Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Na_krayu_politicheskogo

.pdf
Скачиваний:
50
Добавлен:
27.03.2018
Размер:
1.16 Mб
Скачать

лучше всего наблюдать у Токвиля; в самом напряжении, которое его анализ поддерживает между ностальгией по политическому героизму и признанием демократии как мирной саморегуляции социального. Разве Токвиль в

«Демократии в Америке» предлагает нам что-то иное, нежели длительное размышление об актуальности Аристотеля? Поскольку социальное равенство, мелочность мыслей и кроткие нравы благотворно «подправляют» равенство политическое, захват народного собрания и arkhai детьми демократической клоаки, то не приближается ли современный облик умиротворенной демократии к тому, что было сотворено аристотелевской интуицией? Присущий Токвилю гений заключается в том, что в современной демократической социальности этот мыслитель обнаружил смешанную фигуру — в промежутке между совпадением центра и совпадением дистанций. Реализация аристотелевской программы зависит не столько от какого-то социального класса (среднего класса в центре или граждан-

земледельцев на периферии), сколько от определенного состояния социального. Умиротворение политического зависит от гораздо более глубокой мутации, нежели управление «золотой середины», среднего класса.

42

Оно связано с той новой социальностью, которая называется равенством условий. Последнее вносит в высшей степени благотворный вклад в урегулирование отношений между политическим и социальным. То,

чего не удается сделать в высшей степени искусному политическому, — то свершается благотворным движением по уравниванию условий жизни,

созданием саморегулирующейся социальности, спонтанно ограничивающей выход политического за рамки социального и выход социального за рамки политического. Равенство условий обеспечивает умиротворение политических аффектов посредством их полимеризации16. Устранение аффекта, подпитывающегося промежутком и различием, устранение чести открывает социальное пространство, где стародавние напряжения вокруг центра упорядочиваются разделением, размножением бесконечного

количества точек интереса, точек удовлетворения интереса. Инфляция частной сферы, множественность сопряженных с ней удовлетворений, далеко превосходя простую власть необходимого и только лишь желание заработка,

гарантируют приверженность правилу мирного сосуществования и коллективной дисциплины, обеспечивающей со-возможность таких удовлетворений. Ключевое слово в этом диспозитиве, «кроткие нравы»,

представляет собой эквивалент той «ласковости» (praoites), высоко оцениваемой в афинской демократии, которую резко критиковал Платон, а

Аристотель стремился гарантировать уже не попустительством по отношению к народу, но естественным совпадением центра и середины. «Кроткие нравы», умиротворение бурных страстей дистанции, обеспечивают легкость отноше-

43

ний между правилами и удовлетворением желаний, коль скоро в том же движении оппозиция между богачами и бедняками перестает поляризовать политическое пространство, а сопряженные между собой выгоды для idion и komon, для частного и публичного, перераспределяются по всей поверхности социального тела, обеспечивая легкость распростране-

ния этой квазидобродетели, которая, будучи одинаково распределенной между всеми, гарантирует мир лучше, нежели показная и провокативная добродетель некоторых. Это, несомненно, соответствует божественному замыслу, даже если это печально для душ «высокого стремленья»,

сохранивших ностальгию по героической политике.

Тем самым свершение политики, реализация некоей меры под сенью безмерного, демократического апейрона подлежит урегулированию под эгидой упомянутого апейрона, в новом режиме его существования. И все-

таки тут есть известный предел и известная обусловленность. Предел — это,

как у Аристотеля, точка, где самодистанцирование политического становится весьма похожим на деспотизм, на господство той «покровительственной власти», сама снисходительность которой зависит от того, что она может

безмятежно господствовать, оставляя общество в состоянии равенства,

удовлетворения частных интересов и саморегуляции страстей. Условием здесь является существование провидения. Отказ от политики чести имеет потребность в помощи провидения, которое лучше, чем испытывающие ностальгию по героической эпохе, видит пути реализации Блага и гарантирует их расхождение с путями деспотизма. Социологическая утопия сумела эмансипироваться, прежде всего, именно посредством секуляризации провидения, секуляризации, располагающейся по сю сторону идеи прогресса.

44

Социологический провиденциализм представляет собой, в первую очередь, не мысль о прогрессе, но гарантию от упадка, способ переинтерпретировать то, что традиция политического искусства воспринимает как упадок.

