Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

В.Н. Топоров - Миф. Ритуал. Символ. Образ

.pdf
Скачиваний:
739
Добавлен:
30.03.2016
Размер:
18.55 Mб
Скачать

 

станут быть черными, утлая модель заскользит — вместе с поездом — по рельсовым

 

нитям: внутричерепное превратится в заоконное. — Время гораздо настойчивеепро-

 

странства. Тоненькая секундная стрелка толкает весь массив жизни вперед и вперед.

 

Воспротивиться ей — то же, чтоумереть. Тяга пространства гораздо слабее. Прост-

 

р а н с т в о т е р п и т бытие мягких, приглашающих в неподвижность кресел, ночные

 

туфли, походку с развальцей. Бесконечное п р о с т р а н с т в о с т о л ь т е р п е л и в о ,

 

что переносит даже человеческую усидчивость. Время — сангвиник, пространство.—

 

флегматик; время ни на долю секунды не приседает, оно живет на ходу, пространство

 

же — как его обычно описывают — "разлеглось" за горизонтным увальнем; оно спит,

 

подложив горы под голову и растянувшись своей беспредельной протяженностью на

 

песке и травах наших степей. Его надо растолкать, разбудить паровозными свистка-

 

ми, — и только тогда оно начинает медленно и неохотно приходить в движение. Ивот

 

сейчас — я ясно ощущаю —пространство на ходу; оно идет, еле поспевая за семеня-

 

щей стрелкой секунд; оно шагает, медленно переставляя невидимые пейзажи. Теперь

 

оно даже стало слегка похоже на своего спутника, у них есть право на некое space time»

 

(«Салыр-Гюль», 1933). — Мотив терпеливости Земли (земли) как способности и готов-

 

ности т е р п е т ь , то есть выносить-переносить страдания, широко распространен в

 

мифопоэтической традиции — от «Плача Земли» (Тяжело-то мне, Господи, под людь-

 

ми стоять...) в народной словесности до пастернаковского Надо быть в бреду по мень-

 

шей мере, I Чтобы, дать согласье быть землей..., если говорить о русской традиции.

 

К проблеме «иметь» и «быть», приобретшей столь важное значение благодаря Гейдегге-

о

ру, Марселю, Фромму и др.

 

Ср. тот же образ в том же тексте: «Уже около месяца тому я заметил, что т е м е тесно в

 

почтовых конвертах: она растет под пером, как Москва, вширь,расходящимися л е т о-

о

р о с л я м и» (Письмо двенадцатое).

 

В отношении этого эпитета Кржижановский продолжает определенную традицию в

 

истории русской литературы (Гоголь, Достоевский, Андрей Белый и др.), о чем уже

 

писалось ранее.

 

Не исключено, что уже в этих сновидческих мотивах-кошмарах можно подозревать от-

 

даленное предвестие будущих «пространственных» фобий автора.

 

В восьмом письме («Штемпель: Москва») с темой Москвы («Москва на пустоте») сопря-

 

гается образ «круглей пустоты», от которого один шаг до «Страны нетов». Но Москва

 

умеет притворяться и вводить в заблуждение своего наблюдателя. Иногда ей выгодно

 

казаться консервативной, и мнение о ее консерватизме стало общим местом («Сущест-

 

вует предрассудок: Москва консервативна. Вздор. Разве не поет сейчас древняя, под

 

прозеленью, бронза гимн будущему: "Интернационал"?»). Но в другой раз она моло-

 

дится и модничает, и ей хочется, чтобы главным в ней считали ее пяти-шестиэтажные

 

каменные короба, возникшие на месте «тесного деревянного гнездовья». Это — так и не

 

так, «это — снаружи, но внутри всё та же тесная, клетушечная, деревянная Москва;

 

внутри — та же оторопь жизни, то же "скородумье" и потребность новоселий. Старая

 

деревянная Москва жива, только она запряталась под наружную каменную облицовку,

 

под мнимую монументальность и нерушимость. Даже если приглядеться кстроениям

 

конца XVII, особенно XVIII века, то видишь: камни сомкнуты приемами деревянной

 

стройки: по зодческому замыслу, они — дерево, лишь притворившеесякамнем, древ-

 

няя резь, запрятанная под каменную орнаментацию. А внутри, за широкимиквадрата-

 

ми окон, за массивом кирпичных стен, все та же прежняя — от пожара до пожара, от

 

революции до революции, от катастрофы до катастрофы — жизнь». Конечно, Москве

 

«жаждется нового и нового, она спешит строить Москву поверх Москвы. И потому из-

 

жить себя до конца здесь никогда, никому и ничему, ни идее, ни человеку, не удава-

 

лось. До конца догорала лишь копеечная свечка». Отсюда — и суть города, основной

 

парадокс Москвы: «Но всё умершее недожитком, до своего срока, и в самой смерти еще

 

как-то ворошится. Отсюда основной парадокс Москвы: ни мертвое здесь до конца и е

 

мертво, ни живое здесь полно не живо: потому что как жить ему среди мириа-

 

дов смертей, среди чрезвычайно беспокойных покойников, которые, хоть и

 

непробудны, но всё как-то ворочаются под своими дерновыми одеялами. Москва — это

 

старая сказка о живой и мертвой воде, рассказанная спутавшим все сказочником: мер-

 

твой водой окропило живых, живой — мертвых, и никак им не разобраться — ктожив,

 

кто мертв и кому кого хоронить».

551

12 О своем отношении к «природному», о своей индивидуальной ситуации перед ликом природы писатель с достаточной определенностью писал в раннем рассказе «Четки»

(1921):

«Я всегда предпочитал прямые и ломаные линии городских улиц извиву и кружениям полевого проселка. Даже пригородное подобие природы, с вялыми пыльными травами у обочин шоссе, с тонкоствольными чахлыми рощицами в дюжину березок, с лесом, где деревья вперемежку с пнями,а на лопастях папоротника налипь рваной бу-

маги, — пугает меня. Природа огромна, я — мал: ей со мною неинтересно. Мнес нею — тоже. В городе, среди придуманных нами площадей, кирпичных вертикалей, чугунных и каменных оград, — я, придумыватель мыслей и книг, кажусь себе как-то значительнее и нужнее, а здесь, в поле, подставленном под небо, я, тщетно пытающийся исшагать простор, затерянный и крохотный, кажусь себе осмеянным и обиженным. На природу с квадрата холста [...]я еще, скрепя сердце, согласен: тут я смотрю ее. А там, в поле, небом прикрытом, она смотрит меня, вернее сквозь меня, в какие-то свои вечные дали, мне, тленному, с жизнью длиною в миг, чужие и невнятные.

