Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
к уроку нянковского.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
15.07.2019
Размер:
93.17 Кб
Скачать

Вместо эпилога

А что же будет дальше, что же дальше,

уже за той чертой, за тем порогом?

А дальше будет фабула иная

и новым завершится эпилогом.

И, не чураясь фабулы вчерашней,

пока другая наново творится,

неповторимость этого мгновенья

в каком-то новом лике отразится.

И станет совершенно очевидным,

пока торится новая дорога,

что в эпилоге были уже зерна

и нового начала и пролога.

И снова будет дождь бродить по саду,

и будет пахнуть сад светло и влажно.

А будет это с нами иль не с нами —

по существу, не так уж это важно.

И кто-то вскрикнет: — Нет, не уезжайте!

Я пропаду, пущусь за Вами следом!.. —

А будет это с нами иль с другими —

в конечном счете, суть уже не в этом.

И кто-то от обиды задохнется,

и кто-то от восторга онемеет…

А будет это с нами или с кем-то —

в конце концов, значенья не имеет.

Ю.Левитанский

«Никакой законченности и увенчанности.

Только этот незыблемый отблеск вечности»

Импрессионизм (фр. impressionnisme, от impression — впечатление) — направление в искусстве последней трети XIX — начала XX веков, зародившееся во Франции и затем распространившееся по всему миру, представители которого стремились наиболее естественно и непредвзято запечатлеть реальный мир в его подвижности и изменчивости, передать свои мимолётные впечатления.

Ю. Левитанский

День все быстрее на убыль

катится вниз по прямой.

Ветка сирени и Врубель.

Свет фиолетовый мой.

Та же как будто палитра,

сад, и ограда, и дом.

Тихие, словно молитва,

вербы над тихим прудом.

Только листы обгорели

в медленном этом огне.

Синий дымок акварели.

Ветка сирени в окне.

Господи, ветка сирени,

все-таки ты не спеши

речь заводить о старенье

этой заблудшей глуши,

этого бедного края,

этих старинных лесов,

где, вдалеке замирая,

сдавленный катится зов,

звук пасторальной свирели

в этой округе немой…

Врубель и ветка сирени.

Свет фиолетовый мой.

Это как бы постаренье,

в сущности, может, всего

только и есть повторенье

темы заглавной его.

И за разводами снега

вдруг обнаружится след

синих предгорий Казбека,

тень золотых эполет,

и за стеной глухомани,

словно рисунок в альбом,

парус проступит в тумане,

в том же, еще голубом,

и стародавняя тема

примет иной оборот…

Лермонтов. Облако. Демон.

Крыльев упругий полет.

И, словно судно к причалу

в день возвращенья домой,

вновь устремится к началу

свет фиолетовый мой.

1991

Молитва о возвращенье

Семимиллионный город не станет меньше,

если один человек из него уехал.

Но вот один человек из него уехал,

и город огромный вымер и опустел.

И вот я иду по этой пустой пустыне,

куда я иду, зачем я иду, не знаю,

который уж день вокруг никого не вижу,

и только песок скрипит на моих зубах.

Прости, о семимиллионный великий город,

о семь миллионов добрых моих сограждан,

но я не могу без этого человека,

и мне никого не надо, кроме него.

Любимая, мой ребенок, моя невеста,

мой праздник, мое мученье,

мой грешный ангел,

молю тебя, как о милости, — возвращайся,

я больше ни дня не вынесу без тебя!

(О Господи, сделай так, чтоб она вернулась,

о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,

о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,

ну, что тебе стоит, Господи, сделать так!)

И вот я стою один посреди пустыни,

стотысячный раз повторяя, как заклинанье,

то имя, которое сам я тебе придумал,

единственное, известное только мне.

Дитя мое, моя мука, мое спасенье,

мой вымысел, наважденье, фата-моргана,

синичка в бездонном небе моей пустыни,

молю тебя, как о милости, — возвратись!

(О Господи, сделай так, чтоб она вернулась,

о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,

о Господи, сделай так, чтоб она вернулась,

ну, что тебе стоит, Господи, сделать так!)

