
15. Цирцея
Сюжетный план. После долгого ожидания читателя, после тщательно дозированного, постепенного сближения двух линий романа линии наконец сходятся. При созданном между ними напряжении их встреча — вспышка, короткое замыкание, грозовой разряд в мире «Улисса». Событие развертывается в грандиозную сцену, в космическую фантасмагорию. Роман достиг кульминации.
Время — полночь (традиционный час кульминации событий, стоящих под знаком сил тьмы!). Проникшись к Стивену симпатией и сочувствием, Блум решил следовать за ним (в бордель за полузнакомым юношей, без его ведома и желания? и будучи не сверстником, а почти вдвое старше? и при Блумовой осторожности, когда он утром и на почту боялся зайти? — сюжетная убедительность никогда не стояла у Джойса на первом месте). В публичном доме Беллы Коэн он находит его и Линча, после беседы с девицами они вносят им плату, но вскоре за тем Стивен, пораженный видением умершей матери, ударив своею тросточкой по светильнику, выбегает на улицу; и Блум — вновь за ним. Невдалеке от заведения к Стивену привязываются двое пьяных солдат, бьют его, он падает без сознания. Появившийся Корни Келлехер улаживает конфликт с полицией, но уклоняется от дальнейшей помощи. Блум остается в ночном одиночестве над телом сонно-пьяно-обморочного Стивена.
Гомеров план имеет очевидную и наглядную основу — роль хозяйки борделя как волшебницы Цирцеи, обращающей людей в свиней (Песнь X, 135—574). Прочность этой основы позволяет автору более не заботиться о приумножении Гомеровых соответствий: согласно схеме, весь список их состоит из единственного: Белла — Цирцея. Явные черты сходства с Гермесом он придал Руди.
Тематический план. Первый и ключевой вопрос о «Цирцее» — вопрос о статусе и строении ее реальности. Где и что происходит в эпизоде? Известен простой ответ: все, что описывает Джойс, есть либо обычная действительность, которую могла бы заснять — и именно так засняла бы — кинокамера, либо видения, галлюцинации, возникающие в сознании героев, Блума и Стивена. Надо, конечно, объяснить, отчего вдруг герои принялись столь усиленно галлюцинировать, отнюдь не проявляя прежде такой наклонности. Но причины найти. нетрудно: усталость, алкоголь, возбуждение... — и в итоге особенных проблем нет. Все это детский разговор, однако. Если отдавать себе отчет в прочитанном, мы очень скоро поймем, что версия о галлюцинациях несостоятельна. «Никто тут не галлюцинирует, кроме нас самих» (Хью Кеннер).
Вот первая же сцена — Блум видит умерших родителей. Это бы могло быть видением, тут нет ничего, что не может присутствовать в сознании героя, и настрой сцены соответствует постоянному настрою Блумова подсознания, его метафизическому чувству вины. И все-таки ощутима странность. То, что Джойс заботливее всего описывает, и в этом «видении», и в следующих, это — костюм. Фигуры родителей, фигура юноши Леопольда тщательно костюмированы, со множеством подобранных и продуманных деталей, — и именно эту костюмированность прежде всего акцентирует автор. Так не описывают видений. Элин и Рудольф словно наряжены для типовых ролей, для амплуа классического еврея и классической ирландки; и по этим же амплуа, без интимности, индивидуальности, но с подчеркнутой театральностью они действуют и говорят. Театральность внедрена всюду и нарочито подчеркнута: отец говорит из пьесы, на матери — наряд «вдовы Твэнки», маски площадных пантомим. Перед нами — явное «представление», маленькая инсценировка! И мы вспоминаем, что драматическая, театральная форма и есть замысел эпизода, его ведущий прием. Обычно этот прием отмечают вскользь, будто нечто внешнее: «Джойс решил придать действию форму пьесы. Однако сейчас, на пятнадцатом эпизоде, сразу после «Быков», — способен ли он так относиться к форме? как к внешнему оформлению, «слева — кто говорит, справа — что говорят»? Дудки! Драматическая форма внедрена внутрь, в глубь «Цирцеи», осуществлена в ней всерьез — и осуществлена по-своему, по-новому. Весь эпизод — пьеса из множества мини-пьесок, выстроенных в линию, нанизанных на одну нить, точно ожерелье.