И в тот день (было прозрачное сентябрьское предвечерие) я вышел за шлагбаум не так, не просто, не прогулки ради, а за делом: мне нужно было, одолжить у небополя на час-два ч у в с т в о м а л о с т и и з а т е р я н н о с т и . [...] Делать было нечего.

Я прошел уже около версты от заставы. Глаз, привыкший кружить путаницами улиц и стен, ерзать среди пестрот, втянувшийся в дробность и разорванностьгородского восприятия, тщетно искал деталей и мельков: зелень — синь, небо — земля — и всё. Поэтому понятна радость глаза, когда удалось-таки ему, обежав горизонт, сыскать в просторах поля — мелочь: человека [...]».

Этим человеком оказался некий старик, спутником которого в этот день стал ав- тор-рассказчик. Они познакомились. О себе старик сказал: «Я — человек, которого встречают в полях. Только в полях. И встреченный мною должен ответить: чего он ищет в них?» — «В поля меня послали книжные поля: я здесь по их воле, — ответил старику его случайный спутник. — [...] Перу моему, не мне, ему нужны слова, слова малости и затерянности: там, в городе, их никак и нигде недостать [...] — мнеже нужны сейчас, так, на час-два, слова самоумаления, затерянности в просторах. И вот я пришел...» — «Странны, странны люди из-под крыш», — заключил старик и, узнав, что его спутник философ, точнее — «так, думальщик», передал ему странные четки. Они были действительно странными — из глаз мертвецов. Преодолевая чувство брезгливости, рассказчик рассматривает их в офтальмоскоп. И вдруг он понял — «передо мной был мир обратной п.е р с пе к т ив ы, мир, в котором мнящееся малыми дальним — огромно и близко, а близкое и большое съеживается, малеет и уползает вдаль. И раньше, в снах, в предчувствиях, я знал об этом мире. Теперь я его видел; опрокинутая перспектива звала меня: войти в нее и вступить на кору далекихиноорбитных планет, жить неопаленным внутри ее солнц, отодвинутых прямымиперспективами этого нашего мира за черные пустоты межпланетья. Я знал, обратнаяперспектива грозит смертями: бездна, в полушаге от путника, кажется ему далекой и недостижимой. Но погибать в ней легко: ведь тело и самое "я" там, в обратном мире, мнится далеким, чужим и ненужным».

Все возможные эксперименты с этими «глазами умерших метафизиков», соответственно — с топологическими преобразованиями пространства были проделаны, и перед экспериментатором открылся новый мир. «Теперь я веду жизнь сидня, — заключает он свой рассказ. — Незачем ходить в поля за просторами: просторы всюду — вкруг меня и во мне. Каждая пылинка значительна, как солнце. [...] нужны были века, чтобы понять эти крохотные пятнышки.Помыслить их как миры. Но понять— мало. Надо увидеть». И во всем — от туманных галактик до последнего дрязга — он видит «безлучные, закаменевшие, стиснутые в крохотные точки — бессильные миры». Нет оснований сомневаться, что это не просто фантазия и что Кржижановский не раз в своем жизненном опыте предавался подобным мысленным экспериментамна тему относительности пространства и его восприятия.

13 В седьмом письме («Штемпель: Москва») автор сообщает, что он уже третью неделю сидит в верхнем зале Исторического музея и «отряхает пыль со старых книго Москве»: «Спросите: что же я нашел под пылью? Пеплы. [...] Я еще не кончил работы, но уже могу утверждать: в кирпич и в камень Москву обрядила копеечная свечка. С

552

.упорством, отнюдь не копеечным, она жгла да жгла Москвуиз года в год, пока та от нее в камень не спряталась. История этих испепеляющих копеек, жалких оплывков, слизывающих с земли весь труд, нагромождаемый сотнямитысяч людей, может быть рас-

сказана всухих цифрах». Следует «малая горсть цифр», но онасоставляет длинныйлеречень, хотя отмечаются в нем только «всемосковские» пожары, «снимавшие с земли

1/4-1/3 —даже 1/J всех жилых и нежилых строений». Московские пожары — как годовой ритуал: их повторяемость неотменна, они — основа летосчисления и по ним ведут счет как по царствованиям; чтобы о них не забывали, им дают особые имена собственные — Всехсвятский, Большой Троицкий, Малый Троицкий и пр. «В течение столетий копеечная свечка, не унимаясь, делает свое дело: затлевает пожар где-нибудь в часовенке, у постава иконы, затем ползет по переходам, стропилам, с клети на клеть, швыряя головешками с кровель на кровли, перемахивает огненнымиязыкамичерез каменные стены Кремля, ползет вверх к шатрам башен и колоколен, роняя на землю колокола среди разрастающегося гула толп и ударов набата. Затем — остывающий пепел и опять муравьиная спешная стройка на пять-шесть лет. Потому что через пять-шесть лет копеечная свечка опять возьмется за свое». Пожарами метят не только время, но и «московское» пространство — Погорелое Болото, Пожар (старое название Красной площади), Пожарище (Китай-город, XVII в.), Огневой переулок, Палиха и т.д.: «изъясняется свеча, как видите, довольно однообразно». Всё горит — от Опричного дворца до рукописи «Мертвых душ». «Прежние жители Москвы — профессиональные погорельцы: живут от пожара до пожара; строят в угождение не столько себе, сколько все той же копеечной свечке. Иоттого самый характер стройки, мало, самый уклад жизни

внутри этих домиков-одноденок,рассчитан не на то, чтобы в них можно было жить, а на то, чтобы они беспрепятственно и дотла могли сгореть, чтобы и они, и вещи в них каждый миг, не противясь, могли стать пеплами. Свою стройку, например, в XVI веке жители московского посада так и называют: либо Скородомом, либо Скородумом.Не

стбит долго и трудно придумывать архитектурные формы, не стбит прочно крепить стены и глубоко врывать фундамент: все равно копеечнойсвечки не переспоришь [...] Но иногда бывало так: на пепле строили скородомы; в скородомах скородумно, в чаянии новых бед и вечных новоселий, жили кучно и тревожно люди; но [...] копеечная

свечка медлила: пожара ждали, а он не случался.Домики, строенные наскоров расчете на пять-шесть лет, садились, давали трещиныи, покривившись набок, снетерпени-

ем ждали пожара, а он все медлил; и жизнь оказывалась выбитой из колеи, недоуменной и растерянной». — «Заезжий иностранец Иоганн Георг Корб» (1698 г.) сообщает о большом пожаре, уничтожившем по берегу Неглинной 600 домов. Тушить пожар прибежало нескольконемцев, их побили, а после бросили в пламень — дескать, не мешай пожару, не суйся не в свое дело.

