чувственного, чтобы не сказать — бессмысленного». «Впрочем, — какбы опоминается рассказчик, — должен отметить, что почином было все-та- ки витание над "каплей", которая, кстати, вполне заслуживает такого названия, потому что состоит преимущественно из морской воды, и которая, вкупе со всей вселенной, "создана тоже рукой Всемогущего", — что почином, стало быть, явилось осведомление о ней и ее сокровенных тайнах. О чудесах морских глубин, о сумасбродной жизни там, внизу, куда не проникает солнечный луч, Адриан рассказал мне в первую оче-
редь».
Две вещи поразили Леверкюна в этом путешествии его души в морские глубины — переход от света через множества тончайших промежуточных состояний к полной тьме, которой, однако, предшествуют оттенки темноты29, и те «неправдоподобные эксцентризмы, то ужасные, то смешные, которыми тешились здесь природа и жизнь», «эти формы и облики, весьма далекие от наземных и принадлежащие, казалось, другой планете» и бывшие результатом «потаенности, непременного пребывания в вечном мраке». От описания этих «эксцентризмов жизни»30, от «причудливой чужеродности жизни глубин» Леверкюн, вызывая сомнения, настороженности, сопротивление вплоть до неприятия у своего друга, естественно переходит к «чудовищностям» природно-космического, галактического, к его практической безразмерное™, к прозрениям о пространстве жизни в виде огромного полого шара (ср. «сферическую» батисферу), за которыми отдаленно угадывается то расширение пространства жизни, где еще можно надеяться на спасение от тьмы безумия и гибели31.
Не перечисляя других примеров и оставляя в стороне дополнительные ассоциации, связанные с морским дном, здесь существенно обозначить более общую, «хранительную» функцию этого архетипического символа. Дно морское — некий огромный депозитарий, где размещено
всё и прежде всего — жизни, прошлые и будущие, но и настоящие жизни могут войти, в отмеченных ситуациях, в соприкосновение с этой усыпальницей и «родимым» лоном одновременно. Но чтобы соприкоснуться с этим «донным» миром, бездной-гибелью (Abgrund) и основой-надеж- дой (Grund), нужно умереть прижизненнои возродиться из смерти, как это происходило с великими подвижниками прошлого — святыми, пророками, ясновидцами, героями — и как это происходит вообще свеликими поэтами, которые ради «новой» жизни спускались в преисподнюю и, обретя «воду жизни», не поддавались смерти. Не случайно, что образ морского дна нередко сочетается с образом х в о и , столь же амбивалентным, как и образ морского дна. Хвоя — плод жизненной силы (ср. хвойные деревья — ель /новогодняяелка/, сосна, кедр, лиственницаи т.п. — как реальные воплощения образа мирового дерева или дерева жизни), но и атрибут похорон, «опавшая» жизнь32. Морскому дну подобна и душа, впитывающая в себя все впечатления жизни и хранящая в себе самые дорогие из них. Как затопляет камыши /Волненье после шторма, I Ушли на дно его душ и I Ее черты и формы, — пишет Пастернак в стихотворении «Разлука» (к нему еще предстоит вернуться далее), как
бы возобновляя образ, мелькнувшийранее в его прозе: «Тупо, ломотнои
тускло, как бы в состоянии вечного протрезвления, |
попадали элементы |
будничного существования |
в завязывавшуюся |
д у ш у . Они |
о п у с к а л и с ь на ее дно, |
реальные, затверделые и холодные, как |
оловянные ложки. Там, на |
д н е , это олово начинало п л ы т ь , |
сливаяс ь в комки, капая навязчивыми идеями» («Детство Люверс»).
