает отношение не противопоставления или коренного различия, а выражения; выражения одного в другом, культурного события, источника всех искусств. Между мыслящим Я и внешним миром материи возникает осмысленность выражения, означаемое значимости, отличное от интериоризации знания и господства Того же над Другим. Культура в этимологическом смысле—это местопребывание мира, для которого характерна не просто пространственная присущность, но и создание в бытии выразительных и воспринимаемых форм нетематизирую-щей мудростью плоти, которое и есть искусство или поэзия. В еще техническом жесте, направленном на достижение предложенной цели, уже угадываются искусство и элегантность; в голосе уже предчувствуются звуки языка и возможность поэзии и песни. Ноги, умеющие ходить, уже готовы к танцу; хватающие и ощупывающие руки обследуют, рисуют, лепят, играют на музыкальных инструментах, с изумлением обнаруживая приверженность никогда не встречавшемуся идеалу. Раннее, или первобытное воплощение мысли, возникновение разнообразных проявлений художественной культуры, где осмысленное не отсылается ни к ноэтико-ноэматической структуре трансцендентного построения в знании, ни к какому-либо общему правилу, но где человеческое согласие и несогласие проявляются без обращения или сведения к универсальному и сохраняются в крайней экзотике своего разнообразия. О вкусах не спорят! Возможно, в различии между Множеством людей и рассеянными в пространстве общинами материя, или природа, или бытие проявляют, или выражают, или, как говорил Мерло-Понти, прославляют свою душу; и человеческое (или самого человека) можно считать местом этого выражения и устройством, необходимым для проявления Прекрасного, искусства и поэзии, которые суть активные способы этого прославления или изначального воплощения Того же в Другом, которое также есть проявление. Проявление, которое, вырвавшись за пределы интеллигибельности знания, полученного в размышлении о равном, но оставаясь внутри культуры имманентности, получает в атеистическом знании нашей западной культуры место незнаемого бога и название духовной жизни.
Но достаточно ли измерена и оценена с тех пор чуждость бытия как другого по отношению к человеческому? И не слишком ли она естественна? Не грозит ли культуре местопребывания в ее художественном проявлении опасность со стороны чуждости, не сводимой к Тому же самому и зовущей к другой Культуре, иной, чем культура знания и поэзии?
Но в культурном измерении, открытом знанием, где человеческое ассимилирует нечеловеческое и господствует над ним, осмысленное утверждается и подтверждается как возвращение Того же и Другого к согласию Единого; точно так же согласие Единого — опять-таки в качестве осмысленного— подтверждается и утверждается в художественном выражении как единство души и тела, проявляясь уже в амбивалентности духовного и телесного и в распространении одних и тех же вкусов среди разных людей. Все это определяет культуру — знание и искусство— как «преклонение» перед неоплатоническим идеалом Единого, к которому благоговейно обращается мировое множество, чтобы стать имманентным согласию Единого или чтобы подражать ему в автономии или свободе знания и техники и в высшей самодостаточности Прекрасного. Само Государство, объединяющее множество людей, понимается в этой культуре знания и искус-' ства как существенная форма такого единства, а политика — общее участие в этом единстве — принимается за основу межчеловеческой близости и морального закона, взаимосвязывающего граждан, членов предварительного единства Целого. Один из аспектов западной культуры состоит в том, чтобы мыслить и представлять- себе универсальное Государство и превращение восприятия в абсолютное знание как то, что связано одной и той же историей, или одним и тем же Логосом, или одной и той же феноменологией.