«у нас, как у нас, — говорит автор, — Не Геликоны и не Парнасы, а семью кочками из

болот и грязей —древнее московскоесемихолмье; [...] вместо девятиАонид —тринад- цать сестер-трясовиц. — Аониды учат мерно пульсирующему, в метр и ритм вдетому

стиху; трясовицы знают как пролихорадить и порвать строку, всегда у них трясущуюся [...] Заклятия не берут трясовиц [...] Встречи с ними опасны. Но всего опаснее — с Глядеей. Глядея умеет одно: глядеть и учит только одному: глядеть. [...] У Глядеи голые глаза: векнет— оторваны. [...] дляГлядеи нетнироздыха, нисна, ни ночи: непрерывно, бесперебойно, вечно видение Глядеи. Те, ктостыдятся, стыдясь, потупляют веки: безвекой Глядее нечего потуплять. — И потому многие зовут ее бесстыдной» («Штемпель: Москва».Письмо четвертое). Безвекость — важная особенность Москвы — отбражников в кабаках и трактирах («тале не спят —умеют хранить Глядеев завет бессонниц») до имажинистов («они первые умели выдержать взгляд Глядеи [...] Видение имажинистов без ее ко: образами имзалепило глаза,' забило щели зрачков; их теория "свободного образа" дает свободу только образу, которыйможет делать с беззащитным глазом всё, что ему угодно»).

Ср. к «петербургско-московским» контрастам (там же): «Как-то [...] сюда, вМоскву, приезжал [...] санкт-петербургскийлитератор; литератор привез с собой из города понятий в город образов манускрипт. Когда он, окруживсебямосквичами, зачитал свой манускрипт, то нам всем казалось [...], что по манускрипту заползали блеклые и бесконтурные пятна: никак глазом не взять. Когда чтение кончилось, начался спор: москвичи дружноутверждали, что автор ничего не видит; автор-петер- буржец, что москвичи н и ч е г о не п о н я л и . На томи разошлись». Возвращаясь до-

553

мой, автор-рассказчик

как бы случайно вспомнил два текста — На берегу пустынных

волн I Стоял он дум

великих полн и другой — «...И сказал Василий Гречин князю:

"Было мне видение: наместе семсозиждется град превелик [...] и будет имяему — Москва"».

1° «Только явлениям с м е ж н о с т и присуща та черта принадлежности и душевного

драматизма, которая может быть оправдана метафорически. Самостоятельная потреб-

ность в сближении по сходству просто немыслима», — писал Пастернак в «Вассермановой реакции».

'' В путанице возникает и наращивается смежность, в распутывании онауясняется и осмысляется — не в одночасье Москва строилась, но и не строилась она в просторном,

ясном, гарантированно благоприятном и едином времени, не по единому замыслу и плану, а урывками, по временам, по возможности, применительно к обстоятельствам,

по-разному, нередко кое-как, на авось, беспорядочно. Но эта «авосевая» беспорядочность, эта логическая несовместимость «смеженных» явлений, невнятица и абсурд-

ность московского «уличья» и «переулочья», эта путаница обладают своей особой прелестью, почувствовав которую и поддавшись ей, можнодобраться и до смысла этой ур-

банистической конструкции, едва проступающей из захлестнувшей ее стихии. Москва, хотя бы интуитивно, помнито своем смысле и не стесняется изнаночныхотражений его

в своих наименованиях (сколько в ней Кривых, Косых, Тупых, Пустых, Грязных, Вшивых,Дурных переулков и улиц, сколько Лесных и Рощинских, Полевых и Огород-

ных, Болотных и Овражных, Прудовых и Напрудных, Сиротских, Божедомских и Кладбищенских названий! и сколько вообще Безымянных, принявших безымянность в

качестве своего имени!). Москва знает, что в нейесть нечто тайное, иногда лишь слегка приоткрытое, что не позволяет ей размениваться по мелочам и трусливо скрыватьзна-

ки своего «неблагородства», которые всё равно никак не могут поставитьподсомнение общий смысл стихии целого.

18 Кржижановскийне толькоживо интересовался языком и былполиглотом. Естьсерьезные основания говорить о его глубоком понимании феномена языка,о важных идеях

теоретического характера, одостижениях в исследовательской практике,как онаотражена или как она реконструируется по его произведениям, наконец, о выработке им

глубоко оригинального языка своих литературных текстов, в котором интуиция художника сплавлена с аналитизмом исследователя. Кржижановскийи язык — особая тема,

ждущая своего обсуждения. Особо следует обратить внимание на невольные(вероятно) переклички с гейдегтеровскими опытамивыработкиязыка экзистенциального сознания и соответствующей метафизики.