* * *
Отсюда — естественный переход к последнему из рассматриваемых здесь мотивов «морского» комплекса — мотиву б е р е г а м о р я . И здесь придется исходить как из некоего центра из пастернаковскойобразности, зафиксированной и в романе и в стихах к роману («Разлука»)
и внутренне связанной с одной и той же ситуацией расставания. После внезапного отъезда Лары («Что я наделал? Что я наделал? Отдал, отрекся, уступил [...]»), когда сани в последний раз промелькнулина той стороне оврага, начинается прощальный плач, в котором уже присутствует образность, относимая в других случаях к морю и «морскому», — «Прощай, Лара, до свидания на т о м свете, прощай краса моя, прощай радость моя, б е з д о н н а я , неисчерпаемая, вечная».И вот они скрылись. «Больше я тебя никогда не увижу, никогда,никогда в жизни,больше никогда не увижу тебя». Это «морское» начало постепенно завладевает природой: «Пепельная мягкость пространства быстро п о г р у ж а л а с ь в сиреневые с у м е р к и , все более л и л о в е в ш и е . С их сероюдымкой с л и в а л а с ь кружевная, рукописная тонкость берез на дороге, нежно прорисованных по бледно-розовому, точно вдруг о б м е - л е в ш е м у небу. Душевное горе обостряло восприимчивость Юрия Андреевича»33. И, наконец, внутренниймонолог Живаго — о ней, о себе, одолге памяти:
«Но и вот еще как разговаривал он с собою. "Прелесть моя незабвенная! Пока тебя помнят вгибы локтей моих, пока еще ты на руках и губах моих, я побуду с тобой. Я выплачу слезы о тебе в чем-нибудьдостойном, остающемся. Я запишу п а м я т ь о тебе в нежном, нежном, щемяще печальном изображении. Я останусь тут, пока этого не сделаю. А потом и сам уеду. Вот как я изображу тебя. Я положу черты твои на бумагу, как после страшной бури, взрывающей м о р е до о с н о в а н и я , ложатся на песок следы сильнейшей, дальше всего доплескивавшейся в о л н ы . Ломаной извилистой л и н и е й накидывает м о р е пемзу, пробку, ракушки, водоросли, самое легкое и невесомое, что оно могло поднять со дна. Это бесконечно тянущаяся вдаль б е р е г о в а я г р а н и ц а самого высокого п р и б о я . Так п р и б и л о тебя бурей жизни ко мне, гордость моя. Так я изображу тебя"».
Стихотворение «Разлука» передоверено автором Юрию Живаго: оно и есть память по Ларе и соответственно своего рода парафразприведенного выше прозаического фрагмента:
С порога смотрит человек, I Не узнавая дома. I Ее отъезд был как побег. I Везде следы разгрома.
Повсюду в комнате хаос. I Он меры разоренья / Не замечает из-за слез I И приступа мигрени.
В ушах с утра какой-то шум. I Он в памяти иль грезит? I И почему ему на ум I Все мысль о мор е лезет?
Когда сквозь иней на окне I Не видно света Божья, I Безвыходность тоски вдвойне 1C пустыней моря схожа.
Она была так дорога I Ему чертой любою, I Как морю близки берега/ Всей линией прибоя.
Как затопляет камыши /Волненье после шторма, I Ушли на дно его души I Ее черты и формы.
В года мытарств, во времена I Немыслимого быта I Она волной судьбы со дна I Была к нему прибита.
Среди препятствий без числа, I Опасности минуя, /Волна несла ее, несла I И пригнала вплотную.
Ивот теперь ее отъезд [...]
Инаколовшись об шитье I С невынутой иголкой, I Внезапно видит всю ее I И плачет втихомолку.
Отношение этих двух текстов — прозаического и стихотворного — двояко. С о д н о й стороны, они об одном и том же, и они едины как две версии описания одного и того же жизненного события, в этом отношении оба эти текста сходны друг с другом. С д р у г о й стороны, их функции в композиции книги существенно различны (текст и реальный комментарий к нему, мотивирующий появление этого текста; как бы приложение к роману, хотя и не уступающее ему по значению, и неотъемлемая часть самого романа; стихи и проза; результат и импульс и т.п.), и в определенном смысле оба текста находятся в отношении взаимодополнения. Вместе с тем «цельно-раздельная» структура этих двух текстов имеет еще одно назначение: оба — о происхождении поэзии, о том, как и из чего возникают стихи — не вообще, когда-нибудь,где-нибудь,в историческом плане, а здесь и сейчас, как явление жизненного ряда, как высшее цветение жизни. К этой теме Пастернак обращается в романе не раз, хотя каждый раз она берется в новом аспекте, иногда с почти неуловимо тонкими отличиями. В анализируемом сейчас случае речь идет о том, к а к жизненный материал становится поэзией («Wahrheit und Dichtung»), иначе говоря, с к а к и м опытом жизненных переживанийи впечатлений Юрий Живаго в д а н н о м случае сел за письменный стол34. Но есть и другой, не менее важный аспект, несомненно, связанный с этим, — о том соотношении сил, которое управляет творчеством, о первенствующей роли языка, о том, ч т о говорит через поэта, который в таком состоянии ощущает себя только поводом и опорой для чего-то другого, большего, чем он (мотив сновидчества, ясновидения, пророчества в связи с «морским», по сути дела, относится сюда же, ибочерез сно-
видца и пророка говорит «морское», та «колыхательно-колебательная» океаническая стихия, о которой писалось ранее)35.