Но следует задать вопрос, не может ли умопостижи-мость, понимание как снятие антагонизма между Тем же и ДрУгим' означать нечто иное, чем сведение Другого к Тому же или превращение Другого в То же самое, когда Другое приводится в соответствие с Тем же. Следует, например, спросить, означает ли несхожесть другого человека со множеством людей только логическое противопоставление сторон — одних против других — в раздробленном Целом, строго обратные отношения между которыми подчинены исключительно единству этого Целого, этого расколотого на части Единого; иными словами, следует спросить, возможно ли, что несхожесть Другого Человека со множеством людей приобретает определенное значение благодаря знанию — политическому, но, в сущности, знанию,— в котором Я рассматривается как часть Целого, управляющего человеческим единомыслием в образе организма, единство которого обеспечивается сплоченностью его членов. Или же — и это другая альтернатива— следует спросить, не носит ли для Я непохожесть другого человека, непохожесть чужого с самого начала абсолютный характер в этимологическом смысле слова, так что чужой является другим не просто в логическом или формальном смысле (то есть другим на таком основании, которое возможно логически или даже трансцендент-но преодолеть, обратившись к синтезу кантовского единства «я мыслю»), а ни к чему не сводимым другим, непохожесть и обособленность которого не поддаются никакому синтезу и предшествуют любому единству; при этом отношение Я к Другому есть отношение к нежелательному чужаку, а дружелюбие не зависит от предварительного признания и построения целостности. Этическое отношение! Проект культуры, предшествующей политике и не сводящей близость Я к ближнему к некоторому недостатку или к утрате единства Единого. Отношение к другому как к таковому, а не отношение к другому, уже сведенному к Тому же самому, «употребленному» Я. Культура трансцендентности, а не превосходства, намеренно отказавшаяся от имманентности, слывущей на Западе высшей благодатью духа.
Эта несхожееть и это абсолютное разделение проявляются в явлении лица, в предстоянии лицом к лицу. Это
совершенно не похожее на синтез объединение устанавливает близость иного свойства, чем возникающая в результате синтеза данных й их объединения в «мир», из частей—в единое целое. Над мыслью, пробудившейся, чтобы взглянуть в лицо, господствует несводимое различие: это не мысль о... а мысль для... которая в не-без-различии к другому нарушает равновесие равной и бесстрашной в познании души. Значимость лица, пробуждение к другому человеку, тождественность которого неразличима для знания, приближение к первому встречному в его близости ближнего, общение с которым несводимо к опыту. Еще до любого определенного проявления другого — и при таком проявлении, которое уже есть данное себе, охраняющее поведение,— обнаженность и отказ от проявления как такового. Экспозиция в упор, экстрадиция обложенного и затравленного, затравленного еще до всякой травли и облавы. Лицо как сама подверженность другого человека смерти.
Но в этом противостоянии лицу, в этой смертности — призвание и требование, касающиеся моей самости, касающиеся меня. Как будто невидимая смерть, к которой повернуто лицо другого,— мое дело, как будто эта смерть «глядит на меня». Смерть другого человека затрагивает меня, ставит под вопрос, как будто мое безразличие превращает меня в соучастника преступления и я должен отвечать за эту смерть другого, не дать ему умереть в одиночку. Именно этот призыв к моей ответственности, которую вменяет мне в обязанность и требует от меня лицо другого; и превращает другого в моего ближнего.
Исходя из этой прямолинейности отношений между Я и другим, в одной из своих работ мы писали, что лицо является для всякого Я—является для меня—одновременно искушением убить и заповедью «не убий», которая меня уже обвиняет, меня подозревает, мне запрещает, но уже ко мне взывает и от меня требует. Близость ближнего—это моя ответственность за другого. Ответственность за другого человека, невозможность оставить его одного перед таинством смерти, то есть конкретно — способность к восприятию конечного дара умереть за другого. Здесь ответственность не означает холодного юридического требования. Это вся тяжесть любви к ближнему, любви без вожделения, из которой исходит природный смысл этого избитого слова и предполагает любая литературная культура, все библиотеки и вся Библия, рассказывающая о прославлении и поругании этой любви.
Это такая же общезначимая культура, как современная культура знания и техники и как культура, обращающаяся в университетах к культурным формам, не принадлежащим греко-римскому наследию. Но в отличие от культуры знания, техники и искусства в этой культуре речь идет не о том, чтобы утвердить тождественность человеческого Я самому себе, поглотив Другое природы или выразив себя в нем, но чтобы поставить под вопрос саму эту тождественность, неограниченную свободу и могущество Я, не лишая его неповторимости. Этическая культура, в которой лицо другого, лицо абсолютно другого, пробуждает в тождестве Я не подлежащую передаче ответственность за другого человека и достоинство избранника.
