Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

РК_Бочаров_о_Леонтьеве

.pdf
Скачиваний:
27
Добавлен:
23.03.2015
Размер:
696.28 Кб
Скачать

теперь возвратимся к художественно-исторической картине в XV главе критического этюда, то увидим, что здесь как раз для Леонтьева совершается катастрофическое нарушение ус­ тановленного им закона формы: государственная форма сла­ беет и распадается и «материя разбегается». Нечто подобное, эквивалентное наблюдается в русской словесности: нараста­ ющая детализация, эмансипация подробностей, предметных, физических и душевных, психологических, — это ведь тоже материя разбегается, и для Леонтьева это то же, что всякая прочая эмансипация. Новое, сложное и богатое — Леонтьев знает это, — но в динамической своей тенденции разрушитель­ ное, в глазах его, веяние, с немалыми историческими послед­ ствиями. Автор критического этюда довольно зорко видел процессы. Известно крылатое слово Бердяева о «духах рус­ ской революции», высказанное по адресу наших писателей и имеющее в виду как «духов», которых они обнаружили в русской жизни, так и тех, которых они своим творчеством к жизни вызвали. Леонтьев-критик это «веяние» улавливал в эволюции литературных форм и «приемов». Он был одним из источников той популярной сейчас, в конце XX века, мысли, что большая русская литература отвечает за то, что потом случилось в русской истории. В воспоминаниях он рассказы­ вал, как был изумлен в молодости, услышав от Тургенева мнение Герцена о Гоголе как «бессознательном революционе­ ре», понятое им как указание на «т о т р од в л и я н и я , который, между прочим, могут иметь сочинения Гоголя, неза­ висимо от собственной воли автора и неожиданно для его сознания» (IX, 108), Но позднее сам развил эту мысль, при¬ дав ей собственный поворот: «Сначала Гоголь приемами, а ре­ волюционеры позднее и н а с т р о е н и е м точно будто атрофировали, заморозили нас, подстригли нам крылья...»75 Не будет натяжкой сказать, что Леонтьев с чуткостью сейсмо­ графа улавливал «духов русской революции» в величайших русских писателях, в энергии стиля Гоголя, Достоевского, Толстого. Приемы он чувствовал как энергии, чреватые ис­ торическим действием, остро чувствовал эту собаку, зарытую в стиле, психологию формы.

Вот таким историческим порохом пахнут стилистические замечания в книге «Анализ, стиль и веяние»; таково давление исторических сил, напряжение философских тем» ощущаемое за воздвигнутой здесь плотиной эстетической критики. Мета­ фора плотины принадлежит Б. Грифцову: «Леонтьев ограни­ чивается формальным анализом, все детали которого отчека-

75 К. Л е о н т ь е в, Моя литературная судьба, с. 441.

101

нены. Но впечатление остается такое, что этот формальный и в своей точности достоверный вывод — только плотина, сдер­ живающая временно поток дальнейших метафизичнейших воп­ росов и следствий ... И как прекрасно это зрелище сдержива­ емых следствий, ограничиваемого, но в каждый момент могу­ щего возникнуть метафизического полета»76.

Хорошо известна дневниковая запись молодого Толстого (1 ноября 1853): «Я читал Капитанскую дочку и увы! должен сознаться, что теперь уже проза Пушкина стара — не сло­ гом, — но манерой изложения. Теперь справедливо — в но­ вом направлении интерес подробностей чувства заменяет ин­ терес самых событий. Повести Пушкина голы как-го»77.

