Библер В.С. Диалог культур
.docБиблер В.С. КУЛЬТУРА. ДИАЛОГ КУЛЬТУР
(Опыт определения)
Недавно мне пришлось принять участие в советско-французской «Энциклопедии на два голоса» («Прогресс»). Параллельно должны были идти (на каждое слово) статьи советских и французских авторов. Мне достались статьи «культура» и «диалог культур», которые я, впрочем, в соответствии со своей концепцией, соединил воедино. Попытка оказалась мучительной. Но потом я подумал, что недостатки такого опыта (неизбежная жесткость формулировок, почти полная выброшенность аргументации, невольная ослабленность моментов сомнения и размышления) в какой-то мере искупаются некоторыми новыми интересными возможностями (возможность целостного, отстраненного взгляда на собственное понимание, необходимость сосредоточить некий зримый образ культуры, сознательная игра между образом и понятием).
Поэтому сейчас, несколько разработав текст, «расшив» самые жесткие сочленения исходных определений, предоставляю результаты своего опыта вниманию читателей.
I
Есть некий круг (целостность) явлений, за которым закрепилось в сознании — в сознании достаточно массовом, но также в сознании научном — понятие культуры. Это — своеобразная целостность произведений искусства, философии, теории, нравственных поступков и, в каком-то смысле, явлений религии. Но в XX веке в реальном бытии и осознании этого круга явлений происходит странный сдвиг. Даже преображение.
Назову несколько беспокоящих наше мышление признаков такого сдвига, смещения.
1. В XX веке происходит странное отщепление понятия культуры (как целого) от тех понятий или интуиций, которые издавна совпадали с определениями культуры, или «культурности», перечислялись через запятую, понимались почти как синонимы. Возникает какая-то пропасть между феноменами культуры и феноменами образования, просвещения, цивилизации.
Нашему уму почему-то необходимо стало замечать это различие, настаивать на нем, осм. ысливать его. «Человек образованный» или «человек просвещенный» — эти определения все резче понимаются не только как отличные друг от друга, но еще более отличные от определения «человек культурный». Как-то все по-разному идет и складывается в процессах образования и в процессах (нельзя сказать «окультуривания», но — именно) культуры.
2. Какие-то феномены общения людей «по поводу» произведений культуры, какие-то собственно внутрикультурные формы деятельности и мышления начинают удивительно расширяться и углубляться, захватывать иные, центральные, иным феноменам отведенные «места» и «связи» в духовной и общественной жизни. То, что мы понимали обычно под «культурой», перестает вмещаться в сферу так называемой «надстройки», теряет свою маргинальность, сдвигается в самый эпицентр современного человеческого бытия. Конечно, этот сдвиг по-разному, с меньшей или большей силой, входит в наше сознание, но, если вдуматься, процесс этот всеобщ для всех слоев современного общества: в Европе, Азии, Америке, Африке. Это неудержимое стремление культуры к эпицентру нашей жизни и одновременно упорное, дикое или цивилизованное сопротивление таким странным «претензиям» культуры тревожит наше сознание — бытовое и научное — может быть, не менее, чем назревание атомного или экологического всемирного взрыва.
3. В XX веке типологически различные «культуры» (целостные кристаллы произведений искусства, религии, нравственности...) втягиваются в единое временное и духовное «пространство», странно и мучительно сопрягаются друг с другом, почти по-боровски «дополняют», то есть исключают и предполагают друг друга. Культуры Европы, Азии и Америки «толпятся» в одном и том же сознании; их никак не удается расположить по «восходящей» линии («выше — ниже, лучше — хуже»). Одновременность различных культур бьет в глаза и умы, оказывается реальным феноменом повседневного бытия современного человека. Вместе с тем сейчас как-то странно совмещаются исторические, этнографические, археологические, искусствоведческие, семиотические формы понимания и определения того, «что есть культура». Но сие означает, что и в этом плане в одном логическом «месте» совмещаются понимание культуры как средоточия духовной деятельности человека и как некоего среза целостной и, может быть, в первую голову материальной, вещной его деятельности.
Не буду сейчас продолжать перечисление иных смещений и сдвигов в нашем осознании феномена культуры, в нашем реальном «бытии в культуре». Сейчас существенно другое: в том понимании культуры, которое будет далее развито, определяющим является не набор неких «признаков», но как раз тот сдвиг в действительном бытии и осознании культуры, что обнаруживает глубинные магматические процессы, клубящиеся в ее недрах. И это — тот самый сдвиг и то превращение, что предельно существенны в канун XXI века и поэтому позволяют наиболее глубоко проникнуть в действительный смысл и внутреннее борение различных «перестроек» и «трансформаций» нашего времени (независимо от прямых намерений их авторов).