Мотив близости моря и его берегов, разумеется, широко и в разных версиях распространен в поэтических текстах. Линия прибоя отмечает г р а н и ц у , где эта близость реализует себя полнее всего. Конечно,берег ограничивает море, а море — сушу. Нограница актуализируется, верифицируется, подтверждается (с усилением) в пастернаковском случае не п е р е с е к а ю щ и м ее, границу, нарушающим ее движением, как это чаще всего отмечается36, но совмещением максимального предела
приближения моря (активное начало) с сушей, берегом (пассивное начало), как бы соединением их, слиянием. Такое состояние может мыс-
литься только как временное, поскольку оно достигается волнами, точнее — наиболее сильной и далеконабегающей волной. Но когда это .со-
стояние случается, берег оказывается с о б и р а ю щ и м локусом37: волны прибоя устремляются к берегу как к некоему центру притяженияи
именно здесь достигается та высшая степень близости, которая становится образом прибитых друг к другу жизненной бурей, судьбой двух по-
любивших друг друга людей. Близость-любовь их ставится в соответствие той близости-любви берега и моря, когда прибой сильнее всего. Для Пастернака это соотнесение не случайно, и следы его обнаруживаются и в других случаях, в частности, и в романе («Иобещание ее близост и [... ] подкатит навстречу, как первая в о л н а м о р я , к которому подбегаешь в темноте по песку берега», о Ларе и Живаго). Но эта близость прекращается неизбежной разлукой, отбоем, отливом (Колеблет, относит, толкает, ср. выше). Но идеально именно состояние близости, и поэтому в центре всей образности уподобление своей близости к любимой, близости морских волн к берегу.
Этот центральный образ очень близок к тому, что отмечено в романе Гёльдерлина «Гиперион, или Отшельник в Греции» (1797-1799) и о чем уже вкратце писалось несколько ранее38. Ср., с одной стороны, Она была так дорога/ Ему чертой любою, I Как морю близки
берега |
I Всей линией прибоя, а с другой, «Wie die W о g e d e s |
О z е a n s |
das G e s t a d e seliger Inseln, zoumflutete mein ruheloses Herz |
den Frieden des himmlischen Ma d с h e n s» (в русском переводе — «Мое мятежное сердце льнуло к спокойствию этой чудесной девушки, как волна, океана к берегам блаженных островов»3'). Как ни велико это сходство, оно не только не исчерпывает сферы подобия,но, может быть, даже, будучи наиболее броским, по существу не является самым сильным аргументом. Последний же нужно усматриватьв высокой степени вероятности знакомства Пастернака с гёльдерлиновским романом, кото-
рое могло отозваться в соответствующих местах «Доктора Живаго». Впрочем, это не противоречило бы и предположению о спонтанном про-
явлении «морского» комплекса; при котором относительно поверхностные сходства фиксируются сознанием, а наиболее глубокие остаются (соответственно обнаруживают себя) для писателя на подсознательном уровне. Поэтому главным аргументом, помимо интертекстуальных — вольных или невольных — перекличек, нужно считать общие «ситуационные» рамки, в которые включены в обоих романах названные фрагменты, и весьма значительное сходство в самом колорите описываемых
обоими писателями ситуаций. Прежде всего приведенные выше слова Гипериона из его письма к Беллармину помещаются в контексте недавней утраты любимой, быть вместе с которой для Гипериона означало приобщение к бессмертию — «Sie war mein Lethe, diese Seele, mem
heiliger Lethe, woraus ich die Vergessenheit des Daseins trank, daB ich vor ihr stand, wie em U n s t e r b l i c h e r » (202)40. Их любовь, как и любовь Живаго и Лары, не была из неизбежности, но из доверия их природе и желания самой природы, чтобы они любили друг друга. «Я доверяюсь в этом природе» («Ich vertraue ... hierinnen der Natur»). Вечная красота
природы не потерпит изъяна, [... ] но без того, что есть лучшего в нас, без нас обойтись не может («der unser Bestes, uns, uns kann sie nicht entbehren»), особенно без тебя. [... ] Но природа станет ущербной, перестанет быть божественной и совершенной, если когда-нибудь тебя утратит»41 при «Они [Живаго и Лара. — В.Т. ] любили друг друга не из неизбежности, не "опаленные страстью" [... ]. Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья. Их любовь нравилась окружающим еще, может быть, больше, чем им самим»42. Но свободная, не из неизбежности любовь43 сталкивается в обоих сопоставляемых случаях с несвободой и неизбежностью внешних обстоятельств. «Ты все-таки предоставляешь государству слишком большую власть, — говорит Гиперион своему приятелю. — Оно не вправе требовать того, к чему не в силах принудить. Но то, что достигается любовью и духовным воздействием, нельзя вынудить. Так пусть государство к этому не прикасается. [... ] Государство всегда оттого и становилось адом, что человек хотел сделать его для себя раем. Государство — жесткая скорлупа, облекающая зерно жизни, и только». Не раз сходные мысли и в сходном контексте повторяются и в романе Пастернака, даже в прощальных словах Лары о «мелких мировых дрязгах вроде перекройкиземного шара»44.