Нам хорошо известна эта мысль Толстого, но ведь Леон­ тьеву она не могла быть известна, Толстой не публиковал своих дневников. А между тем с этой в точности точки зрения проводит Леонтьев в этюде свое сопоставление «Войны и мира» и «Капитанской дочки». С этой точки зрения, но кон­ трастно вывернутой, потому что он делает заключение в пользу, так сказать, «Капитанской дочки». Хороший пример к не существующей еще исторической поэтике русской лите­ ратуры — потому что Толстой судит прозу Пушкина истори­ чески — как уже старую. Старую менее, чем через двадцать лет литературной истории, эволюции, приведшей к нему, Тол­ стому, и его новым принципам и иной поэтике. Литературное, читательское впечатление молодого Толстого при чтении «Ка­ питанской дочки» — впечатление историческое, и в его заме­ чании кроется перспектива, просекающая весь XIX век, его прозу. Леонтьев несколько десятилетий спустя судит на ту же тему уже ретроспективно; он судит иначе, но в ту же точку и в тех же понятиях; так критик-теоретик встречается с худож­ ником, и оба не знают об этой встрече, чем подтверждается заключение теоретика уже нашего времени о том, что слово настоящей теории «оказывается в глубоком родстве со словом самой поэзии»78.

В замечании молодого Толстого — перспектива, в сужде­ нии старого Леонтьева — ретроспектива, и все оценки обратны — но оценки того же самого, тех же явлений, тех же про­ цессов, и в тех же почти что терминах. Проза Пушкина ста­ ра — не чем-нибудь, а манерой изложения, — Леонтьев стро­ ит картину «старинной манеры повествования», образец ко-

76«Русская мысль», 1913, кн. II, с. 61—62.

77Л. Н. Т о л с т о й, Поли. собр. соч. (Юбилейное), т. 46, с. 187—

188.78 А. В. М и х а й л о в, Языки культуры, М., 1977, с. 17.

102

торой — Пушкин, и «нынешней», состоящей в том, что «на­ ворочено подробностей», — ответ Толстому (нерассчитанный, конечно, нечаянный), находившему новый художественный интерес не только не в «интересе событий», но даже не чув­ ства, но — подробностей чувства. Ответ в ту же точку. Повести Пушкина голы, на языке молодого Толстого, на язы­ ке же Леонтьева они — образец благородной бледности, ак­ варельный прием, не жирное масло гоголевского и послегоголевского реализма. «Капитанская дочка» становится для Ле­ онтьева мерой того, как можно было бы написать — как Пуш­ кин бы написал — «Войну и мир» в согласии с духом той прежней эпохи. (Если еще раз вспомнить Вяземского, он тоже уже приводил «Капитанскую дочку» в пример «Войне и миру» — как такое «соприкосновение истории с романом», которое «не дурачит и не позорит историю»79. «Война и мир», как мы помним, по Вяземскому, принижает, «позорит».)

Итак, «Война и мир» Пушкина80 — « р е т р о с п е к т и в ­ н а я м е ч т а » (VIII, 328), теоретическая утопия очень в духе Леонтьева. Утопия, ведущая в одном направлении к перспек­ тивным темам будущей филологии, в другом направлении — к постоянным, все тем же темам леонтьевской политической философии.

«Старинная манера повествования» («Капитанская доч­ ка» — ее образец) описана так: «...побольше от автора и в общих чертах, и поменьше в виде разговоров и описания всех движений действующих лиц» (VIII, 322). Она характеризует­ ся, следовательно, преобладанием авторского рассказа, в от­ личие от нынешней «сценичности» изображения. Где «преж­ ний» автор рассказывал: «Ее позвали пить чай», — «нынеш­ ний» вводит прямую речь: «— Барышня, пожалуйте кушать чай» (VIII, 320). Леонтьев — изобретательный мастер подоб­ ных грубых примеров, выразительных и утрированно-нагляд­ ных, чисто теоретических парадигм. Предваряя интересы бу­ дущей поэтики, он очень внимателен к различию авторской речи и речи героев: «Не только от действий и речей героев, но и от р е ч е й с а м о г о а в т о р а » веет в аксаковской «Семейной хронике» простой и спокойной эпохой, тогда как не только в «Анне Карениной», но и в «Войне и мире» — современной взволнованной сложностью (VIII, 327). Автор­ ская речь как предмет особого внимания — именно в ней, в рассказе автора, звучит «общепсихическая музыка» всего

79П. А, В я з е м с к и й, Эстетика и литературная критика, с. 267.

