- •1. Противостояние
- •14 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •16 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •18 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •20 Риторика и истоки европейской, литературной традиции
- •22 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •24 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •26 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •28 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •30 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •32 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •34 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •36 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •38 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •42 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •44 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •46 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •48 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •50 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •52 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •54 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •56 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •58 Риторика и истоки европейской литературной традиции
- •Примечания
- •(«Илиада», II, 477—479; пер. Н. И. Гнедича).
- •107 Предмет, обозначенный столь высокопарным выражением, — пастушеская палка.
56 Риторика и истоки европейской литературной традиции
именем Иезекииль, «сочинитель иудейских трагедий», как называет его Евсевий (Ргаер. evang. IX, 28), благодаря ученой прилежности которого мы располагаем обширными выписками из одной трагедии под названием «Исход» (время написания, по всей вероятности, II в. до н.э.). Постольку, поскольку опыт Иезекииля представляет интерес любопытнейшего историко-культурного уникума и в то же время мало кому известен, приводим из него несколько выдержек.
Сюжет трагедии следует повествованию «Книги Исхода»; понятно поэтому, что единство времени и единство места в ней невозможны. Начинается она в Египте — Моисей по лучшим еврипидовским образцам произносит пролог:
С тех пор, как бросил землю Хананейскую И в путь ушел с семьюдесятью душами Иаков, и в Египте жил и множился Народ гонимый, бедный и униженный, — Доныне он все терпит и позор, и скорбь От злых людей и от руки властительной. Приметив возрастанье рода нашего, На нас измыслил злоковарный умысел Царь Фараон и предал нас мучительной Беде, велевши бедным смертным маяться В трудах великих при градском строительстве. Затем велит ввергать еврейских отроков, Едва родятся, в глубокотекущее Реки струенье...
Следует рассказ о судьбе самого Моисея, брошенного в корзине на произвол Нила и выловленного египетской царевной. Затем действие переносится в Мидиан, куда герой принужден бежать, убив египтянина; там он встречается со своим будущим зятем Рагуилом и беседует с ним. Там же он удостаивается видения Неопалимой Купины.
Моисей
О, что за дивной купины явление, Чудесное и смертным непостижное? Отвсюду купина огнем объемлется. Но пребывают целыми и ветвь, и лист.
58 Риторика и истоки европейской литературной традиции
Бог
Низринь его и с места удались тотчас: Ведь он в дракона обратится дивного.
Моисей
О, что я вижу? Мой Владыка, смилуйся! Как страшно, как ужасно! Пощади, молю! От трепета колена подгибаются.
Бог
Не устрашайся, но рукой простертою Схвати его: жезлом он станет сызнова.
(Пер. С. Аверинцева)
Что и говорить, трагику Иезекиилю далеко до его ветхозаветного тезки! Но его странное сочинение нельзя читать, не вспоминая, что именно с него начинается путь, приводящий к «Самсону-Борцу» Мильтона, к «Эсфири» и «Гофолии» Расина. Александрийские толмачи не решили непосильной для них задачи синтеза «Афин» и «Иерусалима»; будем благодарны им за то, что они эту задачу поставили. Решать ее должна была европейская культура, и притом всем своим существованием.
Примечания
1 Эти анонимные глубины, как известно, весьма привлекали еще Гердера, посвятившего ветхозаветной поэтике немало глубокомысленных замечаний («О духе еврейской поэзии», тт. 1—2, 1782—1783). Великий культурфилософ предро-мантической эпохи недаром был современником Макферсона, к стилизациям которого проявил живой интерес («Избранные места из переписки об Оссиане и о песнях древних народов», 1773).
2 Вспомним заглавие назидательной аллегории Джона Беньяна «The Pilgrim Progress » (1678 г.), оно предполагает образ самого настоящего пути, по которому идут ногами.