^За тридцать лет до этого другой поэт стал жертвой иной ассоциации, так эпатировавшей и скандализовавшей тогдашних читателей: Дремлет Москва, словно самка спя-

щего страуса, I [...] / Тянется шея беззвучная, черная Яуза («Ночью», 1895). И тоже, наверное, эта ассоциация возниклаin situ,у одногоиз яузскихмостов,

хочется думать, у (или даже на) Костомаровского, по соседству с Высоким, где Кржижановского прихотливо-изящная излучина Яузы возвратила сначала к своему назва-

нию, а потом название отослало егосразу вдве противоположныестороны — к излучине, подобной извивающимсяузам, и к узам собственногосостоянияв узости москов-

ской жизни («я — узы»), чтобы вдруг синтезироватьсяв одноммифопоэтическом и экзистенциальном комплексе. Об этом вспоминаети подруга Кржижановского Н.Семпер: «Однажды, в минуту откровенности, С.Д.произнес: "Как-то я стоял на мосту черезЯузу, смотрелна реку и повторял: Яуза, Яуза, Я...уза, я... узок, я — узок.Наверно, я узок, многогоне понимаю, не принимаю. Звуковая ассоциация подсказала мне это". Я была согласна в душе [...], потом стала опровергать, а сама думала — он не причастен к сущности естества, к целостности мира, оттого не понимает многого, а люди не понимают его. Замкнут на себя. Мнеказалось,что причина его невзгодкоренитсяв эго-

центризме. Затиск давил не только снаружи, он душил его изнутри». См. Семпер И. Человек из Небытия. Воспоминания о С.Д.Кржижановском. 1942-1949 // Сигизмунд

Кржижановский. Возвращение Мюнхгаузена. Повести. Новеллы. Воспоминания.Л., 1990,560. — Подобные ассоциации и игра ими отмеченыу Кржижановского не раз — и не раз уводят автора в сферу метафизического. Вот онсидит за бронзовым Гоголем на Пречистенском бульваре, дочитывая белый томик Аросева. Рядом под деревом играет девочка, обводя палкой разлапистую тень, падавшую от дерева. Вечереет, и тень быст-

554

ро ползет по земле, выходя за очерченный обвод. Девочка безуспешно ловит тень. Автор наблюдал и рефлектировал. Наконец нянька увела девочку. Вдруг автор понял связь между занятием девочки и белой книжкой, которую он читал до этого: «она,.да и все они умеют лишь обводить уползающие тени. Только. Но тени в отрыве от вещей, быт в отрыве от бытия бессильны и мнимы. Ведь быт — и "я" бытия', своим "я" он не богат. И если уж отрывать от вещи тень, от бытия быт, то незачем останавливаться на полпути; надо, взяв быт, оттяпать ему еготупое "т": бы — чистая сослагательность, сочетанность свободных фантазмов [...]— вот первый выход из мира теней в мир прихотливой романтики; бытие, в которое, как слог, как ингредиент, включен быт, — вот второй выход из "обители теней": он известен, пожалуй, лишь одному Андрею Белому» (Письмо шестое).

^ «Московскаялитература — действительно карандашная л и т е р а т у р а , не от пера, а от ломкого графита. На Западе, да и в том же Петербурге, пишут пером, тут — нет. — Перо гибко, но твердо, корректно, отчетливо, любит росчерк и завитушку, склонно к раздумью: то в чернильницу, то на строку. Карандаш пишет сплошь, без отрыва, нервен, неряшлив, любит черновики: нашуршит каракули на каракули, а там с разлету — хрясь, и сломался. — Некий брезгливый иностранец, посетив Москву еще в двадцатые годы прошлого века, потом жаловался: "В Москве я открыл пятую стихию: грязь". Московский глаз овладел четырьмя стихиями: он, выученик Глядеи, в и д и т всю о в и д ь, ё м л е т всё, от звезд до пылинок; мир в немслоится, как земля, течет, как вода, сквозит, как воздух, и испепеляющ, как огонь. Но поверх четырех стихий "пятая" — по меткому слову иностранца, — осевшая серым, грязноватым карандашным налетом, мутной графитной пыльцой. Видят чисто — пишут грязно: глаз зацепист — пальцы с растопырью» (Письмо пятое).

21 Но смерть Бога не означает, что он исчерпан, что его вообще нет. Просто, как сказано в другом месте, — «Происходило то, чему и должно было произойти: был Бог — небыло веры; умер Бог — родилась вера. Оттого и родилась, чтоумер. Природа не "боится пустоты" (старые схоласты путали) ,но пустота боится природы: молитвы, переполненные именами богов, если их бросить в ничто, несравнимо меньше нарушат его нереальность.Пока предмет предметствует [гейдеггеровский способ выражения. — В.Т.], номинативное уступает место субстанциональному, имя его молчит: но стоит предмету уйти из бытия, как тотчас же появляется,обивая все "пороги сознания", его вдова — имя: оноопечалено, в крепе, и просит о пособии и воспомоществованиях. Бога не было — оттого и сказали все, искренне веруя и благоговея: есть» («Бог умер», 1922).

22 Нужно отметить проницательность Кржижановского: в 20-е годы «эмпирическое» московское пространство, его ландшафты и его заполнение во всем главном еще сохранялись в высокой степени и при прочих равных легко было бы представить себя в «старом» московском пространстве и в мирном времени (как говорили старые москвичи обо всем том зоне, конец которому положил 17-й год). Но это тождество старого и нового, вернее — основанияк заключению о тождестве не соблазнили писателя: суть «московского» пространства он определял не эмпирически, а бытийственно и понимал, что то, что прежде было самой сутью или непосредственно к ней отсылало, теперь всё более и более становилось декорацией: дух пространства покидал его, и оно всё больше превращалось в антипространство, имитирующее «живое» пространствобытия.

23 ср. и другие «минусовые» контексты: «Я слишком много и часто оперировал с символом "смерть", слишком систематически включал в свои формулы этот биологичес - кий м и н у с , чтобы не чувствовать себя как-то задетым всем тем, что начало происходить вокруг меня»или: «Временами я думал: а что если м и н у с о м м и н у с , небытием в небытие: а вдруг получится бытие. И я медлил...» («Фантом», 1926) — в контексте «фантомизма»: «Фантомизм прост: как щипцовый защелк. Люди — куклы, на нитях, вообразившие себя невропастами. Книгам известно, что воли несвободны, но авторам книг это уже неизвестно: и всякий раз, когда надо не внутрь переплета, а в жизнь, человек фатальным образом забывает о своей детерминированности. Глупейший защелк сознания. Фикция, на которой держится все [...], слагающаяся в так называемую "действительность". И так как на фикции держаться ничего не может, то ничего и нет [...]. Поскольку все определяемо другим, то и существует лишь другое, а не самое. Номарионеткеупрямо мнится, [...] чтообаконца нити

J55

в ее руках». Не случайно, на книжнойполкеДвулюд-Склифского стояла файгингерова «Philosophic de^Als-Ob».

