РК_Бочаров_о_Леонтьеве
.pdfтизм Достоевского — так можно тоже было бы его назвать, пользуясь дерзким самоопределением православного бого слова Флоренского. С. Н. Булгаков в статье-докладе 1916 года о Леонтьеве удивлялся: как это он, пламенный эстет, не услышал слов Достоевского о том, что красота спасет мир?
Но, во-первых, легко ли их было услышать, так они за прятаны и словно нарочно затеряны у Достоевского (на стра ницах «Идиота»)? Это уже Владимир Соловьев их вытащил на свет и превратил в популярный афоризм и крылатое слово, сначала в речи памяти Достоевского, а затем — особенно — поставив эпиграфом к своей статье «Красота в природе» как программный афоризм, в том самом 1889 году, когда Леонть ев писал свое «Не кстати и кстати». Можно сказать, что Со ловьев произвел операцию канонизации цитаты с девальваци ей смысла.
Это во-первых, а во-вторых, что главное, — сама идея эта чужда Леонтьеву философски. Не его это мысль. Для него красота была скорее спасаемой ценностью, чем спасающей силой, и это лежало в основе различия их эстетик — Леонть ева и Достоевского.
Леонтьеву свойственна локализация образов красоты в
границах определенных, устоявшихся исторически твердых форм, в которых она охраняется и спасается. У Достоевского красота — это сила-энергия, проникающая, по формуле Фло ренского, все слои бытия. Его эстетика ближе подходит под тип Флоренского. Красота — спасающая сила.
Итак, три религиозных эстетизма — определение Флорен ского, которое он отнес и к Леонтьеву, а мы уже под него подводим и Достоевского. Во всех трех случаях, хотя и очень по-разному, философия красоты сочетается с христианским сознанием.
К фетовской философии красоты мы такого определения не отнесем. Впрочем, здесь есть вопрос.
Лет 15 назад состоялась в Париже, в журнале «Вестник русского христианского движения», полемика между Н. А. Стру ве и Е. Г. Эткиндом о пресловутом атеизме Фета. «Был ли Фет атеистом?» — этим вопросом вступил в полемику Н. Струве. Е. Эткинд говорил по традиции об общеизвестном атеизме Фета, чтобы показать на его примере, что можно быть атеис том и великим поэтом и что одно с другим никак не связано. Струве возражал, что связано и что поэт — как поэт, а не частное лицо, — вероятно, не может быть простым атеистом. И Струве аргументировал поэзией Фета, который чувствовал непосредственно Бога в природе и в искусстве, — правда, аргументировал, подбирая при этом слишком тематически
194
стихи с религиозными мотивами и соответствующей поэти кой102.
Фетовский атеизм — это общее место. О нем говорили многие близкие современники, в том числе постоянно в пись мах к разным лицам об этом упоминал Леонтьев. Этот био графический атеизм и поэзия Фета — в этом вопрос, который мы еще не знаем, как решить, о чем и парижская дискуссия говорит.
Известно суждение Толстого, записанное в дневнике Со фьи Андреевны 26 июля 1902 года, когда он сравнивал сти хотворение Баратьшского «Смерть» и фетовские стихи о смер ти и к смерти и говорил, что «у Баратьшского отношение к смерти правильное и христианское, а у Фета, Тургенева, Ва силия Боткина и тому подобных отношение к смерти эпику рейское»103.
Толстой говорил о фетовском отрицании смерти во имя обожаемой земной красоты, о нежелании знать ее: «Тебя не знаю я», — что в самом деле есть повторение известной мыс ли Эпикура, — о фетовской борьбе со смертью, вызове смер ти, желании встретить ее тем самым резким криком, каким он встретил жизнь при рождении (как он и встретил смерть в самом деле).