80Юрий И в а с к, Константин Леонтьев. — В кн.: «Константин Леонтьев: pro et contra», кн. 2, с. 553.

103

произведения, она — средоточие того, что можно назвать точ­ кой зрения произведения; а понятие точки зрения, мы помним, интересовало Леонтьева уже в ранней статье о рассказах Марка Вовчка и затем уточнялось в этюде: не только «что» и «как», но и «кем» рассказано — «самим ли автором, напр., или человеком того времени» и т. д. (VIII, 245).

Если вспомнить теперь еще раз картину, очерченную в XV главе критического этюда, то можно увидеть, что в литера­ турной речи, в сфере повествования происходит как будто нечто подобное совершившемуся в общественной жизни: «го­ рельефное» обособление героев от автора, с обособлением прямой речи и диалога от авторского повествования, а также с обособлением составляющих «окружение» и «кругозор» ге­ роев (пользуясь терминами эстетики М. М. Бахтина) разнооб­ разных и многочисленных подробностей, физических и психо­ логических. Исторический и художественный ряды у Леонть­ ева, что называется, изоморфны. Что такое речь выпуклая, «махровая», о какой он завел речь еще в поворотном в на­ шей истории 1861 году, как не близкое соответствие более позднему скульптурному описанию той самой эпохи? Диалог «рельефно» и «выпукло» выступает на фоне авторской речи и «отрывается» от нее, подобно тому как в картине обществен­ ного процесса аналогично описанные события совершаются «на общегосударственном фоне». Если же чисто филологиче­ ски ориентировать все эти наблюдения, то они фиксируют ре­ альный процесс немалого усложнения структуры повествова­ ния в литературе эпохи, с повышением роли «чужой речи» в разнообразных формах (процессы, исследованные затем в ра­ ботах М. М. Бахтина81): в самой структуре прозы «материя разбегается», возникает размежевание и сложное соотношение точек зрения в составе самой авторской речи. Одновременно можно видеть в этом параллелизме литературно-художествен­ ного и историко-социального начатки и пробы будущей социо­ логии стиля.

Наконец, «Война и мир» и «Анна Каренина» — сопостав­ ление, служащее опорой трактату. Тема сопоставления та же — веяние или невеяние. Один роман исторический, другой современный, по существу же — по «анализу, стилю и вея­ нию» — они современные оба. Оба дышат той же самой со­ временной взволнованной сложностью. Это смущает Леонть­ ева несоответствием в исторической эпопее и восхищает в

81 В. Н. В о л о ш и н о в, Марксизм и философия языка, ч. 3, [Л., 1929]; М. М. Б а х т и н, Проблемы творчества Достоевского, Л., 1929, ч. II. Слово у Достоевского.