И вот на песке стою, преклонив колена,

стотысячный раз повторяя свою молитву,

и чувствую —

мой рассудок уже мутится,

и речь моя все невнятнее и темней.

Любимая, мой ребенок, моя невеста

(но я не могу без этого человека),

мой праздник, мое мученье,

мой грешный ангел

(но мне никого не надо, кроме него),

мой вымысел, наважденье, фата-моргана

(о Господи, сделай так, чтоб она вернулась),

синичка в бездонном небе моей пустыни

(ну что тебе стоит, Господи, сделать так!)

(Из книги «День такой-то»)

Экспрессионизм (от латинскогоexpressio - выражение) - художественное направление, возникшее в западноевропейской живописи на рубеже веков. Художники этого направления стремились повышенно эмоционально, страстно выразить свою мысль о мире и неблагополучии человека в нем. Этой задаче подчинены и все их художественные средства: тяготение к абстракции, гротескность, фантастичность образов, невероятные преувеличения, взвинченность и изломанность ритма.

Время и пространство

Литературный процесс

Индивидуальный стиль

Осип1Эмильевич Мандельштам родился 3 января 1891 года в Варшаве, детство и юность его прошли в Петербурге. Позднее, в 1937 году, Мандельштам о времени своего рождения напишет:

Я родился в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году...

(«Стихи о неизвестном солдате»)

Здесь «в ночь» содержит в себе зловещее предзнаменование трагической судьбы поэта в ХХ веке и служит метафорой всего ХХ века, по определению Мандельштама - «века-зверя».

Воспоминания Мандельштама о детских и юношеских годах сдержанны и строги, он избегал раскрывать себя, комментировать себя и свои стихи. Он был рано созревшим, точнее - прозревшим поэтом, и его поэтическую манеру отличает серьезность и строгость.

То немногое, что мы находим в воспоминаниях поэта о его детстве, о той атмосфере, которая его окружала, о том воздухе, которым ему приходилось дышать, скорее окрашено в мрачные тона:

Из омута злого и вязкого

Я вырос, тростинкой шурша,

И страстно, и томно, и ласково

Запретною жизнью дыша.

(«Из омута злого и вязкого...»)

«Запретною жизнью» - это о поэзии.

Семья Мандельштама была, по его словам, «трудная и запутанная», и это с особенной силой (по крайней мере в восприятии самого Осипа Эмильевича) проявлялось в слове, в речи. Речевая «стихия» семьи была своеобразной. Отец, Эмилий Вениаминович Мандельштам, самоучка, коммерсант, был совершенно лишен чувства языка. В книге «Шум времени» Мандельштам писал: «У отца совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие... Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, причудливый синтаксис талмудиста, искусственная, не всегда договоренная фраза». Речь матери, Флоры Осиповны, учительницы музыки, была иной: «Ясная и звонкая, литературная великая русская речь; словарь ее беден и сжат, обороты однообразны, - но это язык, в нем есть что-то коренное и уверенное». От матери Мандельштам унаследовал, наряду с предрасположенностью к сердечным заболеваниям и музыкальностью, обостренное чувство русского языка, точность речи.

В 1900-1907 годах Мандельштам учится в Тенишевском коммерческом училище, одном из лучших частных учебных заведений России (в нем учились в свое время В. Набоков, В. Жирмунский).

После окончания училища Мандельштам трижды выезжает за границу: с октября 1907 по лето 1908 года он живет в Париже, с осени 1909 по весну 1910 года изучает романскую филологию в Гейдельбергском университете в Германии, с 21 июля по середину октября живет в пригороде Берлина Целендорфе. Эхо этих встреч с Западной Европой звучит в стихотворениях Мандельштама вплоть до последних произведений.

Становление поэтической личности Мандельштама было определено его встречей с Н. Гумилевым и А. Ахматовой. В 1911 году Гумилев вернулся в Петербург из абиссинской экспедиции, и все трое затем часто встречались на различных литературных вечерах. Впоследствии, через много лет после расстрела Гумилева, Мандельштам писал Ахматовой, что Николай Степанович был единственным, кто понимал его стихи и с кем он разговаривает, ведет диалоги и поныне. Об отношении же Мандельштама к Ахматовой ярче всего свидетельствуют его слова: «Я - современник Ахматовой». Чтобы такое публично заявить в годы сталинского режима, когда поэтесса была опальной, надо было быть Мандельштамом.