3 В качестве методологической параллели можно упомянуть попытки распространения категорий «Возрождения» (или хотя бы «Предвозрождения») на весь цивилизованный мир. Попытки эти также представляются нам, по сути дела, обидными как для гуманизма итальянского типа, в предельном напряжении сил
Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» 59
создавшего доселе небывалые нормы культуры, так и для народов, шедших иным путем и творивших в соответствии с иными нормами. Если, например, русский XV в. описывается как «Предвозрождение» (так сказать, «еще не совсем Возрождение»), позволительно спросить, что это значит? Разве не очевидно, что эта эпоха отнюдь не преддверие, не предвосхищение, а полное, исчерпывающее осуществление некоего культурного идеала, самозаконного, самоценного и весьма мало общего имеющего с Ренессансом? Критика европоцентризма, усматривающая везде и повсюду культуру, соответствующую специфически европейским идеалам и нормам культурного творчества, являет собою усложненную разновидность того же европоцентризма (это относится, например, к книге В. Чалояна «Восток и Запад» — Чалоян 1980).
4 Эта сторона античной классики очень энергично подчеркивается в работах А..Ф. Лосева.
5 В сочинении «О поэзии» Демокрит разработал столь популярное в дальнейшем учение о поэтическом «безумии», интеллектуалистико-психологически- ми средствами компенсировавшее утрату архаической бессознательности.
6 Акпь. В 16а—25 Diels. Характерно, что гениальная инициатива Демокрита распространилась на самосознание культуры в целом, ему принадлежат трактаты по искусствознанию («О музыке», «О живописи»), а также — впервые! — размышления о генезисе цивилизации.
7 Ср. тот смысл, который вкладывал в это слово недавно умерший немец кий философ К. Ясперс, противопоставлявший свое принципиально незамкнутое «философствование» традиционной системосозидающей «философии».
8 Абсолют философской религии Платона называется «существенно-Сущее» (&&&;); абсолют библейской веры называется «живой Бог» (&&&). Переводчи ки, создавшие так называемую Септуагинту, на радость всем философствующим теологам средневековья передали знаменитое самоописание библейского бога «&&&» (Исход, гл. 3, ст. 14) в терминах греческого онтологизма: &&&; («Аз есмь Сущий»). Но древнееврейский глагол &&& означает не «быть», но «действенно присутствовать»; он характеризует не сущность, а существование (ср.: Ratchow 1941). И здесь дело идет о жизни, а не о бытии, о реальности, а не о сущности.
9 Может показаться, что эта характеристика плохо подходит к Гераклиту, но Эфесец занимает среди греческих мыслителей особое положение лишь постольку, поскольку дал права неподвижной сущности самому началу движения и усмотрел нечто неизменное в самой изменчивости. «Все течет» — эти слова не относятся к принципу течения: к Огню, к Логосу. Использование сквозного символа огня приближает Гераклита к Библии (ср. Второзак. 4, 24: «Йахве есть огнь поядающий»), но Огонь Гераклита подчинен объективной вещной закономерности, он, как известно, «мерою возгорается и мерою угасает», а значит, в самой своей динамичности и катастрофичности являет некую стабильность.
60 Риторика и истоки европейской литературной традиции
1 0 Вот характерный контраст. В «Книге Екклесиаста» всякой человеческой речи, а значит, и мысли изрекается такой закон: «Бог на небе, а ты на земле» (гл. 5, ст. 1). Греческий мыслитель, признавая для себя как для человека условия земного бытия, полностью отрицает их для своей отрешенной мысли:
Знаю, что смертен, что век мой недолог, и все же — когда я
Сложный исследую ход круговращения звезд, Мнится, земли не касаюсь ногами, но гостем у Зевса
В небе амвросией я, пищей бессмертных, кормлюсь.
(Клавдий Птолемей, пер. Л. В. Блуменау)
Иудей — «на земле», грек — «на небе». Это не противоположность между робостью верующего и дерзанием ученого, в библейской «Книге Иова» дерзание доходит до того, что самого Бога зовут на суд. Но Иов спорит с Богом «из глубины» (ср. Псал. 129, ст. 1) своей беды, своей конкретной жизненной ситуации, а не с бесстрастных высот интеллектуальной отрешенности и «внемирности». Мечта Архимеда о точке опоры вне земли — это поразительно емкий символ греческой мысли; ближневосточной мысли такие искания были чужды.