104

романе. Но и смущение такого ценителя-критика многого сто­ ит. Леонтьевские критические принципы состояли в том, что он хотел быть одновременно и беспристрастно объективным, и пристрастно субъективным («быть может, даже и до некото­ рой «идиосинкразии» или капризности» — VIII, 222). Только яркая субъективность способна стать «критическим ясновиде­ нием» (каким, несомненно, он считал свой «Анализ»). В то же время в письмах, сопровождавших работу над сочинением, видны и сомнения, которые вызывала у автора крайняя субъективность его эстетического суда: «Без ошибок нельзя, — пусть будут ошибки; но если вообще не д ы ш и т и с т и ­ н о й , а только какой-то гастрономический и слишком ориги­ нальный бред...»82 Это довольно метко сказано о собственном сочинении, которое мы и читаем с этим двойственным впечат­ лением перемешанности «гастрономического бреда» с дыха­ нием истины. Притом не так-то просто и разделить их в при­ чудливой ткани леонтьевского анализа: в несправедливых и, кажется, вздорных претензиях вкуса кроется точное объектив­ ное наблюдение. Как нам не изумляться, когда замечательней­ шие места в «Войне и мире», такие, как фантазирование ка­ питана Тушина на батарее или грезы Пети Ростова в ночь накануне гибели, как и великое множество неиссякаемых пси­ хологических и физических замечаний повествователя, назы­ ваемых критиком «подглядываниями», — когда все эти места объявлены прекрасными, но лишними, чрезмерными, «избыточ­ ными» («до тяжеловесности даже неиссякаемые подробнос­ ти» — VIII, 239), потому что, как правило, они не связаны прямо с ходом действия и «ни к чему не ведут». Но и столь странное непонимание у Леонтьева — непонимание особого рода, можно сказать, парадоксально-проницательное, что ста­ новится очевидно в том самом центральном в этюде сопостав­ лении «Войны и мира» с «Анной Карениной». Во втором ро­ мане Толстого душевный анализ более органически связан с «ходом дела», с действиями героев и сюжетом романа, «креп­ кая сеть внутренней психической связи» здесь значительно на­ пряженнее (VIII, 285, 294). Но ведь это точное наблюдение, которое будут потом развивать исследователи Толстого: во втором романе гораздо теснее связаны каждое душевное дви­ жение с неминуемым следствием, из него вытекающим. Один пример, рассмотренный Леонтьевым, бросает свет на те воз­ можности теоретического развития, которые крылись в его на­ блюдении.

Пример такой: Леонтьев единственный обратил внимание

12 Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева..., с. 75.

105

на ту подробность, что Вронский, уезжая от Анны на скачки и садясь в коляску, залюбовался на мгновение «переливаю­ щимися столбами толкачиков-мошек, вившихся над потными лошадьми». «Вронский вовсе не мечтатель; он ничуть не рас­ положен долго задумываться о ч е м-т о, рассеиваться чемто и т. д. Он спешит, к тому же, на скачку. И вдруг он, вместо того, чтобы просто сесть в экипаж, засматривается на «мошек, толкущихся на солнце!» Признаюсь, что, читая это в первый раз, я подумал, что это одна из тех описательных за­ меток Толстого, которые ни к чему не ведут, анализ для ана­ лиза, заметка для заметки» (VIII, 252). Однако, читая даль­ ше, Леонтьев понял оправданность этой заметки и дал очень тонкое объяснение. Только что Вронскому Анна сказала о своей беременности, с которой в их связь входит что-то очень серьезное. Вронский растревожен, и эта взволнованность вхо­ дит, рассеивая и размагничивая, в напряжение, уже бывшее в нем перед спортивной борьбой. Столь необычное для него состояние это сказывается как в «расположении не совсем во­ время з а с м о т р е т ь с я на м о ш е к » , так и скоро в неловком движении, которым на скачках он переломит спину любимой лошади.

Огромному множеству подобных «заметок» в «Войне и мире» Леонтьев не находит оправдания. Но и в самом деле там подобное наблюдение выглядит более самодовлеющим и свободным, в самом деле избыточным; но самая эта избыточ­ ность наблюдения, не переходящего в прямое действие, точно отмеченная Леонтьевым, пусть и не принятая, — она отвечает духу эпоса, воссоздавая в каждый момент атмосферу широ­ кого и полного бытия. Повествовательные «претыкания» в «Войне и мире» сродни эпической ретардации. Не то во вто­ ром романе: Леонтьев, не формулируя это так, но чутко фик­ сирует переход от эпического состояния мира в «Войне и мире» к трагической логике действия в «Анне Карениной». Рассеянность Вронского поведет к катастрофе на скачках, а последняя — к решающему повороту в отношениях главных лиц; так миг отвлечения и рассеянности, этот миг несвойствен­ ного Вронскому эстетического созерцания, вплетается в «креп­ кую сеть внутренней психической связи», порождающей роко­ вой, неминуемый ход событий. «Одно слово, сказанное тем или другим лицом в одной из первых частей, отзывается действи­ ем в последующей; одно сильное ощущение, для других лиц романа вовсе незаметное, изображенное автором в каком-ни­ будь месте, одна мысль, блеснувшая в уме того или другого героя, влекут за собой неизбежные последствия в будущем», — так еще за десять лет до «Анализа, стиля и веяния» в очерке

106

памяти оптинского монаха Климента Зедергольма описывал Леонтьев эту гораздо более напряженную, роковую, трагиче­ скую сцепленность чувств и мыслей с действием во втором романе Толстого83.

