Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Б. Обама - Дерзость надежды

.pdf
Скачиваний:
45
Добавлен:
08.03.2016
Размер:
2.33 Mб
Скачать

распространялся на рабов, которые обрабатывали их поля, заправляли их постели, нянчили их детей.

Совершенный механизм Конституции был призван охранять права граждан, достойных членов политического сообщества Америки. Но те, кто не входил в этот круг, никак не защищались, — ни коренное население, договоры с которым оказались бессильными перед судом завоевателей, ни чернокожий Дред Скотт, который вошел в Верховный суд свободным человеком, а вышел из него рабом.

Дальновидность демократов могла быть достаточной для распространения права голоса на белых, не имеющих собственности, и впоследствии на женщин; логика, аргументы и американский прагматизм, может быть, и облегчили боли роста экономики великой нации и уменьшили религиозные и классовые трения, ставшие настоящим бичом других стран. Но одна лишь дальновидность не могла предоставить свободу рабам или освободить Америку от ее первородного греха. В конце концов цепи пришлось разрубать мечом.

Что же это говорит о нашей демократии? Существует научная школа, которая видит в отцах-основателях только лицемеров, а в Конституции — предательство великих идеалов, заявленных в Декларации независимости, и которая согласна с первыми аболиционистами в том, что Великий компромисс между Севером и Югом был чуть ли не договором с дьяволом. Сторонники более привычных взглядов настаивают, что все компромиссы Конституции, касающиеся рабства, — например, искоренение духа аболиционизма из первого варианта Декларации, пункт о трех

пятых, о беглых рабах, об импорте, о запрещении прений, которые ввел двадцать четвертый Конгресс по любому вопросу, касающемуся рабовладения, сама структура федерализма и Сената — были необходимостью, насущным требованием для создания союза; что, не сказав ни слова о рабстве, отцы-основатели хотели только оттянуть то, что, как они были убеждены, станет его концом; что эта единственная их ошибка не может умалить гениальности Конституции, которая разрешила аболиционистам высказывать свою точку зрения, дебатировать, после Гражданской войны создала условия для принятия Тринадцатой, Четырнадцатой и Пятнадцатой поправок и окончательного формирования государства.

Как же могу я, американец, в жилах которого течет африканская кровь, принять какую-либо сторону в этом споре? Никак. Я очень люблю Америку, вложил и свою лепту в ее процветание, очень привязан к ее устройству, красоте и даже безобразию, и я, в общем, мало сосредотачиваюсь исключительно на обстоятельствах ее рождения. Но я не могу сбрасывать со счетов ни масштаб совершенных здесь злодеяний, ни призраков прошлого, ни открытых ран и болезней, которые все еще терзают нашу страну.

Перед лицом нашей истории я могу, пожалуй, напоминать себе, что не всегда свобода создавалась лишь прагматизмом, доводами разума или силой компромисса. Упрямые факты говорят мне, что несгибаемые идеалисты вроде Уильяма Ллойда Гаррисона первыми возвысили свой голос в защиту справедливости; что именно рабы и освобожденные рабы, такие как Денмарк Визи и Фредерик Дугласе, женщины, как Гарриет Табман, утверждали, что власти ничего не уступят без

борьбы. Страстные речи Джона Брауна, его готовность не только словами, но и кровью защищать свои взгляды помогли осознать, что наша власть не сможет постоянно пребывать в состоянии полурабства-полусвободы. История напоминает мне, что осмотрительность и конституционный порядок бывают иногда привилегией власть имущих, но за новый порядок чаще всего борются чудаки, фанатики, пророки, агитаторы, безрассудные, то есть люди крайних взглядов. Именно поэтому я не могу отмахнуться от тех, кто сегодня выступает так же горячо,

— ни от противников абортов, которые пикетируют мою встречу с общественностью, ни от защитников прав животных, которые громят какую-нибудь лабораторию, — пусть даже в душе я их совсем не поддерживаю. Я лишен даже уверенности в неуверенности, ведь иногда и абсолютные истины могут быть действительно абсолютными.

Я согласен с Линкольном, который, как никто ни до, ни после него, хорошо понимал, что наша демократия имеет и совещательную функцию, и границы этой совещательное™. Мы помним твердость и глубину его убеждений, его категорическое неприятие рабства и уверенность в том, что, если дом разделится сам в себе, не сможет устоять дом тот. Но практические стороны его президентства могли бы сегодня показаться неприемлемыми; сама жизнь заставляла его идти на договоренности с южанами, чтобы сохранить союз без войны, назначать и снимать генералов, пробовать то одну, то другую стратегию, когда война все же разразилась, безразмерно растягивать положения Конституции, чтобы война наконец успешно завершилась. Мне нравится думать, что Линкольн никогда не менял своих

убеждений в интересах целесообразности. Скорее в душе ему необходимо было сохранить равновесие между двумя противоположными стремлениями — вопервых, что нам нужно достичь взаимопонимания путем переговоров именно потому, что никто из нас не совершенен и не может действовать с такой уверенностью, как будто сам Господь Бог на его стороне; но, во-вторых, иногда нужно все-таки действовать так, как будто мы уверены, что только Провидение способно защитить нас от ошибок.