Каждая пьеска имеет право на свой космос, и этот космос может быть миром галлюцинации (настоящая — но и единственная — галлюцинация в «Цирцее» — явление матери Стивена), миром стилизации (явления Блума в обличье героя Бусико или Синга) или каким угодно. Скажем, гала-представление «Половое подполье Блума» — смесь литературной инсценировки по «Венере в мехах» с визуализацией сексуальных мотивов подсознания. Многие пьесы — не реалистический, а экспрессионистский театр, с его характерными приемами «оживших метафор»: яркий пример — сцены с Вирагом и Генри Цветком («Цирцея» и в целом довольно экспрессионистский эпизод, экспрессионизм здесь выражен сильно и в образности, и в поэтике). Но весь ансамбль сцен — не разрозненный набор, он не рассыпается, ибо крепко связан одним заданием. Нельзя считать сцены — «видениями», содержаниями сознания Блума и Стивена; но тем не менее каждая из них «принадлежит» Блуму или Стивену в ином, более широком смысле: она раскрывает, инсценирует внутренний мир того или другого. В совокупности же все сцены должны исчерпать этот мир, представить его полную экспликацию, развертку. Последнее слово даже можно взять за определение: «Цирцея»- — развертка внутреннего мира Блума и Стивена, осуществленная в драматической форме. Такая форма органична для такого задания, не зря исстари говорили и о театре военных действий, и о театре души, страстей. Родословную «Цирцеи» можно вести от средневековых драматизированных мистерий страстей Христовых и страстей Богородицы, а ближайшие ее предшественницы — две также драматизированные вещи, «Вальпургиева ночь» Гете («Фауст», 1, сц. 21) и «Искушение святого Антония» Флобера. Имеются также сближения и с символистской драмой (прежде всего, Стриндберга), и «Сном в летнюю ночь» — как обычно у Джойса, всех референций не перечесть.
Соответственно особому заданию эпизода, в нем заново проходят все образы, все темы романа. В их следовании есть своя драматургия и логика. Театр Блумова внутреннего мира открывается показом двояких, ирландско-еврейских корней героя, затем раскрывает его как социальную личность, в его амбициях политика, лидера, владыки (по Джойсу, самое поверхностное и малоценное в человеке) и движется в глубь личности, к ее интеллектуальному миру (Вирах), а затем и к потайному миру, к подполью. Вся эта пьеса из пьесок карнавальна, Джойс тяготеет к площадному театру, балагану (с той важной разницей, что его балаган — не для толпы, а лишь для смекалистых, а иногда и просто для одного себя); и финалом ее, сигналом исчезновения сценического времени и пространства, уместно служат чпок пуговицы от брюк и рявк мохнатой дыры бандерши. Но истинный финал развертки еще не здесь, ее важнейшая тема, тема отца и сына, продолжается в «реальном» пространстве, в отцовской заботе Блума о Стивене, и ее завершение есть завершение всего эпизода: явление Руди.
Дополнительные планы. Орган, отвечающий эпизоду, — двигательный аппарат (не очень внятно, но можно при желании оправдать). Искусство — магия, а в более ранней схеме — танец (и то и другое понятно). Символ эпизода — шлюха, а касательно цвета классик опять колеблется: по ранней схеме — сиреневый или фиолетовый, по поздней же — никакого.
III. ВОЗВРАЩЕНИЕ
16. Евмей
Сюжетный план. По воле автора — час ночи (течение времени явно замедлилось ради стройности романа). Дублинская одиссея вошла в завершающую часть — но и начала обнаруживать резкие отличия от классической. Отклонений от Гомера хватало и прежде — вернее, миф никогда и не принимался за точный образец, — но сохранялось главное, сама парадигма одиссеи: Улисс испытывал многие приключения, стремясь душою к сыну, жене и очагу; Телемак искал отца; и вся история двигалась к их встрече. Но у Джойса история не может «двигаться к единой великой цели» (формула старца Дизи, над которою нещадно язвит «Улисс»). Две линии сошлись — но происходит нечто иное, нежели счастливое единение героев, чья встреча записана на небесах. Блум и Стивен сидят в ночной кучерской чайной и не находят о чем говорить. Вместо них в центре неожиданно какая-то темная фигура, плетущая путаные басни. А больше не совершается ничего: как и предыдущий четный эпизод, «Евмей» — задержка, затяжка действия. Выводы будут делаться в «Итаке».
