Символистская литературная критика
Литературное направление символизма начало формироваться с первых сборников «Русские символисты», изданных В.Я.Брюсовым в Москве в 1894 – 1895 гг. Брюсов перенес это название из французской литературы и закрепил его за определенной группой русских поэтов. В предисловиях Брюсов провозгласил свои творческие задачи.
Символисты группировались вокруг журналов «Мир искусства» (1899 – 1904), «Новый путь» (1903 – 1904), но основным изданием был журнал «Весы» (1904 – 1909). Работали издательства символистов «Скорпион», «Гриф», «Мусагет», «Альциона», выпускавшие сборники стихов и теоретических статей. Из работ символистов наиболее известны книга Д.Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1893), сборники критических статей А.Белого под названиями «Символизм», «Арабески», «Луг зеленый» (1910 и 1911), сборники статей Вяч. Иванова «По звездам» (1909), «Борозды и линии» (1916), курс лекций «Эллинская религия страдающего бога» (1904). Огромное значение имеют статьи Брюсова и Блока, позднее отошедших от символистов.
У истоков символистской критики
Русские символисты любили и умели писать статьи о литературе и искусстве. Даже если мы будем вспоминать только главнейшее, то не сможем обойти «О причинах упадка...», «Вечные спутники», «Две тайны русской поэзии» Д.Мережковского, «Горные вершины» К.Бальмонта, «Литературный дневник» Антона Крайнего (3.Н.Гиппиус), «Далекие и близкие» В.Брюсова, «По звездам» и «Борозды и межи» Вяч. Иванова, «Символизм», «Арабески» и «Луг зеленый» Андрея Белого, две «Книги отражений» И. Анненского, «Лики творчества» М.Волошина, «Русские символисты» Эллиса. А сколько еще осталось на страницах тогдашней прессы, чтобы быть вспомненным лишь много лет спустя, а то и вообще остаться в памяти немногих специалистов! И это притом, что критиков-профессионалов среди символистов почти не было, все эти статьи и книги писались почти исключительно людьми, уже зарекомендовавшими себя на поприще изящной словесности.
Почему так происходило? Что заставляло писателей не только создавать собственные художественные миры, но и анализировать творчество современников и предшественников? Зачем нужно было объясняться с читателями логическим и «общепонятным» (хотя далеко не всегда общепонятным) языком, когда то же самое можно было сделать волей и мастерством творца?
Ответ на эти вопросы мы найдем лишь в том случае, если всмотримся в ту эпоху, когда русские символисты выходили на литературную арену, а потом объясняли читателям смысл и логику своей собственной работы и того переворота в искусстве, который она принесла с собой1.
Приверженцы точных хронологических разграничений привычно говорят о том, что первые выступления русских символистов относятся к 1892 году, когда сравнительно молодой, двадцатисемилетний, но уже известный поэт Дмитрий Мережковский выпустил сборник стихов «Символы» и прочитал в петербургских аудиториях две лекции, которые легли в основу изданной на следующий год книги «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы». Составитель антологии принадлежит к числу полагающих, что никакие самые революционные события не происходят в один момент, а тем более это касается литературы. Чтобы появилось новое течение, недостаточно одного-двух выступлений, нужно завоевать себе плацдарм. И завоевывать его себе будущие символисты начали очень рано, но в то же время декларации и сборник стихов Мережковского не знаменовали успех.
С одной стороны, завоевание началось с отказа от сугубого утилитаризма, господствовавшего в обществе под влиянием воззрений, привычно связываемых с духом 1860-х годов, где высшим достижением почиталось стремление Писарева обвинить едва ли не всю предшествующую литературу в том, что она существует только ради искусства как такового, тогда как должна стать искусством ради какой-то более высокой общественной цели. Именно с этого начинает полемику о смысле существования литературы Н. Минский в статье «Старинный спор», которая еще в 1884 год, за целых 8 лет до Мережковского, провозгласила ряд существенных положений, легших в основу «нового искусства», и уже не только литературы.
Второе стремление было едва ли не с наибольшей силой выражено в декларациях и творческой практике самого Мережковского. Речь идет о том, что он кратко сформулировал в своей знаменитой книге словами «мистическое содержание». Позитивизм, стремление показать прозрачность мира и доступность его человеческому разуму должны были уступить место осознанию того, что далеко не все поддается исчислению и измерению, что во вселенной есть обширные области, во многом определяющие человеческое существование, даже помыслить которые нельзя, оставаясь в пределах позитивистского мировоззрения.