У Баратынского отношение «правильное» и «христиан ское» — видимо, это покорность смерти как «разрешенью» всех загадок и цепей. Но, коль уж искать философские корни этой поэтики, — это скорее стоическая позиция. Баратынский в лирике 20-х годов («Смерть», 1828) испробовал античные позиции как опорные для своей поэзии — сначала эпикурей скую, потом стоическую (и называл их как выбор для челове ка в «Стансах» 1825 года: «...И кто нам лучший дал совет,/ Иль Эпикур, иль Эпиктет?») — на пути к своей теодицее уже в зрелой поэзии, в 30-е годы: самая мощная теодицея в рус ской литературе до Достоевского — оправдание Промысла («Осень», 1837). В стихотворении же «Смерть» его героиня — смерть как космический регулятор, начало меры и ритма — из языческой космологии; и она патетически прославляется как полицейская сила, смиряющая «буйство бытия»; и чело веческая судьба в этой оде — космическая судьба, включен ная в космический круговорот. Вяземский в письме В. Ф. Вя земской 19 декабря 1828 года рассказывал об обсуждении
102«Вестник русского христианского движения», Париж—Нью- Йорк—Москва, № 139 (1983), с. 161—170, и № 141 (1984), с. 169—177.
103С. А. Т о л с т а я , Дневники в 2-х томах, т. 2. 1901—1910. Ежедневники, М., 1978, с. 72.
195
стихотворения в кругу поэтов, в том числе об отношении Пушкина: «...Твоя критика на Боратынского слишком хрис тианская, а в его стихах нет философии христианской: он на смерть смотрит совсем не христианскими глазами»104. Близкие поэты смотрели на философию стихотворения не так, как позд нее Толстой, — и, очевидно, они были более правы. Пушкин, как сообщается далее в письме, держался мнения В. Ф. Вязем ской, то есть давал на стихотворение критику «слишком хри стианскую», которую Вяземский отводил как, видимо, неуме стную, поскольку там и вовсе нет «философии христианской».
Как раз возможно и то, вопреки Толстому, если уж срав нивать вслед за ним, что в протесте и плаче Фета — «О, как в страданьи веры много!» — больше зерна «философии хрис тианской», — в этом страдании не о жизни как таковой, а о «том огне» — он ведь их разделил, — огне «сильней и ярче всей вселенной», который он, «бессильный и мгновенный», носит в груди, «как оный серафим». «Не жизни жаль с томи тельным дыханьем... А жаль того огня...» В этом разделении жизни, «меня самого» — и «огня».
Философский корень фетовского зерна — глубок. «Не тебе песнь любви я пою/А твоей красоте ненаглядной». Две эти строки погружены в вековую историю философского иде ализма, платоническую в широком смысле, в традицию, глу боко проникшую и в христианскую философию. Разделение непреходящей сущности и преходящего явления — Постоянная фигура в поэзии Фета. Разделяются — красота как таковая и ее явления, манифестации — красота и красавица, красота и искусство: «Красоте же и песен не надо». Но подобно же от деляется вечный огонь в груди от жизни и смерти.
Но и в самом человеке-поэте близкий ему Я. П. Полон ский производил такое же философское разделение: «...внут ри тебя сидит другой, никому невидимый и нам, грешным, не видимый, человек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный. Ты состарился, а он молод! Ты все от рицаешь, а он верит!..
Господи Боже мой! Уж не оттого ли я так и люблю тебя, что в тебе сидит, в виде человечка, бессмертная частица души твоей?
И ты еще смеялся надо мной за мою веру в бессмертие!.. Да кто ему не верит, тот пусть и не читает стихов тво
их»105.
104«Литературное наследство», т. 58. «Пушкин. Лермонтов. Го« голь», с. 85.
105А. А. Ф е т, Стихотворения, поэмы. Современники о Фете, М., 1988, с. 431.
196
Это письмо Полонского Фету от 25 октября 1890 года — тоже голос в споре об отношении поэзии Фета к «философии христианской». Вообще же пример с Баратынским и Фетом и суждением о них Толстого — пример к тому, как трудно и ненадежно соотносить философские идеи и поэзию. Метод такого соотнесения еще филологии неизвестен.