Обращает на себя внимание то обстоятельство, что в том же письме Гипериона, где речь идет о «die Woge des Ozeans», омывающей берега, морская образность особенно сгущена. Ср. прежде всего мотив мути, поднятой со дна и осевшей («wenn unsre Hefe gesunken sei...»), подобно пемзе, пробке, ракушкам и водоросли, поднятымволной со дна и как бы положенным ею в виде ломаной извилистой линии прибоя в пастернаковском образе; мотив ряби на воде от прикосновения неба или мотив души, подобной рыбе, выброшенной из ее стихии на песчаный берег45, — и все это в контексте переживаний души, полной кровоточащих воспоминаний («voll blutender Erinnerung»). Но мотивы моря проходят через весь роман Гёльдерлина, ср. особенно отмеченные и часто воспроизводимые мотивы смотрения на море вниз и вдаль с горы, высокого берега, прилива (прибоя) и отлива, морских волн, валов, переживания чувства слияния со всем, растворения во всем, ощущения божественного, райского именно при смотрении на «святое море» («ins heilige Meer», 286)46.
Уже эти схождения, параллели, возможно, реминисценцииобразов, поэтических ходов, общего колорита отсылают к теме знакомства Пас-
тернака с романом Гёльдерлина и дальнейших поисков следов этого знакомства у русского писателя. Две « к у л ь т у р н ы е » реалии, видимо, подтверждают положительным образом эту возможность. В тяжелейшие минуты жизни, пережив тотальное крушение надежд, Гиперион рассматривает вариант добровольного ухода из жизни и составляет даже автоэпитафию. Оказавшись у Этны, он поднимаетсяна вершину вулкана и вспоминает «великого сицилийца», который бросился в жерло вулкана. И это не просто воспоминание, но примеривание к себе судьбы Эмпедокла47, тема которого была одной из жизненных тем самого Гёльдерлина и ключевой в его творчестве (ср. драматические опыты «Смерть Эмпедокла», «Эмпедокл на Этне», стихотворение «Эмпедокл» с характерной концовкой — Undfolgen mochf ich in die Tiefe, I Hielte die Leibe mich nicht, dem Helden). Л.С. Флейшман поставил в связь с гёльдерлиновской темой Эмпедокла два места у Пастернака — в стихотворении «Смерть поэта» строки Ты в них врезался тем заметней, I Что их одним прыжком достиг. I Твой выстрел был подобен Э т н е I В предгорьи трусов и трусих, где «смежность» прыжка и Этны, видимо, отсылает именно к Эмпсдоклу, и в истолковании самоубийства как «второго рождения» в «Охранной грамоте»48. То, что Гёльдерлин в 20-е годы быллюбимым поэтом Цветаевой, делившейся в эти годы своимилитературными пристрастиями и увлечениями с Пастернаком, делает еще более вероятным предположение, что в этот период Гёльдерлин мог попасть в сферу актуального внимания Пастернака, хотя, конечно, интерес к немецкому писателю мог быть и более ранним и вполне независимымотпосредников.
Вторая из «культурных» реалий, которая может связывать Пастернака с Гёльдерлином (хотя бы вторично), — образ Диотимы в стихотворении «Лето» (1930) с отсылкой к первоисточнику: [...] и поняла мы, I Что мы на пиру в вековом прототипе — / На пире Платона во время чумы. II Откуда же эта печаль, Д и о т и м а? I Каким увереньям
прервать забытье?.. Тем не менее, не исключено, что именно «вековой прототип», предполагающий воспроизведение его в определенныхситу-
ациях в веках —- и некогда во время Платона, и сейчас в Ирпени, дает основания думать, что в этой череде он мог напомнить о себе и через Гёльдерлина, для которого Диотима стала образом, замкнувшим на себе ж и з н е н н ы й (любовь к Сюзетте Гонтар, называемой в стихах, к ней обращенных, этим именем) и т в о р ч е с к и'и ряды. Идеальный образ любимой женщины Гипериона и адресат целого ряда философско-лири- ческих стихотворений49, Диотима — в отличие от платоновского «Пира»50 — была введена в совсем новый контекст — любви-близости, напоминающей связь моря с берегом, и трагического расставания-утраты (ср.