Так называемая постмодернистская эпоха есть эпоха, когда деятели этого «упадка» думают, будто могут освободиться от всяких отсылок к провиденциальному. Нам говорят, что сегодня поляризация богачей и бедняков упразднена в достаточной степени для того, чтобы покончить с лихорадкой политической чести и героической демократии. Демократия-де миновала эпоху собственных архаических фиксаций, преобразовывавших в дело жизни и смерти ослабленное различие между богачами и бедняками.

Сегодня она тем более гарантирована, чем сильнее деполитизирована: ведь она уже не воспринимается как объект политического выбора, но переживается как окружающая среда, как естественная среда для постмодернистской индивидуальности, не навязывающая уже борьбы и жертв, которые противоречили бы удовольствиям эгалитарной эпохи.

И тогда вопрос пространства регулируется через пустоту: отсутствие видимого промежутка, обрывистого края, пропасти. «Эра пустоты» — таково заглавие работы, наделавшей в свое время большой шум. Автор опровергал в ней пессимистические анализы противоречия между современным гедонизмом и экономическими требованиями, касающимися усилий,

ориентированных на равенство, и политики равенства. Наоборот, он уверял нас во все более совершенствующейся гармонии между демократическим плюрализмом и триумфом «процесса персонализации»,

45

продвигающей и обобщающей индивида, живущего в постоянной атмосфере свободы, выбора и юмористической расслабленности по отношению к самому выбору. «По мере того как растет нарциссизм, —

пишет Жиль Липовецкий, — побеждает демократическая легитимность,

пусть даже в режиме cool11. Демократические режимы с партийным плю-

рализмом, с выборами, с правом на информацию всё теснее сродняются с персонализованным обществом свободной службы, тестов и свободы комбинирования».

Отзвуком таких ученых рассуждений служат популярные темы плюралистического общества, общества, где конкуренция товаров, половая вседозволенность, смешанный характер музыки и дешевизна чартерных рейсов для людей, живущих в разных концах земного шара, совершенно естественно формируют индивидов, приверженных равенству и терпимых по отношению к различиям. Мир, где все имеют потребность во всех; где разрешено все из того, что провозглашается под знаком индивидуального наслаждения; где перемешано все и вся; являет собой мир самоумиротворенной множественности. Разум может реализоваться в нем в своей наименее навязываемой форме: не как дисциплина, которой постоянно угрожают трансгрессия и фактическая де-легитимация, но как рациональность самого развития, как саморегуляция страстей через консенсус. Плюрализм — так называется сегодня точка согласования, точка утопии — в промежутке между упоением частными удовольствиями,

моралью сплошного равенства и республиканским политическим бла-

горазумием.

46

5 ПОМЕХА КОНЦУ

Итак, мы отплыли к блаженным берегам свободного обмена товарами,

телами и кандидатами. Но у всякого счастья в этом мире есть конец — даже у счастья конца. Реалистические утопии, как и прочие, подвержены сюрпризам со стороны реального. Электоральная ситуация, продемонстрировавшая нам молодого предпринимателя, которого разоружил старый аис-tor, имела и другие средства научить нас тому, что триумф молодости, при котором теперь мыслится умиротворение политики, определенно не слишком пригоден для таких целей. Четыре миллиона избирательных бюллетеней за кандидата от «Франции для французов»18 безжалостно возвестили следующее: там, где ослабевает политическое; где партия богатых и партия бедных, очевидно, говорят об одном и том же — о модернизации; где — как заверяют нас — остается всего лишь выбрать лучше очерченный рекламный образ для почти тождественного предприятия — там, стало быть, во всем блеске являет себя не консенсус, а исключение; не разум, превратившийся в социальную рациональность сосуществования удовлетворений, но чистая ненависть к Другому, единение ради исключения. Там, где политика призва-

на идти вровень с веком, упразднять догмы и табу, на авансцену вышло не то, чего ожидали: не триумф современности без предрассудков, но возвращение наиболее архаического, того, что предшествует всякому суждению, беспримесная ненависть к другому. Партию «молодых» и «динамичных» здесь ждало откровение шока: дискутировать о балансах и обещаниях, о возрасте кандидатов и программ — не дело.

47

Не слишком мудрено притязать на победу, доказывая, что противник стар, когда споришь с тем, кто занимает место отца. Все получается само со-

бой. Отца выбирают не в речевых играх. В рассматриваемых ситуациях надо плыть по волне не молодой предприимчивости, но старой ненависти. И тогда мы увидим, как на улице вырисовывается черный силуэт отца — человека,

которого следует уложить наповал. Тем самым мы, несомненно, лучше поймем тему. Против того, кто кичится miraculum littera-гит, наилучшее оружие — «Ату!» взбесившейся своры. Против arkhaion умиротворяющего авторитета встает arkhaioteron19, самая архаичная чистая ненависть.