Таковы богатые смыслом странности леонтьевского этю­ да; есть и иные странности, уже не имеющие, кажется, за со­ бой объективного оправдания. Мы говорили выше о пестрой ткани его анализа, отмеченной перебоями: политические резо­ ны автора прямо и грубо вмешиваются в художественную оценку (хотя он и объявил ее свободной от идеологического пристрастия), порождая весьма характерные аберрации крити­ ческого зрения (таков Леонтьев: рядом с критическим яснови­ дением — аберрации); тогда политически созвучный Болеслав Маркевич ставится рядом со Львом Толстым, оттесняя нелю­ бимого «неизящного» Достоевского, и тогда нам навязывает­ ся идеализация Вронского; это с одной стороны, если речь идет об «Анне Карениной», а с другой — автору романа при­ писывается «отвращение» к художнику Михайлову как чело­ веку «среднего» круга — исходя из тезиса, что поэт не может любить «среднего человека» и все поэты эстетически прези­ рали его (VIII, 96—97). У Леонтьева есть в одном месте заме­ чание о «придирке п р о г р е с с и в н о й т е н д е н ц и и » (речь идет о «Дикарке» Соловьева—Островского — VIII, 104); можно в подобных случаях говорить о придирке реакционной тенденции самого Леонтьева. Если, таким образом, художникдемократ Михайлов унижен за счет критика, приписавшего свою социальную антипатию автору, то, с другой стороны, точно так же возвышен за счет критика Вронский. Леонтьев, мы знаем, практиковал и критику прямо публицистическую, но стремился ее отделять от критики эстетической. Но и в самом «Анализе» мог ли он их совсем разделить? И «Анализ» ведь открывается тем самым неслыханным тезисом о предпоч­ тении графа Вронского графу Толстому, героя — автору. Он обличал Добролюбова за произвол его «реальной критики» — но чем у него самого не «реальная критика» тоже с противо­ положных позиций? С точки зрения этой его «реальной крити­ ки» высказывание о двух графах можно понять, но как быть с Вронским в романе! Но и его Леонтьеву хочется привести в соответствие со своей программой, и ему нужны для этого эстетическая натяжка и стилизация. «Лица, как Вронский... — отозвался о нем Достоевский, — конечно, любопытны, чтоб

83К. Л е о н т ь е в, Восток, Россия и Славянство, М., 1996,

с.200.

107

знать их тип, но очень однообразны и сословны»84. Однако Леонтьеву и надо именно идеализировать во Вронском эту сословность как принцип; но с эстетической оценкой это не вяжется. Лучше всех говорил об этом тогда же Розанов: «эс­ тетичного-то ничего во Вронском и нет». Сам Леонтьев был упорный искатель, «до преступности в исканиях», и этим в родстве с Раскольниковым и Левиным, но никак не со Врон­ ским, поэтому сочинения его «похожи на страстное письмо с неверно написанным на конверте адресом». «...Ну, ввести бы Леонтьева в целый эскадрон Вронских, или в факультет Ле­ виных, Раскольниковых. К Вронским, в их залу, Конст. Ни­ кол. Л-в вошел бы с азартом восхищения, почти неся букеты из белых роз. Но кончились приветствия... все усаживаются или так бродят по зале или казарме. Скучно Константину Николаевичу. Никто не понимает ни его «триединого процес­ са» ... а просто танцуют и едят бутерброды. Л-ву просто тут нечего делать: и, задыхаясь, в конце концов он бросился бы вон. В залу или, пожалуй, в студенческую «столовую» он вошел бы, пожимая плечами и аристократически морщась: все в плэдах Раскольниковы, Разумихины, Левины. Он оборвал бы и был бы оборван (в речи), но понимаемый и понимая. Он заспорил бы, и, незаметно, г о д ы бы проспорил, не скучая здесь, найдя бы учеников или учителей...»85