Sprung как 'разрыв' [ ср. пастернаковский цикл «Разрыв» 1-9, 1918, кстати, с отчетливыми немецкими культурными ассоциациями — Себастьян (Бах), Вертер], 'трещина'), того удара, который расторгает единство и связь суши-опоры (Grund) и неумолимо влечет к морю-бездне (Abgrund), лишая берег его функции соединителя, примирителя, спасителя. Распад этого единства и утрата «собирающей» функции ставит человека перед лицом гибели51.
Поэтическая образность морского берега, соответственно через него — моря и его берега нередко идет рука об руку с метафорическим стилем эолыпих мыслителей, прежде всего с архетипической символикой на службе экзистенциальной интуиции. О встречах Тиллиха с морем и переживанием им чувства пограничности между конечным и бесконечным, самотождества основы и бездны говорилось уже ранее. Здесь уместно напомнить и о гейдеггеровском концепте «побережья» в рамках связи пространства с категорией «первофеноменов», при восприятии которых, как знал уже Гёте, возникает чувство неопределенности, неуверенности, смятения, ужаса. «То, что изначально развертывает берег в береговую линию и нанизывает на себя его многообразную совокупность, —- пишет Гейдеггер, отчасти продолжая и развивая и гёльдерлиновские опыты52, — есть с о б и р а ю щ е е начало, которое мы называем побережьем»53. Оттого так страшна и катастрофична утрата этого начала, спасительного берега жизни среди неустойчивого, чреватого опасностями моря. Любовь — то же собирающее начало жизни, открывающее путь к «второму рождению». Поэтическая образность на разных уровнях сознания фиксирует этот изоморфизм тяги любви и моря и берега. Осмысление архетипа моря через раскрытие его метафорики дает возможность выражения этим архетипическим образом личных ситуаций, причем — в определенном отношении — как бы в обход культуры, на почве психофизиологического субстрата. Аналоги же пренатальных состояний («океаническое» колыхание от овуляции до оплодотворения и оплодотворение как удар, знаменующий достижение берега и обретение основы
как результат предыдущего переживания без-основной бездны) раскрывают не только этиологию всего этого комплекса, как он обнаруживает себя и в сфере культуры, но и задают всему этому комплексу новое измерение, а в значительной степени и новую, более высокую цену его показаниям, до того нередко трактовавшимся как избыточные клише.
Пр и м е ч а н и я .
Визвестной степени именно с этим связан поворот в литературоведении к психологическим реалиям, сопровождающим творение,к экзистенциальной проблематике, наконец, к внутренней биографии художника, разделяющей с творимым им текстом об-
щие комплексы.
2С.С. Jung. Gestaltungen des Unbewupten. Zurich, 1950, 32 ff.
3Из русской поэзии XIX века в этой связи следует особо выделить тютчевские тексты. Они позволяют реконструировать совокупность пристрастий, притяжений, отталкиваний, антипатий,даже фобий Тютчева, что отчасти можетбыть подтверждено или проконтролировано воспоминаниямилюдей, знавших Тютчева. В этом отношении тютчевские тексты обладают высокой степенью диагностичности в отношении их (и их автора) «психофизиологического» субстрата, самогохарактера отношений (степени аккомодации) между конкретной жизнью и миром, в котором эта жизнь осуществляет себя. Тютчева томит, удручает, вызывает уныние,тоску, изнеможение, раздражение, некую брезгливостьи другие отрицательныеэмоции — вплоть до желания самоунич-
тожения (Дай вкусить уничтоженья) — аморфностьили вообщеслабая структурированность пространства, недостаток организующегоначала в нем — необъятность,однообразие, пустота или слабая заполненность его, голость, вялость,медлительность, ле-
нивость, атмосфера полусонности, «дымности», туманности, размывающая жесткие очертания и провоцирующая смешение яви и сна, реальности и иллюзорности и как следствие всего этого «отрицательное» изменение психофизиологического состояния. Таким же негативнымфактором оказывается з н о й как неопределенное иррацио- нально-хаотическое начало, нарушающее космическую гармонию. И, напротив, «положительны», в частностиили прежде всего на уровне телесно-душевных ощущений и переживаний, эмоции, связанные с четкой организациейпространства,жесткостью и ясностью граней, контрастностью,многоцветностью, яркостью,блеском, энергичным движением, ритмизованностью и гармонизированностью. Свежесть, прохлада, влага, роса, дождь, гроза — живительные начала, противоположные зною. Несколькопримеров, назначениекоторых исключительно напоминательное: Грустный вид и грустный час — /.../ Месяц встал — и из тумана I Осветил безлюдный край...; I Родной ландшафт... Под дымчатым навесом /.../ Синеет даль — с ее угрюмым лесом, I Окутан^ ным осенней мглой...; I Все голо так — и пусто-необъятно IВ однообразии немом...