Все трое, Гумилев, Ахматова, Мандельштам, стали создателями и виднейшими поэтами нового литературного течения - акмеизма. Биографы пишут, что вначале между ними возникали трения, потому что Гумилев был деспотичен, Мандельштам вспыльчив, а Ахматова своенравна.

Первый поэтический сборник Мандельштама вышел в 1913 году, издан он был за свой счет2. Предполагалось, что он будет называться «Раковина», но окончательное название было выбрано другое - «Камень». Название вполне в духе акмеизма. Акмеисты стремились как бы заново открыть мир, дать всему ясное и мужественное имя, лишенное элегического туманного флера, как у символистов. Камень - природный материал, прочный и основательный, вечный материал в руках мастера. У Мандельштама камень являет собой первичный строительный материал культуры духовной, а не только материальной.

В 1911-1917 годах Мандельштам учится на романо-германском отделении историко-филологического факультета Петербургского университета.

Отношение Мандельштама к революции 1917 года было сложным. Однако любые попытки Мандельштама найти свое место в новой России заканчивались неудачей и скандалом. Вторая половина 1920-х годов для Мандельштама - это годы кризиса. Поэт молчал. Новых стихов не было. За пять лет - ни одного.

В 1929 году поэт обращается к прозе, пишет книгу под названием «Четвертая проза». Она невелика по объему, но в ней сполна выплеснулась та боль и презрение поэта к писателям-конъюнктурщикам («членам МАССОЛИТа»), что копилась долгие годы в душе Мандельштама. «Четвертая проза» дает представление о характере поэта - импульсивном, взрывном, неуживчивом. Мандельштам очень легко наживал себе врагов, своих оценок и суждений не таил. Из «Четвертой прозы»: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые - это мразь, вторые - ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда.

Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей - ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать - в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».

Можно себе представить, какого накала достигала взаимная ненависть: ненависть тех, кого отвергал Мандельштам, и кто отвергал Мандельштама. Поэт всегда, практически все послереволюционные годы, жил в экстремальных условиях, а в 1930-е годы - в ожидании неминуемой смерти. Друзей, почитателей его таланта, было не так много, но они были.

Мандельштам рано осознал себя как поэт, как творческая личность, которой предназначено оставить свой след в истории литературы, культуры, мало того - «что-то изменить в строении и составе ее» (из письма Ю.Н. Тынянову). Мандельштам знал себе цену как поэту, и это проявилось, например, в незначительном эпизоде, который описывает В. Катаев в своей книге «Алмазный мой венец»:

«Встретившись с щелкунчиком (т.е. Мандельштамом) на улице, один знакомый писатель весьма дружелюбно задал щелкунчику традиционный светский вопрос:

- Что новенького вы написали?

На что щелкунчик вдруг совершенно неожиданно точно с цепи сорвался:

- Если бы я что-нибудь написал новое, то об этом уже давно бы знала вся Россия! А вы невежда и пошляк! - закричал щелкунчик, трясясь от негодования, и демонстративно повернулся спиной к бестактному беллетристу»3.

Мандельштам не был приспособлен к быту, к оседлой жизни. Понятие дома, дома-крепости, очень важное, например, в художественном мире М. Булгакова, не было значимым для Мандельштама. Для него дом - весь мир, и в то же время в этом мире он - бездомный.

К.И. Чуковский вспоминал о Мандельштаме начала 1920-х годов, когда тот, как и многие другие поэты и писатели, получил комнату в петроградском Доме Искусств: «В комнате не было ничего, принадлежащего ему, кроме папирос, - ни одной личной вещи. И тогда я понял самую разительную его черту - безбытность». В 1933 году Мандельштам получил, наконец, квартиру - двухкомнатную! Побывавший у него в гостях Б. Пастернак, уходя, сказал: «Ну вот, теперь и квартира есть - можно писать стихи». Мандельштам пришел в ярость. Он проклял квартиру и предложил вернуть ее тем, для кого она предназначалась: честным предателям, изобразителям. Это был ужас перед той платой, которая за квартиру требовалась.