1 0 В этом смысле очень типичная фигура — Лукиан из Самосаты, беллетрист, порожденный уже римской эпохой. В его сочинении «Сновидение, или Жизнь Лукиана» олицетворенная Образованность (&&&), иначе говоря, Риторика, иначе говоря, Литература, обращает к подростку такие речи: «Ныне ты бедняк, сын такого-то, уже почти решившийся отдать себя столь низкому ремеслу, — а немного спустя ты сделаешься предметом всеобщей зависти и уважения; тебя будут чтить и хвалить, ты станешь знаменит среди лучших людей. Мужи, знатные родом или богатством, будут с уважением смотреть на тебя, ты станешь ходить вот в такой одежде (и она показала на свою — а была она роскошно одета)... Если даже ты уйдешь из этой жизни, то все же навсегда останешься среди образованных людей и будешь в общении с лучшими» (пер. Э. В. Диль, см. Лукиан 1962, с. 32—33). Это бесподобное в своем роде место (сопоставимое разве что с древне египетскими хвалами карьере писца, но совсем иное по своему содержанию) очень красочно показывает, как в соблазнах литераторской профессии переплетались приманки духовного свойства и обещания хорошего местечка под солнцем. Такие люди, как Лукиан, были обязаны своему литераторству решительно всем — и духовными, и материальными основами своего существования, своим человеческим лицом и общественным статусом. Понятно поэтому, что когда Лукиану приходилось сталкиваться с неблагоприятными отзывами касательно чистоты своего стиля, писатель приходил в такое неистовство, в какое его едва ли привела бы самая страшная клевета относительно чистоты его нравов. Дошло два его сочинения, связанных с подобными казусами. В памфлете «Лжец, или Что значит па губный» он мстит дерзкому, осмелившемуся заподозрить его аттическую дикцию, полубредовыми обвинениями во всех возможных пороках, торопится морально
Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» 61
изничтожить его, чтобы только отвести от себя страшное обвинение; в маленьком трактате под заглавием «В оправдание ошибки, допущенной при приветствии» он привлекает неимоверный аппарат учености, чтобы реабилитировать свое словоупотребление. Больнее задеть его просто невозможно. По-видимому, созревание «литераторского» социального самочувствия всегда сопровождается подобными эксцессами: достаточно вспомнить нравы итальянских гуманистов XV столетия или взаимоотношения Тредьяковского, Сумарокова и Ломоносова. Патологическая профессиональная обидчивость — оборотная сторона еще непривычной «беспочвенности».
1 2 Бродячему певцу у всякого народа полагается быть слепцом, и притом по весьма прозаической причине: зрячие годятся на другое дело. Но только грекам пришло в голову истолковать слепоту как еще один символ внутренней отрешенности. Неоплатоник Прокл пишет: «Гомер... возвысил свою мысль над мнимыми благами всяческой зримой гармонии <...> по каковой причине он и представлен в сказании утратившим очи и претерпевшим то самое, что он заставляет претерпеть феакийского певца Демодока:
[Муза его при рожденьи и злом и добром одарила;] Очи затмила его, даровала за то сладкопенье.
В Демодоке Гомер представил парадигму собственной боговдохновенной жизни и потому говорит о нем, что тот лишен всяческой явленной гармонии и красоты через одержимость Музой» (1п Р1а*оп'15 Нет. риЫ. аи. р. 398,1 174 Кго11). Оставляя на совести Прокла, автора очень позднего (V в. н.э.!), те обороты речи, которые характеризуют только традицию философского идеализма, нельзя не признать, что он точно выразил важную родовую черту греческого мировосприятия. Философская легенда греков дает яркий pendant к слепоте Гомера — самоослепление Демокрита, который якобы выжег себе глаза, чтобы преодолеть ложь общедоступной оче-видности и выйти от зрения к умозрению (Plut. de Curios. 12, р. 521. и др.). Поэт и философ в идеале должны быть для грека слепы: слепец жизненно беспомощен, он выключен из жизни, но за счет этой своей внеситуативности он достигает творческой свободы и видит невидимое. Библейскому мышлению этот идеал совершенно чужд.