24 Просторность-пространность не только свойство любого пространства, его суть, и свойство о с о б о г о типа пространства, характеризующегося интенсивностью указанной особенности, имманентноприсущее пространству как таковому, нои то качество, которое может быть получено экспериментально, в опыте, как в рассказе «Квадратурин» (1926) — истории об изобретении средства для ращения комнатного пространства и о последствиях его применения. Этот рассказ должен привлечь к себе особое внимание, поскольку в нем поставлен вопрос о двух «пространственных» крайностях, существенных для Кржижановского в жизненном плане, причинявших ему страдания (вплоть до фобии), одна из которых так и не была преодолена (см. ниже). Сутулин, персонаж с «говорящей» фамилией (идея сгибания-сжатия в условиях стесненности), живет в тес-

ной комнатушке («комната ваша: спичечная коробка. Сколько здесь? — Восемь с десятыми»). Представитель иностранной фирмы предлагает ему средство для ращения

комнат «квадратурин». Получив его, Сутулин поначалу не собирается его применять. Однако, испытывая потребность в хождении по комнате («Он встал и попробовал зашагать из угла в угол, ноуглы жилклетки были слишкомблизкодруг к другу: прогулка сводилась почти к одним поворотам, с носков на каблуки и обратно») и не имея возможности удовлетворить ее, «Сутулин, круто оборвав, сел и закрыл глаза, отдался мыслям, которые начинались: а что?., а если?., а вдруг?..» Тогда-то онрешил пустить в дело квадратурин. По мере разрастания комнатногопространства оно становилось разнороднее и нескладнее, приспособить мебель к новому пространству сколько-нибудь сносным образом не удавалось. Комната продолжала расти, и этот рост таил в себе уже угрозу («Растет, проклятая, растет»). Мебель и вещи уходили-удалялись от Сутулина. Лучам тусклой шестнадцатисвечной лампочки уже «трудно было и дотянуться до черных, врозь расползшихся углов огромной и мертвой, но пустой казармы, которая еще недавно [...] была такой тесной, но такой своей, обжитой и теплой крохотушей»: Разрастающееся пространство комнаты в ночной темноте, когда до выключателя не дотянуться и под руками нет спичек, становитсяхаотическим и гибельным. Сутулину нужна была хоть какая-нибудьопора, «боясь идтидальше вглубь, человек двинулся назад к узлу, брошенному под крючьями. Но поворот был сделан, очевидно, неточно. Он шел

— шаг к шагу, шаг к шагу — с пальцами, протянутыми вперед, и не находил ничего:ни узла, ни крючьев, ни даже стен. "Дойду же наконец.Должен же дойти". Тело облипло холодом и потом. Ноги странно выгибались. [...] "Не надо было возвращаться. А так — одному, как стоишь,начисто". И вдругударило: "Жду, тут, а она растет, жду, а она..."». И итог — «Жильцы квадратур, прилегавших к восьми квадратным гражданина Сутулина, со сна и со страху не разбирались в тембре и интонации крика, разбудившего их среди ночи и заставившего сбежаться к порогу сутулинской клетки: кричать в пустыне заблудившемуся и погибающему и бесполезно и поздно: но если всё же — вопреки смыслам — онкричит, то, наверное, так».

•"Только один студент-медик заметил перебои: «Но разве этого не бывает вообще, в жизни?» Когда Лёвеникспопросил его рассказать об этом подробнее, тот, смущаясь, «будтр изловленный на какой-то недоброй тайне», сказал, что еще в детстве дважды он испытал «чувство как быполного выпадения мира из глаз», правда, на ничтожную долю времени; он добавил также, что это явлениенельзя объяснитьмгновенным обмороком,так как оно происходило при непрерывности сознанияи при ясном свете дня. Собственно, эти явления повторялись у него и позже, но в сильно ослабленном виде: вещи лишь тускнели, отодвигалисьот глаза, обращались в крохотныепятнышки и точки с тем,чтобы после разбухнуть, сделаться четче и ярче и вернуться на свои прежние места.

2" Однажды во время прогулки внимание автора привлек странный человек, который, глядя на нарисованныйна куске жести над дверью часового магазина циферблат, сверял о ним свои часы (стрелки на циферблате-вывеске показывали двадцатьсемь второго) .Автор продолжал прогулку, и теперь он невольно поглядывали на другие попадавшиеся ему нарисованные циферблаты: все они показывали двадцать семь второго. Странность как бы оторвалась от человека, сверявшегосвои часы с показанияминеподвижных стрелок циферблата-вывески, и разлилась повсюду («Тут-то и вошло в меня какое-то недоброе смутное предчувствие»). Вечером автор читал своим знакомым рукопись «Собирателя щелей». Тут же оказался и нежданный гость («чудак.Математик, философ») • Чтение закончилось,мнения по поводу прочитанного были высказаны.Ав-

556

тору было несколько не по себе. «Однако не пора ли нам?» — спросил он присутствующих. Чудак поднялся и отчеканил — «Двадцать семь второго». «Так поздно? Не может быть», —забеспокоились гости и зашарили в жилетных карманах: на всех циферблатах было именно это время. Позже Лёвеникс, рассказывая автору историю своего несостоявшегося свидания с «ней», когда черная щель втянула в себя нечто важное и, сомкнувшись, не возвратила его назад, так описывал свое тогдашнее состояние: «Странная слабость овладела мной: шумело в ушах; подкашивались ноги; я сел на ближайшую скамью. Машинально вынул часы: двадцать семь второго. — До условленного часа — три минуты. Преодолевая слабость, я поднялся и автоматически зашагал к воротам парка. Мое"я" стало будто нежилым [...] Случайно на глаза мне попался какой-то вывесочный циферблат, глянув на его будто застрявшие в цифрах стрелки, я хотел пройти мимо, но стрелки не отпускали глаз; сделал усилие, пробуя оторвать зрачки, и вдруг осознал: нарисованное время указывало — двадцать семь минут второго: мой час. •— Не тех пор циферблаты стали мучить меня. Обыкновенно,стараясь забыться, я прибегал к быстрой ходьбе по полным гула улицам. Попробовал и теперь, но нет; стоило мне выйти на панель, — и отовсюду круглились циферблаты, десятки мертвых циферблатов; и почти на каждом— двадцать семь минут второго. Пробовал не смотреть, но черные стрелы [...] тянулись к глазу чернымиостриями, а проклятые диски [...] уда-

ряли о глаза всё тем же цифросочетанием. И я прятался от улиц за стенами и дверью комнаты. Но и там, даже в снах, не было забвения: из ночи в ночь мне снилось мертвое

безлюдье улиц. Зажаты ставни. Потушены огни. Пуста панель; и только я иду от перекрестка к перекрестку один, среди сотен, тысяч белых дисков, облепивших стены, и на каждом диске одни и те же цифры; [...] всюду-всюду — двадцать семь минут второго — второго двадцать семь.