Но была и еще одна сторона, без которой «новое искусство» было бы невозможно. Это стремление открыть новые грани самой литературы, придать ей новую внешность, которая обращала бы на себя внимание даже случайных прохожих. Тут декларации Мережковского не давали почти ничего, они нуждались в дополнениях, сделанных несколько позже, и в первую очередь стараниями москвича Валерия Брюсова, издавшего в 1894 и 1895 годах три сборника «Русские символисты», еще очень робких, если сравнивать с последующим развитием русской поэзии, по отчаянно смелых по отношению к поэзии предшествующей. Кстати сказать, и само обращение к поэзии в первую очередь тоже заслуживало особого внимания, поскольку предыдущие десятилетия были временем безусловного господства прозы, а стихотворство воспринималось лишь как производное от «нормального» языка2. Минский и Мережковский, сами довольно известные поэты, к перевороту в области стихотворного языка готовы не были.
Обширность задач требовала равного внимания ко всем трем очень приблизительно и неполно обрисованным нами сферам, но это внимание не могло быть лишь внутренним стержнем художественных задач, стоящих перед авторами, пытавшимися найти в литературе нечто новое, непохожее на сделанное непосредственными предшественниками3. Но поскольку им самим перспективы дальнейшего пути были вполне неясны, то и сделанное интуитивно нуждалось в подкреплении логическими рассуждениями, которые легче всего было сделать или в форме эстетических трактатов (как, скажем, вышедшая в 1899 году небольшая книга Брюсова «О искусстве»), или же в виде литературно-критических статей, одновременно и обозначавших новые ориентиры и критически анализировавших творчество современников.
Сложность задачи еще более усугублялась географией: в середине 1890-х годов те, кто примет на себя гордое название «символисты» или, с показным равнодушием, презрительную кличку «декаденты», существовали очень разрозненно. В Петербурге в бурлящем котле взаимоотношений, сказывавшихся не только на жизненных перипетиях, по и па литературе, оказались супруги Мережковские (Д.С.Мережковский и его жена 3.Н.Гиппиус), Н.М.Минский, Л.Л.Волынский (критик, далеко не всегда символистам сочувствовавший, по с интересом к ним относившийся), несколько позже появился приехавший из провинции Ф.Сологуб. Там же, в Петербурге, жили поначалу очень дружившие и считавшие себя литературными единомышленниками А.М.Добролюбов и Вл. В. Гиппиус1; в последние годы XIX века стал слышен голос и еще одного петербуржца рано и трагически погибшего Ивана Коневского.
В Москве безусловным лидером был В. Я. Брюсов, компанию которому на первых порах составляли совсем забытые поэты — А. Л. Миропольский, Эрл Мартов, А. Н. Емельянов-Коханский... Но вместе с тем в его кругу появились приехавшие из Питера Добролюбов с Гиппиусом, с которыми он сперва поссорился, а потом признал творческую силу и жизненное обаяние Добролюбова (Гиппиус от поэзии отошел), через какое-то время — К. Д. Бальмонт, потом завязались тесные отношения с Конев-ским, и только уже почти на рубеже веков Брюсов наладил связи с основной петербургской группой.
Все эти авторы не были похожи друг на друга, да и в литературе их положение было чрезвычайно различным. Если Мережковский и Минский были людьми с уже сложившейся репутацией, если Гиппиус легко входила в петербургскую литературную среду не просто как жена Мережковского, но и как вполне светская дама, писавшая не только сомнительные стишки, а и вполне «приличную» сентиментальную прозу, то Ф. Сологуб воспринимался как странноватый провинциальный учитель, обосновавшийся в Петербурге и постепенно делавшийся известным, но еще очень и очень далекий от признания, а Брюсов, Добролюбов, Бальмонт выглядели людьми с более чем сомнительной репутацией. Сталкивая литературный и жизненный облик Брюсова, наблюдательный и точный в характеристиках Вл. Ходасевич писал: «Вместо голого лохмача с лиловыми волосами и зеленым носом (таковы были «декаденты» по фельетонам «Новостей Дня») — увидел я скромного молодого человека с короткими усиками, с бобриком на голове, в пиджаке обычнейшего покроя, в бумажном воротничке. Такие молодые люди торговали галантерейным товаром на Сретенке»4. Но действительность тогдашнюю публику мало интересовала, — несравненно важнее был «голый лохмаче лиловыми волосами». Столь же диковинным был и Александр Добролюбов, который гораздо решительнее сблизил творчество (парадоксальную книгу «Natura naturas. Natura naturata», вышедшую в 1895 году5) и жизнь: «...осталась от этого года легенда о нем как о совратителе, подговаривавшем отравляться и умирать, жившем в черной комнате, демоне, сатанисте, Дориане Грее»6.