13 Эту дистанцию почувствовал, но едва ли верно понял английский марксист Дж. Томсон, сопоставляющий Гесиода с его современником пророком Амосом: «Гесиод был мелким земледельцем, собственником, который убеждал работников продолжать трудиться, несмотря ни на что, и утешал их преданиями о золотом веке в далеком безвозвратном прошлом. Амос был пастухом, который говорил от лица тружеников, а не обращался к ним; он угрожал их угнетателям гневом Иеговы и обещал новый век изобилия в грядущие годы» (Томсон 1959, с. 93—95). Томсон несправедлив к беотийскому поэту, который в конце концов тоже грозит «царям дароядцам» гневом Зевса и дочери его Правды («Труды и
62 Риторика и истоки европейской литературной традиции
дни», ст. 220—224, 248—265), хотя делает это с куда меньшей страстью и яростью, чем Амос. Прямолинейный социологизм Томсона «хромает» еще и потому, что социальное положение Амоса (как, впрочем, и Гесиода) отнюдь не может считаться окончательно выясненным: он называет себя Ь\л^г, «коровьим пастухом» (гл. 7, ст. 14) и гк]с1 «овечьим пастухом» (гл. 1, ст. 1) — но тот же термин гщй прилагает к себе и царь Моава Меша (II Кн. Царств, гл. 3, ст. 4), так что даже если не сопоставлять слово с загадочным титулом угаритского верховного жреца гЬ пяйт (как это сделано в: Ми&опеп 1952, р. 170; ср. критику в: Е1550е1сМ: 1956, 8. 483), вполне можно себе представить, что Амос до своего «призвания» был состоятельным скотоводом. Но в одном отношении Томсон прав: Амос говорит как человек из народа, Гесиод говорит о народной жизни.
1 4 Как известно, Шпенглер настаивал на полном незнакомстве античности с феноменом «непризнанного гения» (Зрепфег 1920, 8. 448—449). Но насилие фак тов вынуждает Шпенглера отступать от собственной схемы и описывать ряд явле ний греческой культуры начиная с IV в. до н.э. в терминах именно этого ряда.
1 5 Строго говоря, понятия «творчество» в новоевропейском смысле слова не знали и греки. Псп&о значит «сделать», «построить», «сработать»; производное от этого глагола существительное тюмул^у; («поэт») буквально означает «выделыва- тель [стихов]» и весьма непатетично (на этом особенно настаивал Ф. Дорнзейф). Впрочем, не надо забывать, что именно греки в лице Демокрита (см. прим. 6) и Платона разработали учение о поэтическом экстазе, предопределившее новоевро пейскую идею гениального творчества, которое преодолевает «правила» (ср. пара граф 47 второй части кантовской «Критики способности суждения»). С другой стороны, если для греков не существовало нашего понятия «творчества», как послеренессансного перенесения на человека атрибутов бога-демиурга, творящего из ничего, — для них огромную роль играло понятие «изобретения», «измышле ния» (е'йресгц). Пиндар говорит, что хочет быть «изобретателем слов» (О1. 9, 80). Всякий реформатор того или иного жанра был с греческой точки зрения «изобре тателем» новой жанровой формы: скажем, Эсхил «изобрел» новый тип трагедии. Часто утверждается, что греки не различали искусства и ремесла, объединяя то и другое в понятии т&хуг^ это не совсем точно, ибо Плутарх (УНа Репс1. р. 159О) про тивопоставляет ксЛАл/сехуих («изящное искусство», т. е. вдохновенное эстетическое творчество) и 8трюг>руих (ремесленную выработку, подчиненную закону обыден ности). Это различие — одна из новаций греческого эстетизма.
1 6 Как известно, нумерация псалмов в православной и католической Биб лии, с одной стороны, и в масоретско-иудаистском, а также лютеранском каноне, с другой стороны, не совпадает. Впредь мы даем двойную нумерацию.