Леонтьев в письмах конца 80-х годов их общему знакомо му — Анатолию Александрову — постоянно говорит об ате изме Фета как о факте общеизвестном, притом в соотнесении с собою самим, каким он был до обращения в 1871 году: он был таков, каков сейчас Фет. А о своем обращении он так говорит: Бог побил, Бог в голову постучал. «И счастлив тот, кого побьет. Я — счастливый, а Фет — несчастный, в своем атеистическом ослеплении!»106 Но — отдает при этом предпоч тение атеизму Фета (который «никогда не жаждет пропаган ды») перед еретическим христианством Толстого107.
Самому же Фету он в письме 12 ноября 1890 года говорит о собственном опыте, точно таком же «ровно двадцать лет тому назад». А себя того времени, до обращения, он назьшал «эстетиком-пантеистом» (IX, 13) и свое мировоззрение описы вал так: успокоился «на каком-то неясном деизме, эстетичес ком и свободном» (IX, 70). Путь Леонтьева заключал в себе проблему, общую с Фетом. Проблему, вряд ли вполне изжи тую и принятием идеала строгого монашеского православия, как о том говорят «безумные» афоризмы», формулированные в письме Леонтьева Розанову уже перед самой смертью и за год до смерти Фета, в котором единственньм выходом из не искоренимого внутреннего конфликта признается — подчи ниться религии «даже и в ущерб любимой нами эстетики»108. Тому же учит он и Фета в письме — практиковать принуди тельную молитву, которую вообще Леонтьев очень ценил — больше, чем легкую и свободную. И поначалу просит его смотреть на молитву как на «особого рода весьма распрост раненное и миллионам людей доступное колдовство»109.
В письме Александрову 17 февраля 1889 года рассказан эпизод, интересный тем, во-первых, что мы узнаем о замысле второго письма Леонтьева Фету, которое он хотел прибавить к первому («об одеждах, фраках и т. п.») и которое уже долж но было иметь характер литературной критики, и, во-вторых,
104Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева...,
с.10.
107Т а м же, с. 34.
108«русский вестник», 1903, № 6, с. 419.
109Константин Л е о н т ь е в, Избранные письма, с. 514—516.
197
в эпизоде этом имя Фета неожиданно связано с именем старца Амвросия Оптинского. Леонтьев был из тех, кто очень ценил Фета раннего и не очень понимал и признавал «Вечерние огни», за то особенно, какое место в них занимают стихи любовные. Второе письмо он хотел писать об «утренних и вечерних огнях», «с дружеским советом о любви умолкнуть», но, что замечательно, получил из скита от старца, почти всю его литературную работу в Оптиной благословлявшего, — получил на этот раз запрет со словами: «пусть уж старика за любовь-то не пронимает. Не надо»110. Так леонтьевская попыт ка литературной критики на поэзию Фета не состоялась по запрету старца, оказавшегося терпимее к грешной поэзии ста рого Фета, чем психологически и эстетически близкий поэту Леонтьев. Из истории отношений литературы и Церкви в XIX веке эпизод любопытный и симпатичный.
Наконец, статья «О стихотворениях Ф. Тютчева» — она ведь и послужила поводом к настоящему тексту-постскрипту му111. Мы возвращаемся из конца 80-х годов на границу 50— 60-х и убеждаемся, что сближение наступило уже тогда; на почве литературной критики — и даже принципов литератур ной критики — оно наступило сразу. Надо помнить, конечно, что в той современности это были события неодинакового значения; выступление Фета-критика было событием более заметным. Критик Фет являлся на фоне уже составившего себе немалое имя поэта; Леонтьев-критик — на фоне мало замечен ного читающей публикой начинающего беллетриста. Но из нашей уже сегодняшней современности, из дальней ретроспек тивы, иначе видится, и заметно то в приемах обоих авторов, что предвещало нечто в будущей литературной теории и было тогда в эпохе немалой новостью.
