Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

РК_Бочаров_о_Леонтьеве

.pdf
Скачиваний:
27
Добавлен:
23.03.2015
Размер:
696.28 Кб
Скачать

сочинение, — своей радикальной программой эмансипации эстетической критики. Такой идеи в нашей литературе почти что не было, она лишь наметилась и быстро выдохлась в упо­ минавшемся сравнительно узком течении критики 50-х годов; но уже и в те годы Леонтьев пошел гораздо дальше по пути превращения «эстетического» подхода к литературе в подход «формальный», мы наблюдали это. Оттого не случайно («за­ служенно», если вспомнить словцо С. Трубецкого) критиче­ ский этюд Леонтьева современниками не был почти замечен. Зато столь же не случайно и заслуженно он был замечен близ­ кими потомками, новыми филологами серебряного века, преж­ де всего Б. Грифцовым в 1913 году и Б. Эйхенбаумом в 1919-м. В филологии обнаружился поворот к новому изучению лите­ ратуры — «специфическому», теоретическим заострением ко­ торого стала формальная школа, и начали обрисовываться контуры новой дисциплины — поэтики. Тогда-то и стало от­ крываться, что леонтьевская литературная эстетика была ско­ рее футуристического (в смысле ее устремленности к завтраш­ ней филологии), нежели архаического характера и обращена она была не к чувствительным барышням, а к будущей поэти­ ке. Тогда и прозвучала цитированная в начале настоящей статьи оценка Эйхенбаума, особенно оценившего у Леонтье­ ва «постановку вопросов», то есть сам метод критики: «По­ становка вопросов — совершенно неожиданная в атмосфере того времени».

Вот пример «постановки вопросов» — во второй главе этюда есть слова «о в н е ш н и х п р и е м а х (имеющих, впрочем, великое внутреннее значение)» (VIII, 232). О них и написан этюд; уточнение замечательное: сейчас для нас эта мысль — простая банальность, но тогда, у Леонтьева, такая «постановка вопросов» была изрядной теоретической ново­ стью, а особенно сам опыт большого критического исследо­ вания, предпринятого с такой позиции. «Подобно этому и в литературно-художественных произведениях существует нечто почти бессознательное или вовсе бессознательное и глубокое, которое с поразительною ясностью выражается и м е н н о во в н е ш н и х п р и е м а х , в общем течении речи, в ее ритме, в выборе самих с л о в , иногда даже и в невольном выборе» (VIII, 319). Эти слова и будет с восторгом цитиро­ вать Эйхенбаум, вероятно, усматривая при этом в авторе этих слов предтечу того направления, к которому сам он в то вре­ мя примкнул, — отечественной формальной школы. Если так, то в этом взгляде была существенная неточность. «Леонть­ ев — первый формалист» — так назывался доклад А. П. Чудакова на леонтьевской конференции в ИМЛИ в ноябре 1991

91

года. Название понятное как острая формула того, чего Ле­ онтьев стал «пионером» в русской литературной мысли; если же можно ее понять как указание на прямую преемственность, то к ней нужна поправка. Не для красного все же словца говорил он о внешних приемах, имеющих великое внутреннее значение. Ибо этот тезис подтверждается всем текстом этюда; мы на каждом шагу убеждаемся, читая Леонтьева, сколь не­ посредственной и жгучей содержательностью насыщены его стилистические и формальные замечания; и если в самом деле эта «критика форм» предвещала поэтику, то прообразом фор­ мализма в литературоведении, его прямым предтечей, она не была.

Нам надо вдуматься в самобытное заглавие этого сочине­ ния: «Анализ, стиль и веяние», — оно очень обдуманно, в нем, можно сказать, зашифрована теоретическая формула того метода понимания и исследования, который был найден авто­ ром в этом труде (поэтому справедливо негодовал историк литературы Н. О. Лернер, когда в 1911 году сочинение было впервые издано книгой под обедненным заглавием — «О ро­ манах гр. Л. Н. Толстого»: «Исчезло оригинальное заглавие статьи в духе великого Аполлона Григорьева»65). Заглавие как раз свидетельствует о том, сколь чужд «эстетическому сепа­ ратизму» леонтьевский метод. Заглавие говорит о том, что эстетика у Леонтьева не обходится только своими силами в объяснении литературного творчества; эстетика не обходится без истории, как и без психологии, и трехчлен леонтьевскОго заглавия как бы сложен тремя этими силами, какие должен иметь в виду критик-исследователь литературы: психический анализ, художественный стиль, историческое веяние.

Последний термин, мы знаем, заимствован из органиче­ ской критики Аполлона Григорьева. У обоих критиков это трудноопределимое и обаятельное понятие — в центре их эс­ тетики, и говорит оно о процессе, которым жизнь, эпоха, ис­ тория переходят в искусство и формируют искусство; есте­ ственность, органичность, спонтанность процесса этого пере­ дается термином «веяние»; в искусство естественно из истории навевается это. Вспомним еще и третье имя, вслед за Григорь­ евым и Леонтьевым, — Александра Блока, он тоже знал, что такое веяние: «В стихах всякого поэта 9/10, может быть, при­ надлежит не ему, а среде, эпохе, ветру...»66

У Леонтьева, таким образом, слово это является, можно

65«Речь», 1911, № 173.

66Александр Б л о к , Собр. соч. в 8-ми томах, т. 6, М.—Л., 1962,

с.336.