Тогда я еще не понимал, да и не скоро понял, — продолжал Лёвеникс, — чт о водит рукою маляров, красящих вывески для часовых лавок. — По теории вероятностей [...] лишь один из семисот двадцати закрашенных ими циферблатов должен был указывать час двадцать семь. А однако, как вы вероятно заметили, в семи случаях из десяти...» Собеседник живо прервал рассказчика, желая знать, как он это объясняет. Тогдато Лёвеникс и начал изложение своей «щелиной» гипотезы.

27Мотив щели очень част и в рассказе «Странствующее "Странно"» в контексте темы нарушения человекосообразного пространства, не говоря уж о целом ряде других текстов, где этот мотив выступает как отмеченный.

Это мы объясняет самосознание «забытого» человека: он еще жив, как и другие люди, его забывшие, но он забыт, как и уже умершие. Он м е ж д у теми и другими, В этом отношении шову Кржижановского— символиз того же ряда, что и щель: кое-как еще держащийся на гнилых нитках шов вот-вот расползется и превратится в щель. Эмпирические конкретные и метафизические абстрактные швы становятся характеристикой человека этого леж-состояния. «Сегодня чуть ветрено. В ш в ы моего обтерханного пальто втискивается холод. Близко к закату. Опять — сквозь зябкую черную и длинную ночь. В сущности, я ношу на себе свою проблему: ш в ы, расползшиесякраями, вырувдевавшиеся, с прогнившей ниткой внутри — ш в ы. Да, все оттого, что я меж «здесь» и «там», в каком-то меж — в шве. И может быть, старое пальтецо, стягивающее мне плечи, если уже не умеет греть., то умеет напоминать: ш вы. — И писать-то не могу иначе, как кусок за куском, в отрыве — по ш в у. Иу мысли — будтокороткое дыхание: вдох — выдох, выдох-— вдох. Трудно додумывать» («Швы»}. Эта «.меж-ситу- ация» заставляет своего субъекта постоянно задавать себе вопрос о природе этого «меж» или — более «антропологично» и лично: кто я в отношении их, и кто они в отношении меня. «Сначала мысль: кто они мне и им я? [...] И опять': человек человеку волк. Нет, неправда: сентиментально, жизнерадостно. Нет: человек человеку — призрак. Только. Так точнее. Вгрызться зубами в горло — значит поверить, хотя бы — это-то и важно — в чужую кровь. Но в том-то и дело: человек в человека давно перестал верить; еще до того, как усомнился в Боге. Мыбоимся чужого бытия,как боимся привидений, и только редко-редко, когда люди померещатся друг другу, о них говорят: любят».

В этом пустом пространстве пуст и сам в о з д у х («Дни скапливались в недели, недели в месяцы; воздух [...] оставался п у с т ы м». — «Воспоминания о будущем», 1929).

О пустом, мертвом, смертном, запрещенном воздухе (и самой жизни) в те жегоды свидетельствовали и другие. Для одного из них, так ценившегонеслучайнопредостав-

557

ленную ему возможность дышать и жить и так чувствовавшего самый состав воздуха и его изменения, в те же годы воздух стал губительным и небо несло смерть — И без тебя мне снова I Дремучий воздух пуст (ср.: Твой мир, болезненный и странный, I Я. принимаю, пустота!; бархат всемирной пустоты; неживой небосвод, неба пустая грудь и т.п.); И задыхаясь, мертвый воздух ем.... Отравлен хлеб и воздух выпит; Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем, I И каждый час нам смертная година и т.д. И другая свидетельница, знавшая в молодости благословенный воздух, который был создан, чтобы песни повторять, познала позже и изгнания воздух горький, и жизнь в том зазеркальи, где ни света, ни воздуха нет, и зады-

ханье, и пустоту.

О к н о — один из ключевых классификаторов и наиболее глубоких символов в мире Кржижановского. Оно образует г р а н и ц у между «внутренним» и «внешним». Если,

«внутри», у себя дома, где не только безопасно, но и уютно, хорошо, где пространство — человекосообразно, «под человека», человек этого домашнего «внутри»-простран- ства не склонен фиксировать свое внимание на окне, как и благополучный человек «вне»-пространства, которому тоже не до окна. Но оба эти варианта — не из мира Кржижановского, во всяком случае главный персонаж этого мира, Я никогда не оказывается благополучным. Как правило, он н е б л а г о п о л у ч е н , часто — фатально неблагополучен, и вот в этой ситуации острого неблагополучия окна не обойти: оно дает надежду на выход из положения, на спасение, но чаще всего эта надежда ложна. И в этой ситуации не так уж важно, внутри, по сю сторону окна, или снаружи, по ту его сторону, находится Я писателя (обычно — и эти контексты наиболее важны и диагностичны — «человек окна» у Кржижановского ведет рассказ об этой «оконной» ситуации в перволичной форме). Неблагополучный человек «внутри»томится теснотой, узостью, страхом, тоской и устремляется к окну в надежде найти простор, широту,свободу, но, увидев из окна этот открывающийся навстречу его взгляду простор, он не может усвоить его себе реально, жизненно: для этого нужно, по меньшей мере, выйтинаружу, то есть изменить свой пространственныйлокус и, следовательно, статьчеловеком «снаружи», «вовне», а это «внешнее» пространство несет человеку свои, иные, новые, тяготы, и он снова уже извне ищет взглядом окно в той же, хотя и противоположно направленной надежде на спасение. Но для героя Кржижановского и здесь — не окно, а «нет»-окно, «минус»-окно: оно наглухо закрыто ставнями, плотно зашторено;само сле-