Гомеров план. Композиционно поэма и роман очень совпали. То, что происходит в «Евмее», вполне соответствует Гомеру: как в Песни XVI, в эп. 16 Улисс и Телемак перед финальным возвращением к Пенелопе собеседуют в бедной хижине. Это отражает первое из Джойсова списка соответствий: Козья Шкура — Евмей (хотя можно сказать, что соответствие точнее для мест, чем для персонажей: «Приют извозчика» отвечает хижине Евмея лучше, чем хозяин приюта — хозяину хижины). Соответствие идет и глубже формального. Сходная позиция рождает сходные темы: и у Гомера, и у Джойса речь идет о возвращении и о связанном с ним узнавании (опознании). Но Джойс весьма заостряет эти темы, выводя их за те пределы, в которых они пребывают в Песни XVI. Подробней об этом — в следующей рубрике, а здесь лишь отметим, что это расширение затрагивает и Гомеров план. Джойс утверждает соответствие эпизода не только с «Одиссеей», но и с некой трагедией об Одиссее, известной лишь по ее упоминанию в «Поэтике» Аристотеля: «Одиссей — ложный вестник» (греч. псевдангелос). Название наводит на мысль о некоем лже-Улиссе, двойнике или самозванце; и именно- такового Джойс видит в своем завиральном мореходе, утверждая второе соответствие: Мэрфи — Псевдангелос. (Впрочем, в Песни XVI и сам Улисс — ложный вестник, рассказывающий Евмею длинную ложную историю.) Кроме того, достаточно естественно с темою возвращения соединяется и сакраментальный Джойсов мотив предательства. Такая связь есть и у Гомера, но уже не в Песни XVI: Мелантий, «козовод злоковарный», оскорбляет Одиссея и помогает захватчикам-женихам (XVII, XXII). И Джойс вносит в свой список третье соответствие: Мелантий — Корли (последний связан или желает связаться с захватчиком Бойланом). К этому только надо добавить уже сказанное: наряду с соответствиями в эпизоде также намечается и разрушение базисной парадигмы. Окончательного исхода пока нет, но мы уже ощущаем, что герои как-то не становятся в отношения настоящих Улисса и Телемака. Что-то не то здесь: или впрямь Улисс не совсем настоящий, или Телемак, или, может быть, этому Телемаку не подходит этот Улисс? Очень джойсовская ситуация.
Тематический план. Каким должен быть ведущий прием «Евмея»? Джойс решает этот вопрос, выбирая главную отличительную особенность эпизода и развивая для ее передачи особое, ранее не использованное письмо. Особенность эту он видит в состоянии героев: их предельной утомленности, вымотанности. Передать такие черты формой и техникой письма — задача, типичная для художественного мышления Джойса, его миметического подхода (см. ком. к эп. 5). Стиль, что возникает в итоге, я называю антипрозой, ибо это проза, специально испорченная, наделенная целым списком дефектов. У нее стертый, тривиальный язык из шаблонных оборотов и путаная, осоловелая речь. Ее заплетающиеся фразы не умеют ни согласоваться, ни кончиться, «зевают, спотыкаются, забредают в тупик» (Стюарт Гилберт), слова и выражения повторяются... И в связи с этим приходит один вопрос: кому же принадлежит такая речь? Мы не внутри сознания героев, и это не их речь; но при столь специфических свойствах, это и не речь автора, он не может демонстративно зевать и спотыкаться. Единственное, что остается, - речь рассказчика. Но ведь никакого рассказчика, никакой «фигуры говорящего» тоже нет!