I Местами, лишь просвечивают пятна I Стоячих вод, покрытых первым льдом. I Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья — / Жизнь отошла — и, покорясь судьбе, IВ каком-то забытьи изнеможенья, I Здесь человек лишь снится сам себе...; — Так грустно тлится жизнь моя IИ с каждым днем уходит дымом; I Так постепенно гасну я/ В однообразьи нестерпимом...; — Вокруг меня все было так уныло.../ Бесцветный грунт небес, песчаная земля — Все на душу раздумье наводило; — Здесь, где так вяло свод небесный I На землю тощую глядит, — / Здесь, погрузившись в сон железный, I Усталая природа спит ... I Лишь кой-где бледные березы, I Кустарник мелкий, мох седой, I Как лихорадочные грезы, I Смущают мертвенный покой; — Ночное небо так угрюмо, I Заволокло со всех сторон. / То не угроза и не дума, / То вялый, безотрадный сон...; — Тени сизые смесились, I Цвет поблекнул, звук уснул — I Жизнь, движенье разрешились I В сумрак зыбкий, в дольный гул... I Час тоски невыразимой!.. I Все во мне, и я во всем!.. I Сумрак тихий, сумрак сонный, /.../ Дай вкусить уничтоженья, I С миром дремлющим смешай!..; — ...Смотрю и я, как бы живой, I На эти дремлющие воды. I Нет искр в небесной синеве, I Все стихло в бледном обаянье, /.../ Во сне ль все это снится мне, I Или гляжу я в самом деле I [...] I ?; — Лениво дышит полдень мглистый; I Лениво катится река;... I Лениво тают облака. IИ всю природу, как туман, I Дремота жаркая объемлет,..; — Пошли, Господь, свою страду I Тому, кто в летний жари зной, I Как бедный нищий, мимо саду / Бредет по жаркой мостовой; I Кто смотрит вскользь через ограду / На тень деревьев, злак долин; I На недоступную прохладу I Роскошных, светлых луговин. I Не для него гостеприимной I Деревья сенью разрослись, I Не для него как облак дымный I Фонтан на воздухе поник...; — О, этот юг! о, эта Ницца!.. I О, как их блеск меня тревожит!...; — Как неожиданно и ярко I По влажной неба синеве, /.../ О, в этом радужном виденье I Какая нега для очей!...; — Как хорошо ты, о море ночное, — / Здесь лучезарно, там сизотемно... I На бесконечном, на вольном просторе I Блеск и движенье, грохот и гром /.../ Волны несутся, гремя и сверкая, I Чуткие звезды глядят с высоты... и т.п.
Из поэтов XX века «психофизиологический» субстрат особенно ощутимуМандельштама. Тело как главная данность и реальнейшая (realissima) из реальностей (Дано мне тело — что мне делать с ним, I Таким единым и таким моим?); радость тихая дышать и жить, но и затрудненное дыхание, задыхание граненым,мертвым,смертным воздухом, которым не столько дышат, сколько его пьют, едят; шелестящая лихорадка, известковый слой крови, чей шорох слышен; сложное сочетание ощущений тяжести и нежности, тягучести,длительности; чувство холода — от холодка,щекочущего темя, до летейскойстужи; прислушивание к вечности и осязание млечности слабых звезд; чувство соприсутствия бездны, от которой не спасет даже музыка; океаническое чувство качания, отсылающее к детству и еще глубже,за это детство, и вспоминаемое в туманном бреду; память-воспоминание, уводящая в те же глубины, и собственная тяга
—тела и души — к праистокам (ср. мотив возвращения — И, слово, в музыку вернись;
—Вернись в смесительное лоно; — Слепая ласточка в чертог теней вернется; — О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд и т.п.) или к провалу сильнее наших сил, кслепоте, глухоте, немоте («Ламарк») и т.п. — все это не только и не столько о том, что вне поэта, сколько о нем самом, о его физическом теле, об ощущениях этого тела, о памяти его чувств и о странствиях во времени и пространстве души поэта, см. выше.