пое, не видящее того, для кого оно моглобы быть спасительным,оно и ему непозволяет проникнуть через себя внутрь, делая и его слепым.Но и в тех редких счастливых, казат лось бы, случаях, когда окна открыты и охотно впускают взгляд «внешнего» человека внутрь комнаты, где свет, простор, уют,счастливые люди, надежды на спасение рушатся: человек «снаружи» видит то, что могло бы его спасти, носама возможность спа-

сения неосуществима для него: слишком непроходима граница окна и слишком велико пространство отчуждения между бедственным «здесь снаружи» и благополучным «там

внутри». Так и оказывается, что оба взгляда — изнутри вовне и снаружи, извне внутрь — пробегают одно и то же «минус»-пространство, но в разных направлениях: неблагополучие тотально и универсально; оно не зависит оттого, по какую сторону окна находится «минус»-человек. Понятно, что в этих условиях взгляд из окна и заглядывание в окно не только ничему не помогает, но приноситновую растраву: они убеждают, что вырваться из «минус»-пространства никак нельзя, и зрение-видение (см.выше) только увеличивает душевную боль — про-ницаемое, про-зрачное стекло окнастановится очередной подножкой, ловушкой, обманом (ср. окно : око I глаз: глядеть).

Образ окна у Кржижановского появляется очень часто. Более того, три текста специально посвящены окну и соответственно названы — «Окно», 1933 (из «Сборника рассказов 1920-1940 годов»), «Окно», 1933 (из «Салыр-Гюль /Узбекистанские импрессии/»), «Окна», 1948 (из «Физиологических очерков»). П е р в ы й текст наиболее эмпиричен — о кассире Илье Ильиче Витюнине, двадцать девять лет созерцавшем мир

сквозь свое узкое с изгибом сверху кассовое окошечко и получившем при выходе на пенсию комнату на седьмом этаже нового коопдома, где всё было хорошо, кроме —

«Единственное, что топорщило против шерсти его нервы — о к н о . Широкое шестифрамужное итальянское окно. Он привык — тридцать лет кряду — жить под у з к и м и н и з к и м кассооконцевым вздутьем, а тут вдруг широко разведший углы стеклян-

ный пруд окна, впускающий беспорядок солнечных лучей» (сходный образ — в рассказе «Окна»: «озеро стеклянно, а берега деревянны. Разгадка: окно»). Эта перемена

558

изменила всю жизнь Витюнина: к окну он старался повернуться спиной. «Глаза его искали теней и тупоуглия. Ночью его беспокоили странные лунные сны. [...] Он просыпался от безощущения своего тела [...] Окно ворочало его с боку на бок, будило ранее пробуждения дня, а днем не давало отдыха и рассредоточивало мысль». И тем не менее выход из положения был найден, и после того как по просьбе старого кассира рабочие переделали ему широкое окно на маленькое с изгибом оконце под застекленной створой, «дни его вправились в, дни», и жизненное равновесие восстановилось. Два других текста об окнах более теоретичны. В «узбекистанском» тексте, написанном ночью в поезде, автор задает вопрос самому себе и сразу же отвечает на него —<• «Что я делаю сейчас? Прогоняю пространство через мозг. Но как только окна перестанут быть черными, утлая модель заскользит — вместе с поездом — по рельсовым нитям: внутричерепное превратится в заоконное». Внутреннее, закрытое, рефлектирующее и внешнее, открытое, созерцательно-эмпирическое не только связаны друг с другом, но и дублируют одно другое, и окнопри свете дня обеспечивает этот второй способ овладения пространством. Т р е т и й рассказ, завершенный уже после войны, — о зоркости окон, о том, как много говорят они человеку, искушенному в «оконном» опыте, о «фенетрологии», не уступающей по своей «предсказательной» силе хиромантии. «Я часто брожу мимо, казалось бы, таких знакомых стеклянных прямоугольников, впластавшихся в кирпичные стены домов. Шеренга над шеренгой. Построены поэтажно. [...] Теперь я не узнаю их [речь идет обокнах в Москве, заклеенных в начале войны диагонально бумажными полосками. — В.Т.}. [...] сейчас любое окно, глядящее на улицу Москвы, превратилось в загадку». Каждое окно заклеено по-своему, и каждое теперь — особый икс. «За бумажными иксообразно склеенными полосками живут некие [...] иксы. Попросту заклейщики. Работа ножницами, руками и клеем — это уже высказывание. Демаскировка психики. Медлительность или торопливость, тщательность или небрежность, подавленность или бодрость — всё это должно так или этак да отразиться в способе заклейки окна. На стеклянной ладони хочешь не хочешь проступают бумажныелинии. Ф е н е т- р о л о г и я получает старт. Пусть стекла теряют часть своей прозрачности, зато те, кто живут за их створами, делаются чуть-чуть прозрачны, доступны глазу и пониманию любого прохожего. При одном условии: если этот глаз достаточно остер и способность понимать хорошо знает свое дело — понимать. — Но довольно введений. Пусть ведет улица. И пусть г о в о р я т окна». После этого — ряд проницательных диагнозов«по окнам», относящихся к тем, кто находится по т у их сторону. Один из них — «Подымите голову. Под самой крышей два квадратных глядельца. Чинные и одинаковые, как влюбленная пара. [...] В левом треугольник и в правом треугольник. На форточке правого — квадратик и крест-, и на форточке левого — крест и квадратец. Жизни те, что за окнами, как параллельные линии. Поправка: были. Теперь он на фронте, она ждет писем, и между ними, раньше разделенными простенками, теперь тысячами километров, странствуют треугольные и квадратные конверты». — И заключение: «Много их, окон, выстроившихся справа и слева по обе стороны моих шагов. Одни мрачны и холодны, похожи на проруби вольду, вставшем дыбом; другие — как поверхность вертикальных озер и затонов, на которых нет-нет блеснет серебряной чешуей всплывший солнечный блик. [•••] Так вот и останетесь незапечатленными, иероглифы, начертанныевойной на окнах Москвы. Разве что в памяти иных людей. Таких вот, как я. Да и их назовут чудаками».