Сознание сделанного выбора, осознание трагизма своей судьбы, видимо, укрепили поэта, дали ему силу, придали трагический, величественный пафос его новым стихам4. Этот пафос заключается в противостоянии свободной поэтической личности своему веку - «веку-зверю». Поэт не ощущает себя перед ним ничтожным, жалкой жертвой, он осознает себя равным:

...Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей,

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей,

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

17-28 марта 1931

(«За гремучую доблесть грядущих веков...»)

В домашнем кругу это стихотворение называли «Волком». В нем Осип Эмильевич предсказал и будущую ссылку в Сибирь, и свою физическую смерть, и свое поэтическое бессмертие. Он многое понял раньше, чем другие.

Надежда Яковлевна Мандельштам, которую Е. Евтушенко назвал «самой великой вдовой поэта в ХХ веке», оставила две книги воспоминаний о Мандельштаме - о его жертвенном подвиге поэта. Из этих воспоминаний можно понять, «даже не зная ни одной строчки Мандельштама, что на этих страницах вспоминают о действительно большом поэте: ввиду количества и силы зла, направленных против него».

Искренность Мандельштама граничила с самоубийством. В ноябре 1933 года он написал резко сатирическое стихотворение о Сталине:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца, -

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири верны.

Тараканьи смеются усища,

И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто свистит, кто мяучет, кто хнычет,

Он один лишь бабачит и тычет.

Как подковы кует за указом указ -

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него, - то малина

И широкая грудь осетина.

И это стихотворение Осип Эмильевич читал многим знакомым, в том числе Б. Пастернаку. Тревога за судьбу Мандельштама побудила Пастернака в ответ заявить: «То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу Вас не читать их никому». Да, Пастернак прав, ценность этого стихотворения не в его литературных достоинствах. На уровне лучших поэтических открытий здесь находятся первые две строки:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны...

Дальше идет снижение образа - политическая карикатура, что вообще не было свойственно поэтике Мандельштама. «Но что делать, поступок должен быть прямым и потому прямолинейным», - комментирует С. Аверинцев.

Как ни удивительно, приговор Мандельштаму был вынесен довольно мягкий. Люди в то время погибали и за гораздо меньшие «провинности». Резолюция Сталина всего лишь гласила: «Изолировать, но сохранить», - и Осип Мандельштам был отправлен в ссылку в далекий северный поселок Чердынь. В Чердыни Мандельштам, страдая от душевного расстройства, пытался покончить с собой. Снова помогли друзья. Н. Бухарин, уже теряющий свое влияние, в последний раз написал Сталину: «Поэты всегда правы; история на их стороне»; Мандельштам был переведен в менее суровые условия - в Воронеж.

Конечно, судьба Мандельштама была предрешена. Но сурово наказывать его в 1933 году значило бы афишировать то злополучное стихотворение и как бы сводить личные счеты тирана с поэтом, что было бы явно не достойным «отца народов». Всему свое время, Сталин умел ждать, в данном случае - большого террора 1937 года, когда Мандельштаму суждено было сгинуть безвестно вместе с сотнями тысяч других.

Воронеж приютил поэта, но приютил враждебно. Из воронежских тетрадей (при жизни неопубликованных):

Пусти меня, отдай меня, Воронеж, -

Уронишь ты меня иль проворонишь,

Ты выронишь меня или вернешь -

Воронеж - блажь, Воронеж - ворон, нож!

1935

Воронеж

Эта, какая улица?5

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чертова! -

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного.

Нрава он не был лилейного,

И потому эта улица,

Или, верней, эта яма -

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама.

Апрель, 1935

Воронеж

Поэт сражался с подступающим отчаянием: средств к существованию не было, с ним избегали встречаться, дальнейшая судьба была неясной, и всем своим существом поэта Мандельштам ощущал: «век-зверь» его настигает. А. Ахматова, навестившая Мандельштама в ссылке, свидетельствует:

А в комнате опального поэта

Дежурят страх и муза в свой черед.