Это самосознание, эта сдержанность позволили Линкольну сохранить свои принципы в условиях нашей демократии, среди речей и споров, среди таких аргументов, которые взывали к лучшим сторонам натуры любого человека. Когда договоренность между Севером и Югом стала невозможной, а война неизбежной, эта сдержанность позволила ему уберечься от соблазна очернения тех семей, которые сражались на другой стороне, и от преуменьшения ужасов войны, пусть даже и справедливой. Кровь рабов напоминает нам, что прагматизм иногда оборачивается трусостью. Линкольн и те, кто похоронен в Геттисберге, напоминают нам, что мы должны отстаивать наши абсолютные истины, только если признаем, что можем заплатить ужасную цену.

Все эти полуночные размышления оказались необязательными, когда я быстро принял решение о кандидатурах, предложенных Джорджем Бушем на посты в Федеральном апелляционном суде. В конце концов кризис в Сенате удалось если не преодолеть, то хотя бы оттянуть: семеро сенаторов-демократов согласились не подвергать обструкции троих из пятерых предложенных Бушем сомнительных

кандидатов и пообещали, что будут прибегать к обструкции лишь при более «чрезвычайных обстоятельствах». В ответ на это семеро республиканцев согласились проголосовать против «крайнего средства», которое могло бы навсегда покончить с обструкцией, — опять же с оговоркой, что могут и передумать в случае «чрезвычайных обстоятельств». Какие это такие «чрезвычайные обстоятельства», толком никто не мог сказать, но активные деятели как республиканцев, так и демократов, которым не терпелось ринуться в схватку, жаловались на капитуляцию своих партий.

Я отказался присоединяться к тому, что можно было бы назвать «бандой четырнадцати»; с учетом личностей судей, которые в ней участвовали, было трудно представить, какая кандидатура может быть настолько хуже, что создаст «чрезвычайные обстоятельства», при которых может потребоваться обструкция. Но я не мог обвинять своих коллег за их ошибки. Демократам все же удалось принять достойное решение — без договоренности «крайняя мера» вполне могла бы пройти через Сенат.

Больше всех радовался такому повороту событий сенатор Берд. В тот день, когда объявили, что договоренность достигнута, он с видом триумфатора прошел по залам Капитолия вместе с республиканцем Джоном Уорнером, депутатом от Виргинии, а на почтительном расстоянии за этими старыми львами следовали более молодые члены их команды. «Мы сохранили республику!» — громко объявил Берд группе репортеров, а я улыбнулся, вспомнив о том визите, для которого мы оба выкроили наконец время пару месяцев назад.

Я пришел в небольшой офис сенатора, расположенный на первом этаже Капитолия и зажатый между красиво отделанными комнатами, где в свое время регулярно заседали сенатские комитеты. Секретарь провел меня в его кабинет, заполненный книгами, какими-то старыми рукописями, фотографиями и сувенирами, сохраненными на память о разных кампаниях. Сенатор Берд спросил, не буду ли я возражать против того, чтобы сфотографироваться, и мы сделали несколько снимков. Репортеры и секретарь ушли, и мы с сенатором уселись в основательно уже потрепанные кресла. Я спросил его, как здоровье жены, поскольку слышал, что ей стало хуже, поинтересовался, что за люди изображены на фотографиях, и задал вопрос: что бы он посоветовал мне как вновь избранному сенатору?

— Заучите наизусть все правила, — ответил он, — не только правила, но еще и прецеденты.

Он указал на ряды толстых папок за его спиной с написанными от руки наклейками.

— Мало кто это сейчас читает. Все торопятся, времени у сенаторов совсем нет. Но эти правила — ключ к дверям Сената.

Мы поговорили об истории Сената, о президентах, с которыми он работал, о законопроектах, которые продвигал. Берд сказал, что в Сенате у меня все может получиться, только не надо спешить, — сколько сенаторов рвутся сегодня в Белый

дом как оголтелые, забывая, что по Конституции верховная власть принадлежит Сенату, что он есть сердце нашего государства.

— Конституцию сейчас почти никто не читает, — продолжал сенатор, вынимая из пиджака томик карманного

формата. — А я всегда говорил, что мне нужны только эта книга да еще Библия.