Соответственно разными были и их литературно-критические опыты.
Мережковский, как кажется, вовсе не собирался никого эпатировать. Называя свою статью «О причинах упадка...»7, он тут же демонстрировал, что может и должно быть этому упадку противопоставлено. И здесь, может быть, происходит самое интересное: в качестве идеала Мережковский выдвигает творчество тех самых художников, от которых, по логике вещей, новаторы должны были бы отталкиваться: «И в широких философских обобщениях, в символах Гончарова, и в художественной чувствительности, в импрессионизме, в жажде фантастического и чудесного у разочарованного, ни во что не верящего скептика Тургенева, и главным образом в глубокой психологии Достоевского, в неутомимом искании новой правды, новой веры Льва Толстого всюду чувствуется возрождение вечного идеального искусства, только на время омраченного в России грубым материализмом экспериментального романа. Современное поколение молодых русских писателей пытается продолжать это движение».
Цели будущих символистов оказываются, таким образом, достигнутыми уже в прошлом. Обратим в связи с этим особое внимание на слова «символы» и «импрессионизм», которые связываются Мережковским с именами не себя самого или начинающего становиться известным Бальмонта, что казалось бы логичным, а с именами Гончарова и Тургенева. И в дальнейшем Мережковский будет продолжать эту линию в своей эстетике. Не случайно он назовет Лермонтова «поэтом сверхчеловечества», а Достоевского и Толстого тайновидцами. Для него символизм в первую очередь будет заключаться не в словесном строе, а в особом напряжении художественной мысли, теснейшим образом связанной с мистическими ощущениями любой природы, и в первую очередь, видимо, религиозными. Именно потому Мережковские на рубеже веков направят свои основные усилия в сферу религии, попытаются создать новую церковь в замену «исторической», как любили они выражаться. Но разговор об этом должен вестись уже по другим поводам и в другом контексте. Та же критика, к которой позже будет обращаться сам Мережковский, станет значительно более идеологичной, будет, иногда удивительно точно подмечая существеннейшие особенности своего предмета, все-таки стремиться не к анализу, а к публицистическим выводам. И это окажется реализацией одной из граней литературной критики как типа творческой деятельности.
По-другому вмешается в ход литературного процесса Валерий Брюсов. Долгое время он был лишь робким учеником, пытавшимся проникнуть в литературу с парадного хода, через журналы и газеты. Был до тех пор, пока не натолкнулся на статью, рассказывавшую русским читателям о сравнительно новом литературном течении во Франции8. И автор «Письма в редакцию» детского журнала «Задушевное слово» да трех заметок о тотализаторе в спортивных газетах (единственные его произведения, напечатанные до чтения статьи Венгеровой) записывает в дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. <...> Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу их: это декадентство и спиритизм. Да! Что ни говорить, ложны ли они, смешны ли, но они идут вперед, развиваются, и будущее будет принадлежать им, особенно если они найдут достойного вождя. А этим вождем буду я!
Да, Я! И если у меня будет помощником Елена Андреевна. Если! Мы покорим мир»9.
Однако слово «декадентство» еще кажется ему слишком опасным, чтобы пускаться под его знаком в далекое плавание, и он называет изданный через год сборник «Русские символисты». Их, русских символистов, в поле его зрения почти нет, в сборнике всего двое авторов, да и принципы нового течения рисуются Брюсову еще очень невнятно, но все же он рискует, и добивается первоначально поставленной цели. Через полтора года он запишет в дневнике: «...в начале этой тетради обо мне не знал никто, а теперь, а теперь все журналы ругаются. Сегодня «Нов<остн> Д<ня>» спокойно называют Брюсов, зная, что читателям имя известно»10.
Если мы внимательно прочитаем те статьи Брюсова, которые он в это время печатает (в основном предисловия к сборникам «Русские символисты» или к своим стихотворным книгам, то есть скорее манифесты, чем аналитические статьи), то увидим, что в них основным предметом внимания становятся не новые темы, а новое отношение к слову. Конечно, оно не исчерпывается «необыкновенными тропами и фигурами», а служит выражением для особого содержания, которое невозможно предуказать заранее. Уже к концу века он становится проповедником того взгляда на поэзию, который сохранится надолго: «Я полагаю, что задачи «нового искусства», для объяснения которого построено столько теорий, — даровать творчеству полную свободу»11.