Далее будет намечена не формальная дефиниция культуры, но ее «реальное определение» (в понимании Гегеля или Маркса). Напомню, что, по Гегелю, «реальное определение» — это процесс, в котором само явление определяет, определивает, преобразует самого себя. Предполагаю только, в отличие от Гегеля, что такое реальное определение есть преимущественно особая форма «causa sui» именно нашей человеческой разумной жизни.
Так вот, думается, что те феномены радикальных смещений и сдвигов в культуре XX века, которые я наметил выше, позволяют сегодня развить реально, исторически и логически осмысленное, всеобщее определение культуры.
II
Сначала о том феноменологическом образе культуры, что сегодня «бьет в глаза и в умы», тревожит наше сознание.
1. В отщеплении от идеи «образования» и от идеи «цивилизации» (в разных вариантах это отщепление вдруг стало в XX веке необходимым для Шпенглера и Тойнби, для Леви-Стросса и Бахтина...) идея культуры осознается сегодня в следующем интегральном противопоставлении.
В истории человеческого духа и вообще в истории человеческих свершений существуют два типа, две формы «исторической наследственности». Одна форма укладывается в схематизм восхождения по лестнице «прогресса» или, даже мягче, развития. Так, в образовании, в движении по схематизму науки (но науки, понятой не как один из феноменов целостной культуры, а как единственно всеобщее, всеохватывающее определение деятельности нашего ума) каждая следующая ступень выше предыдущей, вбирает ее в себя, развивает все положительное, что было достигнуто на той ступеньке, которую уже прошел наш ум (все глубже проникая в единственную истину), наши ноги и руки (создавая все более совершенные орудия труда), наше социальное общение (восходя к все более и более «настоящей формации», оставляя внизу до- и пред-историческое бытие человека). В этом восхождении все предшествующее: знание, старые орудия труда, пережившие себя «формации»... — конечно, не исчезают «в никуда», они «уплотняются», «снимаются», перестраиваются, теряют свое собственное бытие в знании и умении высшем, более истинном, более систематизированном и т.д. Образованный человек — это тот, кто сумел «перемотать» в свой ум и в свое умение все то, что достигнуто на «пройденных ступенях», причем «перемотал» в единственно возможном (иначе всего не освоить!) виде: в той самой уплотненности, снятости, упрощенности, что лучше всего реализуется в «последнем слове» Учебника. В самом деле, какой чудак будет изучать механику по трудам Галилея или Ньютона, математику — по «Началам» Эвклида, даже квантовую механику — по работам Бора или Гейзенберга (а не по современным толковым учебникам или — сделаем уступку — по самым последним научным трудам).
Культура строится и «развивается» совсем по другому, по противоположному схематизму. Здесь возможно оттолкнуться от одного особенного феномена.
Существует одна сфера человеческих свершений, что никак не укладывается в схематизм восхождения (Ньютоново: «Я карлик, стоящий на плечах гиганта» — предшествующих поколений...). Эта сфера — искусство. Здесь — даже «на глазок» — все иначе. Во-первых, здесь нельзя сказать, что, скажем, Софокл «снят» Шекспиром, что подлинник Пикассо сделал ненужным впервые открывать подлинник (обязательно подлинник) Рембрандта.
Даже резче: здесь не только Шекспир невозможен (ну, конечно же) без Софокла или Брехт — без Шекспира, без внутренней переклички, отталкивания, переосмысливания, но и — обязательно — обратно: Софокл невозможен без Шекспира; Софокл иначе, но и более уникально, понимается и иначе формируется в сопряжении с Шекспиром. В искусстве «раньше» и «позже» соотносительны, одновременны, предшествуют друг другу, наконец, это есть корни друг друга не только в нашем понимании, но именно во всей уникальности, «уплотненности», всеобщности собственного, особенного, неповторимого бытия.
В искусстве явно действует не схематизм «восходящей лестницы с преодоленными ступенями», но схематизм драматического произведения.
«Явление четвертое... Те же и Софья». С появлением нового персонажа (нового произведения искусства, нового автора, новой художественной эпохи) старые «персонажи» — Эсхил, Софокл, Шекспир, Фидий, Рембрандт, Ван-Гог, Пикассо — не уходят со сцены, не «снимаются» и не исчезают в новом персонаже, в новом действующем лице. Каждый новый персонаж выявляет, актуализирует, даже впервые формирует новые свойства и устремления в персонажах, ранее вышедших на сцену; одно действующее лицо вызывает любовь, другое — гнев, третье — раздумье. Число действующих лиц постоянно изменяется, увеличивается, растет. Даже если какой-то герой навсегда уйдет со сцены, скажем, застрелится, или — в истории искусства — какой-то автор выпадет из культурного оборота, их действующее ядро все же продолжает уплотняться, сама «лакуна», разрыв обретают все большее драматургическое значение.