Перед моим уходом он попросил секретаря принести написанную им историю Сената, желая сделать мне подарок. Он не спеша положил великолепно изданные книги на стол и потянулся за ручкой, чтобы сделать дарственную надпись. Я заметил, как ему повезло, что он нашел время для такого серьезного труда.

— Да-да, повезло, — ответил он, задумчиво покачивая головой. — Есть за что

сказать спасибо. Пожалуй, я бы не так много поменял...

Тут он приостановился, пристально взглянул мне в глаза и закончил:

— Об одном только жалею. Если бы молодость знала, понимаете ли...

Мы помолчали, явственно ощутив разделяющие нас годы и опыт.

— У всех есть о чем жалеть, сенатор, — сказал я. — Нужно лишь молиться, чтобы в самом конце благодать Божия не оставила нас.

Он еще раз пристально посмотрел на меня, тонко улыбнулся и открыл первый том:

— Благодать Божия... Ну конечно, конечно... Дайте-ка я вам подпишу.

И, придерживая одну руку другой для уверенности, медленно вывел на странице свое имя.

ГЛАВА 4 Политика

Одно из моих любимейших занятий на посту сенатора — встречи с общественностью. За все время работы я провел их тридцать девять, по всему Иллинойсу, в крошечных городишках наподобие Анны и в процветающих пригородах, таких как Нейпервилл, в черных церквях Са-утсайда и колледжах РокАйленда. Проходят они обычно без всякой шумихи. Для начала мои сотрудники звонят в местную среднюю школу, библиотеку или колледж и интересуются, не желают ли там организовать такую встречу. Где-то за неделю до намеченной даты

мы даем объявление в местной газете, церковной общине и на радиостанции. В сам день встречи я прихожу пораньше, примерно за полчаса, знакомлюсь с местным руководством и расспрашиваю о том, что волнует здесь людей больше всего, — допустим, о ремонте дорог или о строительстве нового дома престарелых. После обязательного фотографирования мы заходим в зал, где уже собрались слушатели. По пути к сцене я пожимаю протянутые мне руки; на самой сцене практически ничего нет — только трибуна, микрофон, бутылка воды и американский флаг. И здесь почти час, а иногда и дольше отвечаю на вопросы тех, кто послал меня в Вашингтон.

Количество участников таких встреч может быть самым разным: приходило и пятьдесят человек, и больше двух сотен. Но, сколько бы их ни было, я всегда благодарен этим людям. Они — срез населения тех округов, куда мы ездим: республиканцы и демократы, старые и молодые, полные и не очень, водителидальнобойщики, профессора колледжей, матери-домохозяйки, ветераны, школьные учителя, страховые агенты, аудиторы, секретари, врачи, социальные работники. Как правило, они вежливы и внимательны, даже если не согласны со мной (или друг с другом). Они расспрашивают меня об отпуске лекарств по рецепту, дефиците бюджета, правах человека в Мьянме, этаноле, птичьем гриппе, финансировании школьного образования, космических программах. Частенько они меня удивляют: молодая блондинка где-нибудь на далекой ферме может страстно обсуждать положение в Дарфуре, а чернокожий джентльмен почтенного возраста в самом центре города с полным знанием дела говорит об охране почвенных ресурсов.

Когда я выступаю перед такими простыми людьми, то всегда волнуюсь. В их манере держать себя видно трудолюбие. Они обращаются со своими детьми так, что видно, как они на них надеются. Такие встречи — как прыжок в холодную реку. После них я всегда как будто чисто вымытый, всегда радуюсь, что избрал именно эту работу.

В конце люди подходят ко мне, пожимают руку, фотографируются или подводят детишек, чтобы те взяли у меня автограф. В руках у меня оказываются газетные статьи, визитные карточки, записки, военные медальоны, предметы религиозных культов, талисманы. И обязательно кто-нибудь, взяв меня за руку, скажет, что они очень на меня надеются, но боятся, как бы Вашингтон не изменил меня и я не стал таким же, как все, кто находится у власти.

Не меняйтесь, пожалуйста, говорят мне.

Не разочаровывайте нас.

Американцы привыкли объяснять проблемы политической жизни личными качествами политиков. Временами они просто не выбирают выражений: президент

— болван, а сенатор такой-то — бездельник. Бывает, вынесут и целый приговор: «Да все они там продаются!» Большинство избирателей считает, что в Вашингтоне лишь играют в политику, что все обсуждения и голосования происходят без всякого зазрения совести, что все делается в угоду интересам предвыборной кампании, рейтингу, верности партии, но вовсе не по-честному. Очень часто по первое число