С достаточным основанием можно, кажется, говорить об особом «оконном» тексте писателя, со своими }слючевыми точками. Два-три примера: «Скученность городских вещей и людей мучает меня. Тесная обступь их — непереносна. Каждый домзагляды-

вает в тебя всеми своими окнами» («Швы»); — «[...] бреду дальше, от окна к окну, накапливая дурные предчувствия» (там же); ср. тему окна в «Стране нетов» (заоконный мир не более чем «сквернаяпривычка так называемой нервнойсистемы») или в «Воспоминаниях о будущем» (опыты Штерера с «машиной времени»), или в «Автобиографии трупа» (см. ниже) и т.п.

1 «Ночь была холодней, чем можно было ждать. Август в начале, а уж заморозки и иней по утрам. В коленях ревматическая боль. И чуть-чуть температурю. Ну вот так когданибудь притиснешься к спинке скамьи с вечера, а утром и не встанешь. Какая-нибудь иззябшая женщина с не купленнойу нее ночью,а то пьяница,сквозь муть в глазах спутавший сны и яви, подсядет [...] ко мне на скамью и попросит прикурить.Я не отвечу. [...] Ибуду сидеть, сжав ледяные колени, с окостенелыми пальцами в карманахпальто

559

и с белыми зрачками, спрятанными под тень шляпы. Вероятно, будет довольно трудно распрямить меня, как полагается быть трупу . [...] Мой суточный бюджет — 10 коп. Ни более и ни менее. Приходится укладываться в гривенничные границы. Хочешь не хочешь. И каждый день, чуть солнце сдернет с Москвы черный, в звездном дырье колпак, — я начинаю отшагивать свой день. Опять и опять. [...] Почти у каждой витрины я останавливаюсь: всё это и для меня; конечно, и для меня и для других; но только в пределах гривенника. Я поворачиваюсь лицом в улицу [...] — глаза женщин сквозь сеть вуалей, мельк бликов и теней; их проносит тихое шуршание шин в какое-то ускользающее»к у д а — мимо и мимо. [...] "Да-да, и это всёмое, как и их. Но только в пределах гривенника. Терпение — тебе дадут твою долю земли: вширь — от плеча до плеча, вдоль — от темени до пят; и разве тебе не светит твое крохотное солнце: поперечником в гривенник"» («Швы»). — К теме трупа ср. также «Чудак» (1922).

Фигура Пурвапакшина возникает у Кржижановского дважды в «Швах» — в главках «Пурвапакшин» и «Д-р Шротт». Она — персонификация «минуо-пространства, оторвавшаяся уже от всякой эмпирии и на метафизических высях приобретшая значение универсального принципа отрицания. Автор рассказывает, как, роясь в английских изданиях древнеиндийских текстов, он натолкнулся на это имя, и объясняет читателю, ч т о такое Пурвапакшин: «Пурвапакшина будто и не было, и вместе с тем кто же из нас вправе на "есмь", если Пурвапакшина не было. Это человек-миф, придуманный индусскими казуистами ради построения антитетики. Чередой — друг вслед другу — проходят строители систем. Сколько их — столько миров: каждый из них [...] приносили с собой свое "да". Ивсякий из них, отдав "да", возвращался в смерть. Но человекмиф Пурвапакшин не умирал, хотя бы потому, что и не рождался; не говорил — ничему, никому и никогда — "да", потому что самое имя его значит:^тот, которыйговорит "нет" [это определение не вполне точно; буквально др.-инд. purva- 'первый', pdksa- 'крыло' (но и 'сторона', 'половина'), откуда purva-paksin- в терминологии древнеиндийского умозрения (например: у Бадараяны) 'тот, кто первым делает отрицание (некоего) утверждения' (в "логических" дискуссиях. — В.Т.]. Защитник антитезисов, Пурвапакшин возражает всем и всегда: трактат за трактатом,тысячелетие за тысячелетием. В этом — единственное бытие человека-схемы: бить своим нет по всем да. И для меня извечный Пурвапакшин не диалектическая персонификация индусских рищи: я почти вижу и остро чую его тут, рядом со мной, на вечерней скамье бульвара: [...] онразжимает свой рот [...] лишь ради одного краткого, как удар, нет. О, как часто мы вместе — локоть к локтю, — я и схема [...] заносили над всем этим снова и снова — свое нет. — Да, я влекусь к нему, мало, я почти люблю его, этого человека, которого нет: с его нет. [...] Затиснуть виски меж ладоней, втянуть в сознанье весь мир, и, подымая, как молот, нет, возражать против всего [...] Этоединственное мое, пусть припадочное, пусть больное, но счастье: опрокинуть все вертикали; потушить мнимое солнце, спутать орбиты и мир в безмирье. — Я не могу сделать так, чтобы жизнь, ступающая по мне, была иной или совсем не была, — и все-таки — я возражаю, мы воз ра жаем [...] Я немогу, затравленный и полуиздохшийнищий, опрокинуть все вещи, врывшиеся в землю дома, все домертва обжитые жизни, но

ямогу одно: опрокинуть смыслы».

Вэтом контексте становится ясно, что писатель — своего рода двойник Пурвапакшина .и, следовательно, тоже персонификация«минус»-пространства, более того, он — голос «нет»-пространства, антропный образ отрицания.

33 Несколько примеров — «Солнце не любит ф а н т а з м о в , а вотлампы, те иной раз и не прочь [...] прослушать сказку-другую. — Итак, буквам приходилось дожидаться сумерек. — Скудная авторская радость была наперед слажена и обеспечена [...] И вдруг (кто бы могждать) встреча с человеком, перечеркнувшим' ф а н т а з м»; — «Я думаю: если бы в сонм снов явилась явь, — они, сны, приняли быее ка к свою. По-вашему, "сказка", а по-моему, — протокол. Научный факт. Правда, понятия ваши спутаны и даны не в точных словах. Но спутанность — не ф а н т а з м. Ф а н т а з м (я не поэт, мне трудно судить) легче делать из цифр, чем из туманов»; — «Вымыслы и домыслы — сочлись. Ф а н т а з м — отмщен» («Собиратель щелей»); — «бы — чистая сослагательность, сочетанность свободных ф а н т а з м о в [...] — вот первый выход из мира теней в мир прихотливой романтики; бытие, в которое, как слог, как ингредиент, включен быт, — вот второй выход из "обители теней": он известен, пожалуй, лишь одному Андрею Белому» («Штемпель: Москва»); — «Ф а н т а с м а г о р и я , — пробор-

560