В самом уже конце века Владимир Соловьев впервые, как он выразился, рассмотрел поэзию Тютчева по существу. Он уподобил ее драгоценному кладу в недрах русской земли, остающемуся без употребления и даже без описания. Он на звал всех более или менее, кто ценил Тютчева и восторженно отзывался о нем, — Льва Толстого, Тургенева, Фета, Ап. Гри горьева, — не назвал несправедливо лишь Некрасова, но констатировал, что «специального разбора или объяснения его поэзии до сих пор не существует в нашей литературе»112.
110Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева...,
с.60.
111А. А. Ф е т, Сочинения в 2-х томах, т. 2, М., 1982, с. 145—163.
112В. С. С о л о в ь е в , Философия искусства и литературная критика, М., 1991, с. 466.
198
Фетовскую статью 1859 года, возможно за давностью, он уже не помнил. Между тем именно Фет за 36 лет до Соловье ва первый подверг поэзию Тютчева достаточно специально му разбору и достаточно пристально рассмотрел устройство тютчевской лирики как особого мира со своим внутренним пространством и своей архитектоникой. Именно этим поня тием, не совсем привычным для литературного уха тех лет, он пользовался — понятием архитектонической перспективы. С
точки зрения будущей литературной теории центральным мес том статьи представляется сопоставление одного стихотворе ния Пушкина и одного стихотворения Тютчева — «Сожжен ного письма» и «Как над горячею золой...». Фета интересует, как чувство и мысль соотносятся во внутренней перспективе двух тематически соотносимых стихотворений.
В статье предпринят настоящий структурный анализ двух пьес. И установлено, что у Пушкина за первым планом изоб разительным и вещественным проглядывает на втором плане чувство, а живая мысль стихотворения улетела в беспредель ную глубину перспективы и веет там до того отдаленно и тонко, что о ней можно спорить как о форме легкого облака.
Не то у Тютчева в его тоже «сожженном письме»: здесь самое первое слово сравнения — «Как...» — управляет кар тиной и ставит ее в подчиненное положение к мысли, которая выступает сразу вперед, а в последнем четверостишии так вспыхивает, «что самый образ пылающего письма бледнеет перед ее сиянием». Мысль на первом плане архитектонической перспективы.
Но — мысль поэтическая: специальное обоснование поня тия поэтической мысли и составляет теоретическую програм му статьи. «Что же такое поэтическая мысль, чем она разнит ся от мысли философской и какое место занимает в архитек тонической перспективе поэтического произведения?» Со вре мен объявленной у нас во второй половине 20-х годов «по эзии мысли» поэты и критики, поэты-критики искали этого внутреннего разграничения в сфере мысли; Фет наконец в 1859 году его проводит нацело. Мысль поэтическая «не пред назначена, как философская мысль, лежать твердым камнем в общем здании человеческого мышления и служить точкою опоры для последующих выводов; ее назначение — озарять пе редний план архитектонической перспективы поэтического произведения или тонко и едва заметно светить в ее бесконеч ной глубине». Два этих случая и представлены стихотворени ями Тютчева и Пушкина, таким образом являющимися здесь теоретическими примерами. В критике его времени фетовские разборы поэзии необычны своей системностью и структурнос-
199
тью. Он не только производит эмансипацию понятия поэтиче ской мысли как таковой, но и строит собственную методоло гию ее уловления в произведении: «Если же поиски за мыс лью поэтической, тогда нужно вглядываться в поэтическую перспективу».