Итак, мирный конец политического преобразовался в его смертоносную предысторию. Тем самым нарушилась очевидность, согласно которой общество свободного обмена товарами, телами и симулякрами совершенно изоморфно обществу плюрализма, основанного на консенсусе.

Конечно, после «Неудовлетворенности культурой» в таком подозрении нет ничего нового. Но — благодаря любопытному стечению обстоятельств — пессимистический прогноз Фрейда, шестьдесят лет назад оспаривавшего марксистское обетование, капитулировал перед умиротворенностью,

появившейся благодаря краху прогноза марксистского. И необходима жестокость события, чтобы напомнить счастливым социологам великого общества вседозволенного и толерантного наслаждения: «расслабленность» и толерантность — возможно, отнюдь не то, что характеризует экономику наслаждения. Последняя сталкивается, скорее, не с толерантностью, но с неуправляемостью первозданного ужаса, с неуправляемостью тревоги и ненависти, с чистым отвержением другого.

48

Правда, у неисправимого прекраснодушия реалистов есть еще средство объяснить это отвержение, интерпретировав его как простую фрустрацию.

Реалисты считают, что ненависть рождается, когда просто оспаривают имущество или место — когда другой обладает тем, чего нет у вас. К

примеру, вы ненавидите арабов, потому что вы безработный, а у них есть работа. Опять-таки стечение обстоятельств, пусть даже неблагоприятных: в

этой гипотезе вы ненавидите, потому что чего-то лишены; вы исключаете,

так как исключены. Вот почему все так и происходит. Но тем не менее повседневный опыт учит нас, что удовольствия исключения едва ли проявляют тенденцию к ослаблению вместе с ростом комфорта и

стабильности занимаемых мест. Объяснять ненависть нехваткой означает позволять себе думать, что дело всего лишь в отставании, недостаточном усвоении идей прогресса, в пережитках оставшейся в прошлом войны между богачами и бедняками. Говорят, при всяком продвижении вперед бывают забытые. Они якобы застряли в прошлом веке, потому что нам пока не хватило времени на то, чтобы плодами прогресса воспользовались все.

И тогда время — в стремительном продвижении вперед — становится материей последней утопии. Достаточно, чтобы нам хватало времени;

достаточно, чтобы у нас его было достаточно — и тогда политика приходит к благополучному концу. Мы притязаем на то, что век наивного прогрессизма и обещаний закончился. Но на самом деле преодолена не столько прогрессистская вера в могущество времени, сколько связь, которую она сохраняла с идеей меры, telos'a, служившего сразу и для того, чтобы судить о политическом положении, и чтобы придавать движению целенаправленность.

49

Отныне, утратив меру и конец, вера в чистую форму времени занимает место последней утопии, той, что продолжает жить в обмане, на который наталкивается всякое опространствливание утопии.

В этой утопии совпадают две характеристики времени. С одной стороны, время есть форма бесконечного, апейрона, с которым можно соотнести — как с их естественным местом — все проблемы меры без-

мерного. С другой стороны, время — принцип роста, противостоящего единственному еще различимому злу — запозданию, источнику нехватки. И

тогда еще больше, нежели идея технического господства над миром,

начинает царствовать идея времени как чистой самоэкспансии. Новый милленаризм возвещает нам, что в 2000 году мы вступим в непрерывное и гомогенное время, бессобытийное время, которому ни одно событие больше не сможет служить мерой. В связи с некрологическими двухсотлетиями20 эти даты возвещают конец той эпохи, когда даты прерывали время, а события

запечатлевались в памяти. Вместо этого, не сходя с места, возвещается вре-

мя, когда всякое политическое повеление принимает естественную форму некоего «Вперед! Марш!». Время тогда становится универсальным врачом,

исцеляющим не только от сердечных недугов, но и от всякого политического зла. «Нам необходимо лишь время, так дайте же нам время!» — вопиют все наши правительства. Разумеется, всякое правительство склонно растягивать пребывание у власти. Но в этом возгласе есть кое-что еще: перенос всех утопических сил на время. Пример тому дает политика воспитания, когда она приравнивает воспитание к формированию.

50

Это уравнение говорит гораздо больше, нежели его прямой смысл: дать обучающейся молодежи квалификацию, которая будет соответствовать требованиям рынка. В этом уравнении биологическое время созревания ребенка во взрослого утопически приравнивается ко времени торговой экспансии21. В последний период секуляризации провидения вера в природу,

в естественную продуктивность времени, отождествляется с верой в чудо.