Такой схематизм художественной наследственности всегда сохраняет свои основные особенности, схематизм этот коренным образом отличается от схематизма «образования», «цивилизации», формационного развития, как бы их ни понимать.
Обобщим все сказанное об искусстве:
а) история сохраняет и воспроизводит здесь «персонажность» слагающихся феноменов;
б) увеличение числа «персонажей» осуществляется вне процедуры снятия и восхождения, но в схематизме одновременности, взаиморазвития, уплотнения каждой художественной монады;
в) обратимость «корней и кроны», «до...» и «после...» означает в искусстве особый тип целостности, «системности» искусства как полифонического драматического феномена.
И еще один момент, не прямо вытекающий из представленной театральной схемы, но органично с ней связанный. Мой исходный образ предполагает еще одно (?) действующее лицо, точнее, некое «многоместное множество» действующих лиц. Это — зритель, слушатель художественного произведения. В театральном действе соучастие этого «действующего лица» особенно наглядно, но это активное творческое бытие не менее необходимо, насущно, органично для любого произведения любой формы искусства.
Зафиксируем на мгновение слово «произведение» и пойдем дальше, пока что подчеркивая только особый «схематизм» «наследственности» в истории и реальном бытии произведений искусства. Если история искусства — это драма со все большим числом действующих и взаимодействующих лиц, если все эти лица (авторы, стили, художественные эпохи) действительно и действенно одновременны, действительно и напряженно сопрягают время прошлое (во всей его самобытийности) и время настоящее в средоточии этого мгновения, то все это осуществляется как раз в общении «сцены и зрительного зала» или автора поэмы и ее далекого — сквозь века — молчаливого читателя; культуры и того, кто ее (со стороны) воспринимает...
Не буду сейчас дальше развивать эту мысль.
Если хотите, называйте очерченный схематизм «прогрессом» или «развитием»... Сейчас существенно исходно отличить схематизм «наследственности» в искусстве («Явление четвертое... Те же и Софья».) от схематизма «восхождения» («Карлик на плечах гиганта...»). Это в искусстве.
Но в XX веке с особой силой обнаруживается, что такой схематизм истории искусств есть лишь особый и особенно наглядный случай некоего всеобщего феномена — бытия в культуре, причем как в целостном Органоне. И этот Органон не распадается на «подвиды» и непроницаемые «отсеки».
Наш взгляд, обостренный современной жизнью (теми сдвигами, о которых я выше говорил, а в заключение скажу еще определеннее), безошибочно замечает: тот же феномен, что и в искусстве, действует в философии. Аристотель существует и взаиморазвивается в одном (?) диалогическом (?) культурном пространстве с Платоном, Проклом, Фомой Аквинским, Николаем Кузанским, Кантом, Гегелем, Хайдеггером, Бердяевым.
Но это одно пространство явно «не-Эвклидово», это — пространство многих пространств. Платон имеет бесконечные резервы все новых и новых аргументов, ответов, вопросов в споре с Аристотелем: Аристотель также обнаруживает бесконечные возможности «формы форм», отвечая на возражения Платона. Кант бесконечно содержателен и осмыслен в беседах с Платоном, Гегелем, Гуссерлем, Марксом... Философия как феномен культуры также мыслит в схеме: «Те же и Софья». Это опять-таки драма со все большим числом действующих лиц, и бесконечная уникальность каждого философа раскрывается и имеет философский смысл только в одновременности и во взаимополагании философских систем, идей, откровений. Говоря более крупными блоками, философия живет в сопряжении и одновременном взаимопорождении разных форм бесконечно-возможного бытия и разных форм его понимания.
Я не отрицаю — иногда возможно и даже необходимо распределить философские системы в восходящий, гегелевский ряд. Но тогда это будет феномен цивилизации или, точнее, цивилизационный «срез» культуры Нового времени. Именно и только в одновременности и бесконечной диалогической «дополнительности» каждого из философов на «пиру» Плато-новой и вообще философской мысли философия входит в единую полифонию культуры.