Из прозаиковАндрей Белый и Платонов «психофизиологичны» по преимуществу, и полем проявления, обнаружения этой «психофизиологичности» выступает прежде всего отношение к пространству на разных уровнях его восприятия человеком.Впро-
чем, нельзя забывать и мандельштамовскую прозу, воспоминание,близкое к творчеству, ср. «Петербург в "Шуме времени", увиденный сияющими глазамипятилетнего ребенка» (см. Анна Ахматова. Мандельштам /Листки из дневника/. — Сочинения. Том второй. Мюнхен, 1968,1|>6), Об этом см. в другом месте.
См. СиверцевМ.А. Типология культуры Пауля Тиллиха (рукопись). Ср. там же: «Так, он находил переживание большого города чрезвычайно близким переживанию моря. Это в известной степени объясняет, почему в отличие от большинства экзистенциалистских мыслителей Тиллих подходит конструктивно и позитивно к процессу урбанизации». — Нужно сказать, что море, действительно, нередко выступает метафорой города — городское море, море света (огней), море домов, человеческое море и т.п.; шумгорода имеет свое клишированное уподобление — шум моря. Вероятно, «морской»комп-
лекс латентно присутствую л в последних строках романа Пастернака, где два друга сидят «где-то высокоу раскрытого окна над необозримою вечернею Москвою», перелистывают тетрадь стихов Юрия Живаго и предаются размышлениям. «И Москвавнизу и вдали, родной город автора и половинытого, что с ним случилось, Москва казалась им сейчас не местом этих происшествий, но главною героиней длинной повести. [...] Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именнов этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это
будущее |
и отныне в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствиеза этот святой |
город [...] |
проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся да- |
леко кругом». Не только и не столько безмерность находящегося «внизу и вдали» и как бы далее не дифференцируемого города отсылает к морю, сколько обретаемое при созерцании города-моря чувство свободы, достигаемое «счастливое, умиленное спокойствие» и, конечно, та «безвременность» или, напротив, смешение всех времен, легкая достижимость будущего, которые равнотяготеют к описаниям и моря и города. — R окно
ж из комнат в этом доме I Не видно ни с каких сторон I Следов знакомой жизни, кроме I Воды и неба вне времен («Морскойштиль», 1923).
— Идея связи морского города с мощью и открытостью была сформулирована в связи с Афинами еще Фемистоклом (ср. Фукидид I, 93) в 482 г. до н.э. По мнению
К.Поппера, этот «морской» выбор имеет прямое отношение к открытости иинициативности, к антиолигархическим демократическим тенденциям, к монетарномухарактеру
торговли и, конечно, к морской политике Афин, т.е. к некоему предвосхищениюпринципов западного демократическогоустройства власти, общества, экономики. См. Поппер К, Открытое общество и его враги. Том I. M., 1992, 221 и след, (связь между «морским империализмом» и демократией).
— О «переживании» моря в контрасте сгородоми/или на фоне города, объединенных друг с другом в образе морского порта, писал и Валери в своем эссе «Взгляд на море» (1930): «Никакие волнующие ландшафты, ни пейзажи альпийские, ни лесные, ни
грандиозность дикой природы, ни сказочные сады — не стбят, на мой взгляд, того, что открывается на,м с террасы, господствующей над портом. Глаз обозревает м о р е , г о р о д , контраст их и все, что содержит, что вбирает в себя и из себя выпускает, во всякую пору дня, ломаное кольцодамб и молов [...] От горизонта до четкойлинии возведенного побережья, от прозрачных гор на дальнем берегу до скромных вышек семафоров и маяков —>глаз обнимает разом человеческое и нечеловеческое. Не здесь ли проходит самый рубеж, где с вечно дикой стихией, с первозданной физическойприродой, с неизменной первобытной явью и девственнейшей реальностью встречаются творения рук человеческих, преображенная земля, вписанные симметрии, расставленные, возведенные массы, переключенная, обузданная энергия и вся машинаусилия, коего очевидный закон есть целенаправленность, расчетливость, сообразность,предвидение, надежда?" — Море и человек, его воздействие на человека занимает Валери более всего другого. Прежде всего он обозначает то в море и сродном ему небе, что не может не оказаться если не понятым, то не почувствованным человеком. «Небо и Море — стихии, неотделимые от широчайшего взгляда: наиболее простые, наиболее свободные с виду, наиболее изменчивые в целостной протяженностисвоего исполинского единст-
ва и вместе с тем наиболее однообразные, наиболее явственнопонуждаемые чередовать все те же состояния безмятежности и тревоги, возмущенья и ясности. В минутыпразд-
ности на берегу моря— ежели мы пытаемся разобрать, что навевает нам его близость, когда на губах у нас соль, а в уши струится ропот или плещут раскаты волн и мы ищем
ответа на это неодолимейшее присутствие, — мы находим в себе проблески мыслей, обрывки поэм, призраки действий, упованья, угрозы, целый хаос поползновений и образов, вызываемых и несомых этой чудовищностью, которая то извергает себя, то в себе укрывается и которая гладью своей зовет и своими пучинамиустрашает — дерзновение. Вот почему нет такой н е о д у ш е в л е н н о й вещи, котораяолицетворялась бы более щедро и более естественно, нежели море». Оно описывается почти так же, как и человек — печальное, мирное, ласковое, но и своевольное, капризное, коварное, свирепое, безумное. Отчасти в этом и нужно искать причину привязкиморя к «женскому» комплексу: «Мысль о неверном и чудовищно своенравном характере, [...} какой мы подчас приписываем женщине, легко напрашивается у всякого, кто общается с морем».