Так случилось, что именно Брюсов стал центральной фигурой в литературно-критических опытах раннего символизма. С 1904 года, когда начал выходить журнал «Весы», он пишет огромное количество обзоров, статей, рецензий, полемических реплик, заметок, хроникальных извещений, посвященных разным аспектам русской литературы (преимущественно поэзии) с точки зрения символизма как он его понимает. А понимание было связано с тем, что количество адептов сравнительно нового течения к началу века выросло настолько, что стало необходимым проводить внутренние разграничительные границы, дабы не превратиться в аморфную массу. Пожалуй, две главные задачи, которые берет на себя Брюсов в это время (19041908), формулирование наиболее широкой концепции символизма и создание иерархии художественных ценностей внутри него.
Первая задача была им выполнена настолько, насколько это было возможно для литературного деятеля, не желающего оттолкнуть от своего направления и своего журнала ни одного талантливого писателя, который захотел бы с ними связать собственное творчество. Избегая крайностей, Брюсов очень осторожно, с постоянной оглядкой на поэзию «золотого века» русской литературы (понимаемого очень широко от Пушкина до позднего Фета), формулирует несколько принципов, с наибольшей отчетливостью изложенных в статьях «Ключи тайн» и «Священная жертва». Они вошли в наше издание, и потому читателя можно просто адресовать к текстам.
Несколько сложнее вопрос о внутренней иерархии, поскольку он разрабатывался на чрезвычайно широком пространстве, не могущем вместиться в сравнительно небольшую антологию12. Для Брюсова не существовало заведомых авторитетов, он свободно говорил в печати о том, что кажется ему недостатком даже у самых близких по духу авторов13, по в то же время он почти никогда не оставался в плену собственных суждений, представлявшихся ошибочными. Едва ли не самый яркий пример этому — оценки творчества А.Блока. Самая ранняя из них, своевременно не попавшая на печатные страницы, была краткой: «Он из мира Соловьевых. Он не поэт»14. В 1905 году, уже печатно, Брюсов говорит: «Блок бесспорно маленький maitre в нашей поэзии <...> Но все новое, что пишет Блок, в лучшем случае развивает его ранние произведения»15. Но чем дальше, тем выше становятся оценки, вплоть до итоговой статьи 1915 года, где уже каждый этап блоковского пути осмысляется с достойной полнотой, а в конце делается вывод: «...Блок во все периоды своего творчества оставался истинным поэтом и подлинным художником»16.
Приходится только удивляться, насколько точно Брюсов предугадывал оценки гораздо более позднего времени, как поучительно для историка литературы начала XX века читать его отзывы. Конечно, и у него были свои недосмотры. Так, он не оценил по достоинству творчество О.Мандельштама, не сумел или не успел сказать веского слова о поэзии А.Ахматовой, слишком односторонне понял Хлебникова, но в подавляющем большинстве случаев с его оценками предреволюционного времени приходится соглашаться.
Оговорка о статьях именно предреволюционных не случайна. Начиная с 1920 года, став членом ВКП(б) Брюсов резко усиливает публицистическую насыщенность своих статей о поэзии, создав и отстаивая новую схему, уложившуюся в формулу «вчера, сегодня и завтра русской поэзии». В ней, увы, гораздо больше сказалась брюсовская партийность, чем объективный анализ и критическая чуткость. Утверждая, что подавляющее большинство поэтов, начинавших до революции, осталось во вчерашнем дне, что только некоторым футуристам (прежде всего Пастернаку и Маяковскому) удалось перешагнуть в день сегодняшний, он отводил завтрашний день той будущей поэзии, которая должна вырасти на основе творчества пролетарских поэтов. Достаточно самого беглого взгляда на историю поэзии XX века, какой бы разной она нам ни представлялась, чтобы убедиться в ложности суждения. Но самое худшее не в неточности прогноза, а в тех натяжках и прямых передержках, которые Брюсову пришлось использовать, чтобы хоть как-то свести концы с концами.
Но вернемся из двадцатых годов в начало века и скажем еще несколько слов о других критиках, связанных с ранним символизмом.
Пожалуй, ведущее место среди них занимает Зинаида Гиппиус. По внешности, она не придавала своей критике особого значения, издав лишь один сборник чрезвычайно сурово избранных статей, причем явный перевес отдавался тем, которые печатались на страницах журнала «Новый путь», где Гиппиус играла ведущую роль. Между тем без особого труда можно было бы составить из ее статей, опубликованных в 19001910-е годы как за собственной подписью, так и под разными псевдонимами, еще несколько книг такого же объема, и они читались бы с захватывающим интересом, не только потому, что оценки тех или иных произведений, принадлежащие тонкому и проницательному читателю, всегда интересны, но и потому, что чрезвычайно своеобразен строй самой мысли Гиппиус.