И ночь идет,

Которая не ведает рассвета.

(«Воронеж»)

«Дежурят страх и муза...» Стихи шли неостановимо, «невосстановимо» (как сказала М. Цветаева в это же время - в 1934 году), они требовали выхода, требовали быть услышанными. Мемуаристы свидетельствуют, что однажды Мандельштам бросился к телефону-автомату и читал новые стихи следователю, к которому был прикреплен: «Нет, слушайте, мне больше некому читать!» Нервы поэта были оголены, и боль свою он выплескивал в стихах.

Поэт был в клетке, но он не был сломлен, он не был лишен внутренней тайной свободы, которая поднимала его надо всем даже в заточении:

Лишив меня морей, разбега и разлета

И дав стопе упор насильственной земли,

Чего добились вы? Блестящего расчета:

Губ шевелящихся отнять вы не могли.

Стихи воронежского цикла долгое время оставались неопубликованными. Они не были, что называется, политическими, но даже «нейтральные» стихи воспринимались как вызов, потому что являли собой Поэзию, неподконтрольную и неостановимую. И не менее опасную для власти, потому что «песнь есть форма языкового неповиновения, и ее звучание ставит под сомнение много больше, чем конкретную политическую систему: оно колеблет весь жизненный уклад» (И. Бродский).

Стихи Мандельштама резко выделялись на фоне общего потока официальной литературы 1920-30-х годов. Время требовало стихов, нужных ему, как знаменитое стихотворение Э. Багрицкого «ТВС» (1929):

А век поджидает на мостовой,

Сосредоточен, как часовой.

Иди - и не бойся с ним рядом встать.

Твое одиночество веку под стать.

Оглянешься - а вокруг враги;

Руки протянешь - и нет друзей.

Но если он скажет: «Солги», - солги.

Но если он скажет: «Убей», - убей.

Мандельштам понимал: ему «рядом с веком» не встать, его выбор другой - противостояние жестокому времени.

Стихи из воронежских тетрадей, как и многие стихи Мандельштама 1930-х годов, проникнуты ощущением близкой гибели, иногда они звучат как заклинания, увы, безуспешные:

Еще не умер я, еще я не один,

Покуда с нищенкой-подругой

Я наслаждаюся величием равнин

И мглой, и голодом, и вьюгой.

В прекрасной бедности, в роскошной нищете

Живу один - спокоен и утешен -

Благословенный дни и ночи те,

И сладкозвучный труд безгрешен.

Несчастен тот, кого, как тень его,

Пугает лай и ветер косит,

И беден тот, кто, сам полуживой,

У тени милостыни просит.

Январь 1937

Воронеж

В мае 1937 года истек срок воронежской ссылки. Поэт еще год провел в окрестностях Москвы, пытаясь добиться разрешения жить в столице. Редакторы журналов даже боялись разговаривать с ним. Он нищенствовал. Помогали друзья и знакомые: В. Шкловский, Б. Пастернак, И. Эренбург, В. Катаев, хотя им и самим было нелегко. Впоследствии А. Ахматова писала о 1938 годе: «Время было апокалиптическое. Беда ходила по пятам за всеми нами. У Мандельштамов не было денег. Жить им было совершенно негде. Осип плохо дышал, ловил воздух губами».

2 мая 1938 года, перед восходом солнца, как это и было тогда принято, Мандельштама снова арестовывают, приговаривают к 5 годам каторжных работ и отправляют в Западную Сибирь, на Дальний Восток, откуда он уже не вернется. Сохранилось письмо поэта к жене, в котором он писал: «Здоровье очень слабое, истощен до крайности, исхудал, неузнаваем почти, но посылать вещи, продукты и деньги - не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей».

Смерть поэта настигла в пересыльном лагере Вторая Речка под Владивостоком 27 декабря 1938 года... Одно из последних стихотворений поэта:

Уходят вдаль людских голов бугры,

Я уменьшаюсь там - меня уж не заметят,

Но в книгах ласковых и в играх детворы

Воскресну я сказать, что солнце светит.

1936-1937?