В основе этого соотнесения «морского» с «женским», каждое из которых воплощает таящуюся в себе п о т е н ц и а л ь н о с т ь , двойственность сознательного и бессознательного, дискретного и непрерывного, необходимого и случайного, порядка и хаоса, лежит возможность т в о р ч е с т в а, и творимое им — жизнь . «Что касается меня, — пишет Валери, — всю эту зачарованность морем я объясняю себе одним: тем, что оно неизменно являет моему взору возможное. [...] Порою оно предстает предо мной в некоем универсальном образе: любая волна видится мне отдельной целостной ж и з н ь ю . [...] Кто способен избежать магнетизма полной жизни инерции водной громады?» Это изобилие и буйство жизни в недрах океана, «эта фантастическая производительность жизни, это нагромождение органической материи» подводят автора к главной догадке о море-лоне — «Море таинственно связано с жизнью. Бели жизнь происхождения морского, как то хочется думать столь многим,можно вообразить, что в своейизначальной среде она предстает неизмеримо более могущественной, более разнообразной, более избыточной и более плодовитой, нежели проявляет себя на суше. [...] среди бесформенных вод держатся или проносятся невообразимые сонмысуществ, подчас еще более скученных, нежели то бывает в толпе или на перекрестке с т о л и ц ы . Ничто так не связывается с представлением о действительной и исконной природежизни, как зрелище стаи рыб. Быть может, надлежало бы, дабы лучше выразить мое чувство, написать это слово в единственном числе, — отождествляяэтих животных с некиим веществом, каковое состоит, разумеется, из отдельных организованных единиц, но чья целостность проявляет себя как своего рода субстанция, обусловленная чрезвычайно простыми внешними обстоятельствами и законами. [...] В море мы видим, что безудержное размйо^кение кишащих в нем тварей с успехом уравновешивается взаимнымих истреблением. {..:] -G мер т ь в такомслучае предстает органическим условием ж и з н и [...]: она не враждует с жизнью, но служит ей. Жизнь, чтобы жить, должна втягивать в св.ою орбиту, вдыхать столько-то организмов в день, выдыхать столько-тодругих [...] Жизнь, таким образом, не любит чрезмерной живучести». См. Поль Валери. Об искусстве. М., 1976, 341-350; ср. в его «Тетрадях»: «Смерть прерывает цикл, но не уничтожает его,ибо она признак жизни». Смерть предстает той «зрелостью, в которой все существо исчерпывает себя и поглощается» («Cahiers», t. XXIII, 74). Ср. также «Le cimetiere marin».
В рукописномварианте 1956 г. 2-й стих — Пустынна степная равнина, а стихи 1 —2 третьей строфы — Неловко нетронутой степью брести, I Как против морского теченья. «Морские» мотивы есть и в ряде других мест «степного» цикла, ср.:«Мучкап», «Попытка душу разлучить», «Возвращение». Несколько иначе,-но еще более концентрированно «морская» тема разыгрывается в «Теме с вариациями»; ср. также «Отплытие», «Морской штиль», «Морской мятеж», «Лейтенант Шмидт», «Втррое рождение» («Волны», «Растет и крепнет ветра натиск») и др.
— К рифме запорошит — парашют, как бы отсылающей к др.-евр. bereshit (см. «ключевое» слово «Степи» В Начале), см. Тименчик Р.Д. Еврейские мотивы в русской поэзии начала XX века. — «Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения». Ри- га—М., 1994,178—179.
Ср.: Передо мною волны моря. I Их много. Им немыслим счет. I Их тьма. Они шумят в миноре./ Прибой, как вафли, их печет. II... II Их тьма, им нет числа исме-
ты, I Их смысл досель еще не полн, I Но все их сменою одето, I Как пенье моря пеной волн («Волны»).