1 7 По-гречески «толпа» в уничижительном смысле обозначается словом буХос,. Еще более характерно греческое словечко Р&уосгхях; (букв, «присущий ремесленни ку», в бранном переосмыслении «пошлый», «вульгарный», «банальный», «безду-
Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» 63
ховный»). Позднеиудейское ругательство 'т п'гг, которым раввины талмудической эпохи клеймили непричастных священной учености невегласов, имеет совершенно иной привкус: раввины, как правило, по своему социальному статусу сами были ремесленниками (рабби Гиллель — дровосеком, рабби Шаммай — каменщиком, рав Йошуа — кузнецом и т. п.), а значит — рсмхлхкн. В слове «банаусос» отложилось высокомерие «интеллектуала» и «свободного художника», в словосочетании «ам-хаарец» — высокомерие ученого «начетчика» и набожного «ревнителя».
1 8 Конечно, Демосфен тоже хотел быть немедленно услышанным; но от его ситуации нельзя отмыслить и сознательной работы над литературным шедевром, который останется, когда борьба отшумит. Демосфен и Эсхин в качестве государ ственных деятелей боролись не на жизнь, а на смерть; в качестве литераторов они в равной степени явили собой «классиков» своего жанра.
1 9 Как известно, латинское слово 1пс1Ь/1с1иит есть точный перевод греческого атоцж;. Равный себе атом — единица, монада — есть для грека модель его «инди видуальности» (ср.: Лосев 1963, с. 450).
20 «То обстоятельство, что именно Книга Исайи столь богата вставками из различных эпох, доказывает, что книгу эту вновь и вновь брали в руки, и что эта царственная фигура между пророками была все же познана и признана в своем истинном значении»,— замечает А. Вайзер (И/екег 1957, 8. 159).
2 0 «От имени» (тит.) — обычная формула ссылки на авторитет в талмуди ческой литературе («Рабби NN говорил от имени рабби NN...»); ср. мышление, стоящее за практикой «хадисов» в исламе.
22 Ср.: Си&Нс 1960, р. 118.
23 Мы употребляем термин «диалогической» в том расширительном и углуб ляющем смысле, который можно считать общепонятным после работы М. М. Бах тина «Проблемы поэтики Достоевского» (Бахтин 1963).
24 Как известно, кантовское ап51сЬ восходит через посредство схоластическо го регзе к аристотелевскому каб'агпо (ср.: Оот5с№1950, В. 28).
25 Вот несколько ранних случаев употребления этого термина: Оетосг. В 246 01е15; Р1а*. РНПеЬ, р. 67 А; Апз*. ЕЙ1. К1с. р. 1097 В7.
26 Столь же неожиданно, сколь и логично, что для всей греческой филосо фии в целом «сострадание» (ёХео;) оказывается столь же предосудительным, как похоть, страх и т. п. (ср. упоминание этого чувства именно в таком ряду у Ямвли- ха, Ое у№а РуЙ1азопса, с. 15, р. 64, 45 НаисК). Мудрецу приличествует отрешенное «человеколюбие» (фгАяуврожих), снисходящая «благожелательность» (ег^оих), но ни как не жалость, противоречащая интеллектуальной свободе и упраздняющая дис танцию между «я» и «не-я». Сострадание есть «страсть» (л6ево<;), т. е. непроиз вольное страдательное состояние, когда не человек нечто делает, но с ним что-то
64 Риторика и истоки европейской литературной традиции
делается под действием оклика извне; а страсть есть главный враг греческой философской этики. Напротив, ветхозаветному Богу свойственно не просто милосердие, но «чревная» материнская жалость по отношению к тем, кого он жалеет (гЬпцт. — мн. число от гЬт). Наряду с этим ему весьма свойственны состояния «гнева» и «ревности», которые опять-таки предосудительны для греческой философской этики, ибо фиксируют внутриситуативную позицию гневающегося и ревнующего. Христианскому апологету Фирмиану Лактанцию придется писать особый трактат «О гневе Божием», защищая библейский образ Бога против философского презрения к гневу.
27 Что божество «сферовидно», утверждал еще Ксенофан (А 1. 28. 33. 35 В1е15); Эмпедокл учил о «бескачественном Сферосе» (А 41 В 27, 4 О1е15) как изначальном тождестве бога и мира. Сфера, согласно греческому пониманию, дает образ идеального самодовления, ибо включает в себя все существующие фигуры и ничего не оставляет рядом с собой (ср. Па*. Тип. р. 33 В).