В сфере нравственности XX век обнаруживает тот же феномен «трагической пьесы» («Те же и Софья») или «годовых колец в стволе дерева». Современная нравственность есть сопряжение, нравственная историческая памятливость (и диалог, беседа) различных нравственных перипетий, сосредоточенных в разных Образах культуры, — Героя античности, Страстотерпца и Мастера средних веков, Автора своей биографии в романной остраненности Нового времени. Здесь перипетийна исходная нравственность: Рок и Характер (античность); исповедальная грань земной жизни и потусторонней вечности (средние века); открытость моей смертной жизни и потусторонней вечности (средние века); открытость моей смертной жизни в бесконечность временных причинных сцепок и, вместе с тем, полная ответственность за начало моей жизни («Быть или не быть...» Гамлета), за ее завершение, за ее замкнутость «на себя» (Новое время). Но не менее перипетийно — в точке взаимопорождения, начала — и само общение, взаимопредполагание этих перипетий в душе современного человека. И это не «релятивизм» и даже не «вариативность» морали, но полный объем моей личной ответственности за судьбы и смыслы жизни людей иных культур, иных смысловых спектров. Это уже не мораль «терпимости» (пусть живут, как могут...), но нравственность включения в мою со-весть предельных вопросов бытия других людей, их ответной вести в моей собственной судьбе.
Но продолжим наше сопоставление. Сознание, пробужденное XX веком, замечает, что в том же едином ключе и, скажу определеннее, — в ключе культуры — необходимо сейчас понимать и развитие самой науки, еще недавно породившей схему «восходящего развития», «уплотнения» знаний и т.д. «Принцип соответствия», идея «предельного» перехода, соотношение дополнительностей, парадоксы теории множеств в математике, вообще парадоксы обоснования начал математики — все это заставляет утверждать: наука также может и должна быть понята и развиваема как феномен культуры, то есть (теперь отважимся сказать: «то есть...») как взаимопереход, одновременность, разноосмысленность различных научных парадигм, как форма общения античных, средневековых, нововременных форм ответа на вопрос: «Что есть "элементарность", "число", "множество" и т.д.?» Снова тот же культурологический парадокс: не обобщение, но общение различных форм понимания — вот формула движения к всеобщности в современных позитивных науках.
Но тот же схематизм общения (не обобщения) различных всеобщих и уникальных форм бытия действует в конце XX века и в определении «производительных сил» (ориентация на свободное время, на время самоизменения не только в духовном, но и в материальном производстве, в индивидуально-всеобщем труде); в общении различных формаций; в элементарных ячейках современной социальности (особая роль малых, динамичных групп и полисов); в странном взаимовлиянии различных форм современного, стремящегося к всеобщности, гуманитарного мышления. В этой всеобщности и атом, и электрон, и космос понимаются так, как если бы это были произведения, смысл которых актуализируется в челноке различных форм разумения.
Однако общение и бытие в культуре (по схематизму: «Явление четвертое... Те же и Софья») совершается не линейно, не в профессиональном отщеплении — философ с философом, поэт с поэтом и т д., — но в контексте целостных исторических «пьес» — Античной, Средневековой, Нововременной, Западной, Восточной...
Культура — трагедия трагедий, когда одна в другую (как в китайской костяной головоломке) вточены многообразные шаровые поверхности драматического действа и катарсиса; когда реальное общение и взаиморазвитие отдельных персонажей осуществляется как общение и диалог различных трагедий.
Обращу внимание на два таких сопряжения.
Так, все названные феномены культуры — искусство, философия, нравственность... — имеют действительно культурный смысл не перечислительно, но конструктивно, в Органоне данной культуры. Внутри каждой культуры искусство, философия, нравственность, теория также приобретают свою особую «персонажность», персонализируются в общении друг с другом, на грани этих различных форм бытия в культуре. Здесь действующие лица — Поэт, Философ, Герой, Теоретик, постоянно погружающие в себя свой внешний диалог. Между этими действующими лицами складывается своя трагедия, со своим единством места, времени, действия. Платон современен Канту и может быть его Собеседником (в культуре) лишь тогда, когда Платон понят в своем внутреннем общении с Софоклом и Эвклидом; Кант — в общении с Галилеем и Достоевским.
Но если так, то угадывается еще один, возможно, конечный или изначальный, трагедийный строй.
Эта культура способна жить и развиваться (как культура) только на грани культур40, в одновременности, в диалоге с другими целостными, замкнутыми «на себя», на выход за свои пределы культурами. В таком конечном (или изначальном) счете действующими лицами оказываются отдельные культуры, актуализированные в ответ на вопрос другой культуры, живущие только в вопрошаниях этой иной культуры. Только там, где есть эта изначальная трагедия трагедий, там есть культура, там оживают все вточенные, встроенные друг в друга трагедийные перипетии. Но совершается это общение (и взаимопорождение) культур только в контексте настоящего, то есть для нас — в культуре конца XX века.