Так спорил Леонтьев при встречах с самим Толстым, ко­ торого, как и его Левина, осуждал за «искания». Восторгал­ ся художественным гением, а «старому безбожнику» возгла­ шал «анафему» (Розанову 13 июня 189186) — одновременно. В феврале 1890 года, как раз когда был закончен «Анализ», Толстой встречался с Леонтьевым в Оптиной и записал в дневнике: «Прекрасно беседовали. Он сказал: вы безнадеж­ ны. Я сказал ему: а вы надежны. Это выражает вполне наше отношение к вере»87. О статьях же Леонтьева Толстой так отзывался: «он в них все точно стекла выбивает; но такие выбиватели стекол, как он, мне нравятся». Оба были порядоч­ ными выбивателями стекол.

У сочинения «о романах гр. Л. Н. Толстого» отдельная от остальных леонтьевских сочинений судьба. В долгие советские годы благодаря ему единственному имя автора сохранялось как-то в академическом (более или менее) литературоведении.

84Ф. М. Д о с т о е в с к и й, Поли. собр. соч. в 30-ти томах, т. 25,

с.52.

85«Русский вестник», 1903, № 6, с. 431.

86Т а м ж е, № 5, с. 179.

87Л. Н. Т о л с т о й, Поли. собр. соч. (Юбилейное), т. 51, с. 23.

108

При этом оно в основном проходило именно как сочинение «о романах гр. Л. Н. Толстого». В толстоведении оно признает­ ся классическим. Что же до общего литературоведения, его интерес к эстетическому трактату Леонтьева все еще предва­ рителен. Между тем сочинение это — из нашей ранней фило­ логической классики, но заглядывает при этом достаточно далеко и в будущую теорию. Теоретических перспектив, в нем скрывающихся, мы и хотели отчасти коснуться. Психологичес­ ких и социологических аспектов эстетики, завязок будущей поэтики и поэтики исторической. Все это было теоретической новостью в нарождавшемся отечественном литературоведении, да и до наших пор проблемы открытые. Еще одну идею, весь­ ма интересную и почти никем не продуманную после Леонть­ ева, мы не отметили — идею «точки насыщения» художествен­ ного стиля. У Леонтьева идея эта возникает в связи с его осо­ бенным интересом к народным рассказам Толстого.

(Окончание следует.)

С. БОЧАРОВ

ЛИТЕРАТУРНАЯ ТЕОРИЯ КОНСТАНТИНА ЛЕОНТЬЕВА*

4

Третьим, после двух романов, событием творчества Тол- . стого стали для Леонтьева его народные рассказы. Это для Леонтьева и его эстетики дорогое событие. Вероятно, ни о чем другом в окружавшей его современной литературе он не су­ дил с таким восхищением. Но при этом — и здесь весь Леон­ тьев — его отношение к дорогому событию оказалось двой­ ственным, и не просто двойственным, но прямо раздвоенным. Это — высшая оценка художественных достоинств рассказов

ирешительное осуждение их религиозно-нравственного «духа»

инаправления. Леонтьевские «ножницы», нигде так не сказав­ шиеся, как в оценке народных рассказов.

Эта новая страница искусства Толстого и наводит крити­ ка-исследователя на идею «точки насыщения»: русская реали­ стическая школа, как ее видит автор критического этюда, на предельно высшем уровне исчерпала себя в романах Толсто­ го.

«Его на этом поприще превзойти невозможно, ибо всякая

* Окончание. Начало см.: «Вопросы литературы», 1999, № 2.

183