У нее совершенно естественно сочетались изысканность стиля, разветвленность и сложность мысли с прихотливостью женской логики в композиционном строении статьи. Этой двойственности вполне соответствовало и желание быть «андрогинной»: не делая тайны из своего основного псевдонима Антон Крайний17, Гиппиус в то же время упорно подписывалась именно так, что давало ей возможность не только говорить о себе в мужском роде18, по и делать образ автора неоднозначным, сложным, и это придавало самой мысли несколько игровой оттенок, неожиданно контрастировавший с глубиной проблем, которые постоянно возникали на страницах ее критических статей.
А эти проблемы и на самом деле были весьма серьезны. Для Гиппиус литература никогда не была самоцелью, а всегда существовала ради чего-то главного. В разные времена это «главное» могло быть различным, но в интересующее нас время чаще всего понималось как построение «нового религиозного сознания», связанного с предчувствием конца христианской эпохи и наступления царства «Третьего Завета». Эти проблемы требуют специального обсуждения, здесь невозможного19, но важно, чтобы читатель понимал особое пространство, находящееся за разговорами об очень конкретных литературных явлениях.
В нашем томе представлены также статьи некоторых других авторов, так или иначе связанных с символизмом, о которых следует сказать по нескольку слов.
К.Д.Бальмонт, будучи сочинителем весьма плодовитым, много писал о литературе, по гораздо лучше ему удавались статьи об авторах прошлого, чем о сегодняшней словесности. Связано это было, судя по всему, с той особой позицией, которую он всегда занимал в литературе, позицией воспевателя и фиксатора «мига», сиюминутности, ежесекундно меняющегося впечатления. Об этом в первую очередь и повествуют его статьи, которые больше говорят о самом Бальмонте как художнике, чем о символизме как о литературном направлении, но этим-то и ценны.
Иван Коневской утонул, купаясь в реке Аа (ныне Гауя в Латвии), когда ему не исполнилось еще и двадцати четырех лет. Брюсов, с ним друживший и возлагавший в конце XIX века на его творчество едва ли не самые главные свои надежды, статью о Коневском назвал «Мудрое дитя». И на самом деле, как в своей поэзии, так и в нескольких написанных им критических статьях Коневской отличался прежде всего насыщенностью мысли, стремлением дойти до корней всякого явления. Конечно, удавалось это далеко не всегда, но само по себе заслуживает внимания.
Об Александре Добролюбове как образце декадента мы говорили выше, но еще не имели случая сказать, что вскоре после появления в свет странной книги в нем наступил перелом, он покинул столицы и ушел «в народ», подвергнув свои прежние убеждения и своих прежних друзей суровому суду. Он не просто стал крестьянином или странником, но основал целую свою секту и создал своеобразное учение, основанное на чтении Евангелия по собственному разумению. Это не могло не привести его к расхождениям и с церковью, и с большинством той аудитории, которая была готова слушать прежнего Добролюбова. Уйдя в легенду, культивировавшуюся еще долгие годы, он выпал из литературы, а тем более из литературной критики.
Борис Садовской как литератор был весьма далек от символизма. Лишь очень изредка он пробовал и очень неудачно приблизиться к его творческим принципам. Но вряд ли случайно за ним закрепилось прозвище «цепная собака "Весов"»: в каких-то устремлениях, и прежде всего в резко критическом переосмыслении того, что называлось «наследство шестидесятых годов», Садовской был един с устремлениями символистов. Потому мы сочли возможным напечатать несколько его решительных отзывов.
Особняком стоит Ф.Сологуб, который в своих сравнительно немногочисленных критических опытах не стремился ни к обозначению своего места в литературном процессе, ни к оценкам всего этого процесса, а стремился дать собственные ответы на некоторые волновавшие его вопросы литературы. Это скорее литературно-теоретические трактаты, облеченные в форму критических статей, чем порождение желания стать бойцом символистского стана.
Таковы, в самых общих чертах, особенности символистской критики первого этапа ее развития, связанного с деятельностью поколения «старших». Декларации, сугубо теоретические статьи, конкретные анализы, рецензии, полемические отклики и заметки демонстрируют те стороны «нового искусства», которых невозможно было добиться только путем создания художественных произведений.