При таком значении осмысленного разум получает новую сигнификацию. Он не имеет отношения к мысли, которая присваивает себе Другое природы или празднует, то есть выражает в поэзии и искусстве, пребывание в этом мире. Угроза варварства бытия исходит от более радикального внешнего, от трансцендентности и чуждости другого человека. Пропасть, разделяющая людей, гораздо глубже любой реальной пропасти. Культура—это не возвышение над трансцендентностью и не ее нейтрализация; она состоит в этической ответственности и обязанности, направленной на другого; это отношение к трансцендентности как к трансцендентности. Его можно назвать любовью. Над ней властвует лицо другого человека, которое не дано в опыте и не приходит от мира.
Человеческое прорывается сквозь варварство бытия, даже если никакая философия истории не дает уверенности в том, что варварство не вернется.
Пьер Тейяр де Шарден ФЕНОМЕН ХРИСТИАНСТВА
Ни в игре своих стихийных сил, которые могут быть приведены в действие лишь надеждой на нетленное, ни в игре своих коллективных свойств, для образования которых нужно действие всепобеждающей любви, мыслящая жизнь не сможет продолжать действовав и прогрессировать, если ее не повлечет к себе ввысь светоносный полюс притяжения и стабильности. Природа ноосферы такова, что сама по себе она не сможет войти hi в социальную, ни в индивидуальную жизнь иначе, как по; влиянием Центра — Омеги.
Вот к чему нас логически привело полное примененш к человеку законов эволюции. На первый взгляд, все этс отвлеченные, чисто теоретические рассуждения, но из ни: следует не только идеальная возможность, но и даж< опытная реальность и просто очевидность того, что ле жит в глубине вещей.
Если бы Омега была только отдаленным и идеальным очагом, предназначенным явиться в конце времен из конвергенции земных сознаний, ничто вне самой конвергенции не могло бы сейчас открыть ее для нашего взора В теперешней жизни никакую другую личностную энергию нельзя найти на земле, кроме той, какую дает множество человеческих личностей. Но раз уж мы признали что Омега уже существует в настоящее время и действует в самой глубине мыслящей массы, тогда надо согласиться, что ее существование, по некоторым признакам, должно открываться уже теперь — то там, то тут Чтобы одухотворять Эволюцию в ходе развития ее низших стадий, сознающий полюс Мира мог действовать, естественно, только в безличной форме, под покровом биологии. А на все уже мыслящее, чем мы и стали благодаря гоминизации, свет идет от Единого Центра ко всем индивидуальным центрам—личностно. Можно ли представить себе это иначе?
Или вся представленная здесь концепция Мира есть бесполезная идеология, или же где-то вокруг нас, в той или иной форме, должен являть себя определенный источник Личностной, сверхчеловеческой энергии, и, если мы будем внимательно смотреть, нам откроется Великое Присутствие.
И здесь становится понятной важность «Феномена Христианства» для науки.
Это выражение поставлено в конец нашего этюда о Феномене Человека не случайно и не для симметрии слов. Его задача — выразить однозначно, каков тот Дух, о котором я хочу говорить. Я живу в сердце Христианства, и меня легко заподозрить в том, что я хочу искусственно провести его апологию. Однако я настаиваю на том, что в той мере, в какой вообще возможно различать в своей мысли разные пути и способы постижения реальности, я остаюсь здесь прежде всего на позиции естествоиспытателя, а не убежденного верующего.
Факт Христианства перед нами. Он имеет свое место среди других реальностей Мира. Прежде всего по сути своей веры, а затем и по своей экзистенциальной ценности и, наконец, по своей чрезвычайной способности к духовному возрастанию Христианство, как я вижу, вносит решающий импульс в раскрытие перспектив жизни Вселенной, овладеваемой личностными энергиями. И это дает то самое подтверждение моего видения, которое нам и необходимо. Его я и буду развертывать далее.