О том, сколь необычно выглядели и две статьи молодого Леонтьева, явившиеся сразу вслед за статьей «О стихотворе ниях Тютчева», с их «чрезвычайно нерусскими критическими приемами» (Б. Грифцов) и началами формального анализа, — была речь выше. Для проводимого сейчас сближения важно, что качество необычности этой и вектор, так сказать, крити ческой мысли дают основания для сближения. Самый прием риторический, введенный Фетом в начало статьи, будет слов но повторен в первых строках статьи Леонтьева о «Накану не», когда он объявит резкое разделение вопросов нравствен ного и эстетического. Фет уже произвел подобную операцию в первых тоже строках своей статьи, заявив, что так называ емые «вопросы» — о нравственном значении поэзии, «о совре менности в данную эпоху и т. п.» — он считает «кошмарами, от которых давно и навсегда отделался». И, кончая статью, повторяет: «Преднамеренно избегнув в начале заметок вопро са о нравственном значёйиц художественной деятельности...» В преднамеренности приема — принципиальная позиция, ко торую леонтьевские более скромные, при всей своей в то же время яркости, выступления разделяют полностью. Три статьи двух авторов, явившиеся на промежутке в три года, «да пя тачке» перехода эпох, составили беглый эпизод в истории русской литературной критики, эпизод, чреватый теоретиче ским будущим и из этого будущего лишь различимый.
Что касается проведенного Фетом-критиком резкого раз деления также поэтической и философской мысли, то впереди у Фета такое развитие его собственной поэтической мысли, которое даст основание говорить Толстому об их слиянии, когда Толстой напишет Фету в декабре 1876 года о стихо творении «Среди звезд», что оно — «с тем самым философски поэтическим характером, которого я ждал от вас»113. А Фет будет позже ему отвечать, что второй уже год живет «в край не для меня интересном философском мире», без которого не понять источник его последних стихов; в этом письме от 3 фев раля 1879 года он сообщает, что начал переводить Шопен гауэра, и в этом же письме посылает стихотворение «А. Л. Брже-
113 Л. Н. Т о л с т о й , Переписка с русскими писателями, в 2-х томах, т. 1, М., 1978, с. 458.
200
ской», кончающееся словами: «Что жизнь и смерть? А жаль того огня...»114
Принимая во внимание будущее развитие поэта, можно допустить, что одна из его оценок в статье 1859 года могла впоследствии перемениться. Это единственное место в статье, где критик не одобряет поэта. Речь идет о стихотворении «Итальянская villa», о котором Фет решает здесь, что заклю чительные его две строфы вводят в трепетную картину допол нительную и излишнюю рефлексию, образующую второй смысловой центр стихотворения и приносящую в него порчу. «Художественная прелесть этого стихотворения погибла от избытка содержания. Новое содержание: новая мысль, неза висимо от прежней, едва заметно трепетавшей во глубине кар тины, неожиданно всплыла на первый план и закричала на нем пятном». Закричала пятном: в контексте статьи это зна чит мысль философская, так говорится о резком ее вторжении в мысль поэтическую. Очевидно, такое именно произошло в стихотворении «Итальянская villa».
«Что это, друг? Иль злая жизнь недаром, Та жизнь, увы! что в нас тогда текла, Та злая жизнь, с ее мятежным жаром, Через порог заветный перешла?»
Стихотворение невозможно, конечно, представить без это го катастрофического поворота на его конце, поворота, и превращающего предыдущие строфы в стихотворение Тютче ва. И фетовскую художественную претензию нам трудно по нять, и о ее источнике остается только гадать. Но обратим внимание на то, как у Владимира Соловьева 36 лет спустя в статье, в которой он вознамерился подойти впервые к поэзии Тютчева по существу, возникает то же стихотворение: конеч но, оно возникает именно этим последним четверостишием. Как и поэзию Тютчева в целом, Соловьев подвергает его философскому анализу, устанавливая и заключая, что и Гете
не вскрывает так глубоко « т е м н ы й к о р е н ь мирового бытия»115.
Ибо — что это за злая жизнь с ее мятежным жаром!