Здесь перед нами еще одна важная черта прозы Джойса. Она пишется со многих позиций, многими голосами, но в ней вовсе не выполняется привычное правило прозы традиционной — чтобы каждый голос принадлежал определенному, зримому лицу. Скорее здесь голоса инструментов оркестра: у каждого есть свое звучание (тон, окраска) и свое положение в мире текста (темы и объем информации), но больше может ничего и не быть. Уже в «Циклопах» рассказчик - Безликий, но у него еще масса индивидуальных черт, и мы ничуть не сомневаемся, что он — личность. Однако в «Евмее» положение рассказчика - как у автора, речь же - как у героев, и такая парадоксальная конструкция, подобно поручику Киже, принципиально «фигуры не имеет». Такая речь известна и употребительна в прозе в качестве вставок в речь автора: в этом случае она представляет собой совершаемую автором аннексию речи героя, называется «несобственной прямой речью» и служит обычно как комический или сатирический прием. У Джойса же автор исчез, но аннексия осталась! Письмо делается странней, но возможности его сильно ширятся — и потому это очень современная черта, которой учились у Джойса или которую заново открывали множество позднейших прозаиков. (Впрочем, зачатки ее — уже у Флобера.) Этим пристально интересуется и современная теория прозы, начиная с М. М. Бахтина. Она констатирует, что здесь в прозе проявляется обобщенное и деперсонализованное, структуралистское или постструктуралистское понимание человека, и вместо определенного лица, «фигуры рассказчика», правильней говорить только о субъекте речи (дискурса), о формальном «подлежащем», которое предполагается у «сказуемого». Итак, осоловелая проза «Евмея» построена, на поверку, тонко и любопытно.
Немалая нагрузка падает и на долю содержания. Как уже говорилось, в центре «Евмея» — ключевой мотив «Одиссеи», возвращение. Он задевал автора лично и глубоко, и в пессимистическом резюме Блума «возвращаться — худшее, что ты можешь придумать» вобран и опыт отношений Джойса с Ирландией. Он вернулся туда ненадолго в 1909 и 1912 гг., пережил сожжение своей книги и предательство друга, и больше никогда не был там, хотя страна и обрела независимость. Немногим радужней было и его краткое возвращение в Триест после Мировой войны. И как не поверить в магическое чутье художника: третье его возвращенье — в Цюрих в конце 1940 г. — окажется предсмертным! Целая вереница сюжетов, образов, вариаций на тему возвращения проходит в «Евмее», и общий урок их в том, что горечь, забвение и предательство от этой темы неотделимы. Недаром такое место тут занимает история Парнелла, в которой Джойс видел чистый, образцовый пример предательского деяния; в статье 1907 г. он писал, что ирландские политики «только однажды доказали свой альтруизм, когда они предали Парнелла и не потребовали тридцати сребреников». Но в то же время возвращение — рок, необходимость в циклической вселенной Джойса. Несладко. И любопытно отметить, что в древнехристианской мистике возвращение, греч. «Ностос» имеет еще одно значение: «ощущение сладости», блаженство присутствия благодати. Здесь Ностос — соединение с Богом, и это не горечь и утрата, а сладость и обретение — причем именно то обретение, путь к которому ищет и не находит «Улисс»: обретение Отца, усыновление человека Богу (через приобщение Христу). Итак, весь этот узел возвращения, тугой клубок постоянных джойсовских тем, включающий даже рисунок его собственной судьбы, стоит в отношении прямой инверсии к глубинным христианским представлениям.
Еще
одна нить в клубке возвращенья — мотив
узнавания и удостоверения личности. Он
тоже для Джойса очень свой, он тянется
и к теме иллюзий и обманов, стерегущих
нас в мире-лабиринте (эп. 10), и еще
глубже - к тайне личности. Нет, на поверку,
личности, которая бы не была темной
личностью, клубящимся облаком обличий.
В чем неопровержимая печать личности,
чем свидетельствуется ее идентичность?
чем именно я — это я, а не другой?
Именем, внешностью? — Нет. А чем тогда?
Об этом размышляет «Евмей», и ответа
не дает. Ибо «Улисс»- не учебник.
Дополнительные планы. Орган, что автор сопоставляет эпизоду, — нервы (они устали, истрепаны, что сказывается и на содержании, и на форме). Искусство — мореплавание, символ — моряки, цвет — отсутствует.