Причем вся данная культура (скажем, античности) должна быть понята как единое произведение, созданное и пересоздаваемое одним (воображаемым) автором, адресованное насущному и невозможному «читателю», в канун века XXI. Итак, мы снова зафиксируем слово «произведение» и пойдем дальше.
2. Первый феноменологический образ (не хочется говорить — «признак») культуры неявно перерастает в новый целостный образ, в новый круг представлений.
Культура есть моя жизнь, мой духовный мир, отделенный от меня, транслированный в произведение (!) и могущий существовать (больше того, ориентированный на то, чтобы существовать) после моей физической смерти (соответственно, после «физической смерти» данной цивилизации, формации) в ином мире, в живой жизни людей последующих эпох и иных устремлений. Отвечая на вопрос «что есть культура?», мы всегда — до конца сознавая это или нет, — отвечаем на другой вопрос: «в какой форме могут существовать (и развивать себя) мой дух, плоть, общение, насущная (в моей жизни) жизнь близких людей после моей (моей цивилизации) гибели, «ухода в нети»?». Ответ — в форме культуры. Великий русский мыслитель М.М. Бахтин всегда настаивал на том, что смысл любому нашему высказыванию придает ясное понимание того, на какой вопрос, обращенный ко мне (явный или тайный), отвечает это высказывание, это утверждение. Так вот, культура не только понимается, но и возникает (как культура) в попытках ответить (и самому себе, своими деяниями и творениями) на вопрос о рукотворных формах «потустороннего бытия», бытия в других мирах, в иных, отстраненных, остраненных, заранее воображенных культурах. И здесь несущественно, что я в своем непосредственном бытии в культуре могу обращаться к моим непосредственным Собеседникам и Современникам. Существенно то, что и в этих, наиболее, кстати, напряженных ситуациях, я обращаюсь к своему Собеседнику так, чтобы он смог воспринять меня в моем произведении и тогда, когда я исчезну из его сиюминутного кругозора (выйду из комнаты, уеду в другой «полис», уйду из жизни). Чтобы он воспринял меня как бы («как если бы...») из другого, бесконечно отдаленного мира. Но сие означает также и особую обращенность культуры вовне, ее сквозную адресованность в иное (и вполне земное) бытие, означает острую необходимость быть навеки вне собственного бытия, быть в ином мире. В этом смысле культура — всегда некий Корабль Одиссея, совершающий авантюрное плавание в иной культуре, оснащенный так, чтобы существовать вне своей территории (у М.М. Бахтина: «Культура собственной территории не имеет»).
Но если уж вспомнились античные образы, скажу еще так: каждая культура есть некий «двуликий Янус». Ее лицо столь же напряженно обращено к иной культуре, к своему бытию в иных мирах, сколь и внутрь, вглубь себя, в стремлении изменить и дополнить свое бытие (в этом смысл той «амбивалентности», что присуща, по Бахтину, каждой целостной культуре).
Проецирование насущного Собеседника в ином мире (каждая культура — это возглас «SOS», обращенный к другой культуре) предполагает, что этот мой Собеседник насущен мне больше, чем собственная жизнь. Вот та основа, на которой вырастают две дополнительные интуиции «бытия в культуре».
Во-первых. В культуре возникает решающее, заторможенное и замкнутое в плоти произведений несовпадение автора (индивида) с самим собой. Все мое сознание преображается этой обращенностью «извне» — «в меня» моего другого Я, моего насущного читателя, отдаленного (во всяком случае, по замыслу) в вечность. Ясно, что для читателя (зрителя, слушателя...) таким насущным, «другим Я» (Ты) оказывается автор произведения культуры. Это несовпадение, эта возможность видеть «со стороны» мое собственное бытие, как бы уже завершенное и отдаленное от меня в произведении, это и есть изначальное основание идеи личности. Личность — та ипостась индивида, в горизонте которой он способен перерешить свою, уже предопределенную привычками, характером, психологией, средой, судьбу. Итак, индивид в горизонте культуры — это индивид в горизонте личности.
Во-вторых. В общении «через» плоть произведения каждая личность — автор и читатель — формируется, назревает «на горизонте», как потенциально особая и неповторимая культура, как особый бесконечный мир возможных перевоплощений этого свободно предполагаемого произведением общения. Общение в культуре, то есть бытие в культуре — это всегда — в потенции, в замысле — общение между различными культурами, даже если мы оба (автор и читатель) живем в одной и той же культуре.