Итак, на вызов известного возвращения архаического, на вызов какого-

то переустройства «конца» реалистическая утопия отвечает стремительным продвижением вперед, задающим себе собственную теорию. Чтобы противостоять беззаботности такого продвижения, необходимо перевернуть вопрос, принять всерьез архаическое переустройство, новое буйство ненависти к Другому и повторы оставленного в прошлом жеста умиротворения. Не свидетельствует ли все это о каком-то особом дрейфе,

связанном с крахом конфликтной репрезентации политики? Мы видим, как бушует страсть исключающего Единого, там, где провозглашают, что с войной между бедняками и богачами, с социальным принципом разделения покончено. И тогда политическое искусство сталкивается с распрями, более радикальными, нежели те, что рождаются из-за различий в богатстве и из-за столкновений в борьбе за должности: эти распри — плод известной страсти к единству — тому, что поддерживается сплачивающей мощью ненависти.

6 ФИЛОСОФ И ПОЛИТИК

Это слепое пятно реалистов, возможно, располагается и там, где философия подступает к политическому; это слепое для философии пятно зачастую является более «реалистичным», чем о нем думают.

51

Вернемся к двойному истоку, к двоякой обусловленности политического у Аристотеля: к природе, которая превращает человека в существо в высшей степени политическое, и к получающемуся при разделе богатств факту разделения на богачей и бедняков. Отрыв первого от второго заставляет спросить, понимается ли этот вопрос как сложение естественным образом социального характера тех, кто разделяет между собой логос, и

изначальной оппозиции, в которую попадают неизбежно оказывающиеся теми, кем не являются другие, — или не имеющие того, что имеют другие.

Эта проблема альтернативы может возникать, исходя из той странной фигуры, что исподволь проглядывает в Книге I «Политики»: имеется в виду некий аполитичный индивид, у которого нет ни кола, ни двора; это либо существо высшее по отношению к человеку, либо существо отверженное

(phaulos). Такое существо, — говорит нам Аристотель, — существо, живущее вне полиса, всегда алчет войны в той мере, в какой оно — azux, не сцепленное, не сопряженное с другими, как при игре в триктрак.

Это положение является странным — даже для того, кто больше нас привык к ходам и терминам этой игры22. Кроме того, это положение крепко привязано к своему доказательству. Оно идет вслед за очевидностью

(phaneron), которую мы только что продемонстрировали, а именно — за тем,

что человек по природе — животное политическое. И оно влечет за собой другую очевидность (delon), очевидность, которая как будто бы если не вытекает полностью, то хотя бы укрепляется собственным аргументом — опять-таки тем, что человек — это политическое животное, во всяком случае,

явно более политическое, нежели пчелы и стадные животные.

52

Как же в контексте этих двух «очевидностей» понимать — несмотря ни на что — диковинное суждение, что желание войны есть свойство изолированного человека? Кому же тогда этот одиночка может объявить войну? Если, конечно, «состояние войны» не означает попросту «состояние одиночества»... Вышеописанного примера с триктраком недостаточно для того, чтобы вразумить нас. С гораздо большим основанием представляется,

что триктрак здесь для того, чтобы закрыть ворота перед другой гипотезой:

гипотезой совместного бытия, которое могло бы служить проводником ненависти, фактором войны. Тем самым здесь рассматриваются всего лишь две разновидности войны. Существует война, какую ведет асоциальное, то,

что больше или меньше человека. Но эта война, немыслимая и необъяснимая,

остается школьной гипотезой, так как она предполагает иную природу,

нежели человеческая. И существует другая война, война между группами на основе распределения благ и прерогатив, которую политика может умиротворить посредством перераспределения карт и нового восприятия игры.

Итак, состояние одиночества или же коллективный конфликт из-за того, чем обладает другая группа. Третье исключено, а промежуток немыслим — такова социализация ненависти, таково сообщество,

формирующееся не для того, чтобы завладеть имуществом другого, но попросту ради ненависти и с помощью ненависти. Таково это arkhaioteron, с

которым имеет дело arkhe — более древняя, чем все остальное, но вечно молодая, — когда приближается новое тысячелетие, в котором классовая борьба останется

53

в прошлом: слепое пятно на краю политического, слепое пятно для философии, которая мыслит войну как разделение, а ненависть как зависть;

но ведь ненависть собирает и сплачивает, не имея другого основания, нежели