Соловьев выводит эту злую жизнь эротического влечения, «что в нас тогда текла», из мирового хаоса как тайной осно вы жизни и самой красоты. В замечательном более позднем исследовании в качестве философской параллели концовке
114 |
Л. Н. |
Т о л с т о й , Переписка с русскими писателями, т. 2, |
с. 44—48. |
С о л о в ь е в , Философия искусства и литературная |
|
115 |
В. С. |
критика, с. 473, 477.
201
стихотворения назван Шопенгауэр: концовка «производит шопенгауэровское впечатление: блаженный мир растений и воды смущен вторжением злой воли человеческих существ, охваченных пламенем эроса»116. Шопенгауэровская темная мировая воля как эротическая энергия.
Тот Шопенгауэр, что составит фетовский философский мир через 20 лет! В самом деле, можно думать, что он бы иначе прочитал тогда это стихотворение. Что же такое эта концов ка стихотворения — «подобная дисгармония», по оценке кри тика 1859 года, — эта вдруг вопросом — словно обвалом — завершающая его рефлексия? Это, во-первых, лирическая реф лексия, — только в этом финале стихотворение и становится, собственно говоря, лирическим; собственно лирическое «мы» со своим потрясенным чувством только здесь ведь и открыва ет себя — взрыв лирического после покойно-почти описатель ных предыдущих четверостиший. И, во-вторых, это в самом деле рефлексия философская, поскольку можно о такой гово рить в беспримесно чистом лирическом^цюизведении; фило софская, поскольку лирическое обнаруживает философское в самом себе, а именно — протекающую в глубине лирическо го и личного состояния таинственную и как бы чуждую ему стихию безличную — и такую, что несомненно относится к тем основаниям бытия, о которых и надлежит судить филосо фии, а здесь о них если не судит, то говорит о них и дает их почувствовать лирика, — «злую жизнь», о которой можно только спросить и на вопросе лирически оборвать-закончить стихотворение. В самом деле тут возможен Шопенгауэр, о котором даже нельзя сказать, знал ли Тютчев его в декабре 1837 года, поскольку Шопенгауэр современностью в основ ном прочитан был позже, но, замечает Л. В. Пумпянский в связи со стихотворением «Итальянская villa», идеи носились в воздухе, «в общей атмосфере романтической натурфилосо фии»117, лирика же способна усваивать философское содержа ние так, из воздуха, самым прямым путем.
Этот случай философского веяния в поэзии не рассмотрен в статье Фета 1859 года, и возможно, что он превышал в то время продуманную методологию этой статьи, как и характер еще тогда самой поэзии Фета. В статье поэтическая и фило софская мысль принципиально разведены, в чем состояла в немалой мере теоретическая новость статьи, — в дальнейшем же предстоял их более тонкий и сложный союз. Соловьевская
116Л. В. П у м п я н с к и й . Поэзия Ф. И. Тютчева. — В кн.: «Урания. Тютчевский альманах. 1803—1928», Л., 1928, с. 28.
117Л. В. П у м п я н с к и й , Поэзия Ф. И. Тютчева, с. 28.
202
же статья в конце уже века показывала, как нужен бывает
собственно философский анализ самой поэзии для ее раскры тия по существу (как тогда же и позже новая философская критика оказалась нужна и Пушкину).
Новая философия и новая поэтика — та и другая будут давать открытия в старой поэзии. Так и в этом стихотворе нии, на котором странно для нас прокололся Фет. Тщатель ное поэтологическое наблюдение выявит специфически «злое» значение огненных образов жара, зноя, блеска и т. п. в тют чевской одновременно стилистике и поэтической метафизике, и Б. М. Козырев в замечательных «Письмах о Тютчеве» (1960-е годы) будет последние строки стихотворения возводить к архаическим философским корням (Тютчев — антигераклитианец, в противовес Пушкину)118. Это выявят наблюдения уже нашего века, но Фет своей статьей, как и Леонтьев сво ими, этим методам будущей поэтики пролагал путь.
118 «Литературное наследство», 1988, т. 97. «Федор Иванович Тют чев», кн. I, с. 107.