28 ХепорН, В 26,1 О1е1з. Что касается олимпийцев народной веры, мифа и поэ зии, то они, разумеется, заинтересованы в жертвах и уважении смертных, в пре успеянии любимцев и в гибели обидчиков, но довольно поверхностно, почти «спор тивно». «Так как весь промысел о чувственном... называется детской забавой богов, то мифотворцы и привыкли именовать эту особенность действования богов в мире смехом», — резюмирует стиль уходящего в прошлое мифа Прокл (1п гет риЫ. 1, 126—128Кго11). Конечно, всякий народ изначально предполагает заинтере сованность бога в человеке и человека в боге по принципу с!о, и* <1е5; важно, куда пойдет движение от этой исходной точки. Греческое божество по мере своего оду хотворения в мысли философов становится все более безразличным к миру (пре дел этого развития — боги Эпикура); Йахве по мере своего одухотворения в мыс ли пророков становится все более заинтересованным в мире (предел этого разви тия — христианский догмат о боговоплощении).
29 Давно отмечено, что у Достоевского, глубинно диалогический характер творчества которого блестяще выяснен М. М. Бахтиным, принцип речевой харак теристики постоянно нарушается, так что интонации персонажа проникают в го лос автора и наоборот. «В смешении автора и авторского персонажа... не следует ли видеть отступление от реализма и художественности? Нет. В «Бедных людях» изображен разговор двух душ, а души могут говорить не временным своим язы ком, а преодолевать все преграды бытового косноязычия...» (Лихачев, 1967, с. 321—322).
30 Характерно, что уподобление места человека во вселенной маске и роли становится у стоиков избитым общим местом. Панеций учил, что каждый из людей носит четыре маски: маску человека, маску конкретной индивидуальнос ти, маску общественного положения и маску профессии (ср.: РоЫепг 1948, 8. 201). Когда Сенека хочет выразить идею душевной цельности, он говорит: «Великое
Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» 65
дело — сыграть роль единообразного человека!» («11пит Нот'тет адеге» — ер. 120, 22).
31 Лихачев 1962, с. 64—66. Едва ли можно, однако, согласиться с вдумчи вым исследователем, когда он характеризует подобную «психологию без характе ра» в терминах «еще-не», как если бы Епифанию или автору Русского Хроногра фа попросту не хватало знаний о человеческой сущности. Очевидно, что принцип историзма приказывает нам рассматривать поэтику древнерусской литературы в соответствии с ее целями, с ее мировоззренческими принципами. Христианский писатель средних веков хотел внушить своему христианскому читателю самое непосредственное ощущение личной сопричастности к мировому добру и личной совиновности в мировом зле: читатель должен был внутренне отождествить себя с праведником — в его доброй воле, а со злодеем — в его греховности, усматривая все ту же борьбу — Бога и Дьявола в описываемых событиях и в себе самом. Такой «сверхзадаче» объектно-созерцательная «психология характера» явно не соответствует. С другой стороны, ни из чего не следует, будто для нашего созна ния — переставшего верить в непроницаемость и неразложимость каких бы то ни было «атомов» — «психология характера» абсолютно и безусловно права против «психологии без характера»; по-видимому, обе эти психологии соотносятся меж ду собой примерно так, как геометрия Евклида и геометрия Лобачевского. Доста точно вспомнить стиль психологизма Достоевского, никоим образом не укладыва ющийся в каноны «психологии характера». Ср. нашу статью: Аверинцев 1970, с. 113—143, особенно с. 130—132.
32 В древности физиогномика была наукой, и притом весьма почтенной и важной; к ней были прикосновенны такие умы, как Гиппократ и Аристотель, бесчисленное множество ученых меньшего ранга занимались ее систематизирова нием и усовершенствованием.
33 Ср.: ЕVап5 1969.
34 Напротив, греческая литература начиная с Гомера берет олимпийцев как пластичные ибоАа с фиксированными приметами, как «маски», которые отлича ются от человеческих «масок» лишь большей степенью статичности и самотожде ственности. Из этих «масок» можно монтировать некий сборный облик героя:
...и меж них возвышался герой Агамемнон, Зевсу, метателю грома, главой и очами подобный, Станом — Арею великому, персями — Энносигею...