92

сказать, носителем исторической точки зрения; «веяние» в тройственном согласии его замечательного заглавия — это момент исторический. Есть ему и психологический эквивалент на леонтьевском языке, состоящем сплошь почти из таких не­ общепринятых, персональных поэтических категорий, — это «общая психическая музыка» произведения (та самая, которой удивлялся Бердяев), психологическая атмосфера произведения, а возникает она из воздействия на читателя всей совокупнос­ ти «формы» произведения, до подробностей, мелочей и оттен­ ков. Филолог наших дней может сблизить эти леонтьевские соображения и проникновения с идеей «психологии художе­ ственной формы», предложенной в 1920-е годы Л. С. Выгот­ ским67 (он подвергал при этом критике апсихологическую по своим установкам формальную школу за игнорирование пси­ хологии формы), — очевидно, и она была среди крупных идей эстетики и поэтики XX века, предугаданных в «Анализе, сти­ ле и веянии»; в 20-е годы были высказаны, но дошли до нас совсем недавно, и мысли Б. Грифцова о своеобразной психо­ логии жанровых форм (сказки, новеллы)68, восходящие, веро­ ятно, также к леонтьевскому истоку (Б. Грифцов был одним из первых ценителей и исследователей эстетики Леонтьева в 1910-е годы). Психологической проблематике принадлежит в труде Леонтьева значительнейшее место («зашел в такие эс­ тетические и психологические дебри», — писал он в разгар работы из Оптиной пустыни А. Александрову 20 октября 188969), мы находим здесь уже разработанную терминологию, ту самую, к какой мы сейчас привыкли, потому что она дав­ но в научном обиходе, но ведь являлась она когда-то именно у Леонтьева: «психология творчества» и «психология воспри­ ятия», « ж и з н е н н а я психология действующего лица» и « л и т е р а т у р н а я психология самого романиста», «твор­ ческая психология автора» и «психология читателя» (VIII, 292—294, 317) — все эти разграничения уже четко формули­ рованы. Но основное его внимание в этом психологическом аспекте его эстетики принадлежит тому, что можно назвать, по Л. Выготскому, психологией формы. Для Леонтьева фор­ ма и стиль имеют свою психологию, а «дышит» и «веет» в ней время и место, среда и момент, эпоха, история.

Разумеется, эта методология на страницах критического

67Л. С. В ы г о т с к и й, Психология искусства, М., 1968, с. 73.

68Б. А. Г р и ф ц о в, Психология писателя, М., 1988, с. 53—71.

69Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева. II. Письма К. Н. Леонтьева к Анатолию Александрову, Сергиев посад, 1915, с. 74.

93

этюда не отвлеченным образом излагается; это очень живая методология, порождаемая на наших глазах конкретными импульсами, заданными самим материалом — романами Тол­ стого, о которых ведь и написан этюд. Так и вопрос о «вея­ нии» или «невеянии» эпохи в стиле поднимается в сопостав­ лении «Войны и мира» и «Анны Карениной»: основной иссле­ довательский сюжет, к которому подключаются как бы с раз­ ных сторон «Семейная хроника» С. Т. Аксакова и «Капитан­ ская дочка». Этими четырьмя произведениями завязан теоре­ тический узел этюда.

Леонтьев возводит в степень общих вопросов, «проблем» те эмпирические замечания, что являлись первым читателямкритикам романов Толстого. Так, из первых критиков «Вой­ ны и мира» П. В. Анненков заметил анахронизмы в рассужде­ ниях главных героев: человеку эпохи Александра I не могли прийти в голову исторические суждения, высказываемые кня­ зем Андреем, это «идеи и представления» нашего времени, принадлежащие самому Толстому: «Он думает и судит разум­ но, но не разумом своей эпохи, а другим, позднейшим, кото­ рый ему открыт благожелательным автором ... но Болконский современник особенный, такой, которому открыто все то, что узнано позднее»70. Подобное же наблюдает Леонтьев: «слиш­ ком уж н а ш е это время и наш современный у м». Но Ле­ онтьев, во-первых, переносит заключение об анахронизме с прямого предметного содержания рассуждений героев на са­ мый их стиль: «Я спрашиваю: в т о м ли с т и л е люди 12-го года мечтали, фантазировали и даже бредили и здоро­ вые и больные, как у гр. Толстого?., слишком уж н а ш е это время и наш современный у м» (VIII, 283—284). А затем он возводит частное наблюдение Анненкова (по-видимому, при этом прямо его не имея в виду) в ранг большой художествен­ ной проблемы: в историческом романе Толстого (как в исто­ рическом романе вообще) неизбежно должны сойтись и встре­ титься два веяния от двух эпох — изображаемой и, так ска­ зать, изображающей, — столь отличных одна от другой пси­ хологически и эстетически. Как уживаются и соотносятся эти два неизбежных веяния в художественном строе великой кни­ ги и каков должен быть общий закон подобной художествен­ ной встречи эпох? Дело не только в том, как рассуждают и что говорят герои, но и как они чувствуют, и как их чувства анализирует автор, и как он ведет свое повествование, — во­ прос о веянии относится не к отдельным местам, а к «обще­ психической музыке» произведения. И вот Леонтьев находит

70 «Вестник Европы», 1868, кн. 2, с. 794.

94

в книге Толстого преобладание веяния эпохи автора над про­ стым и монументальным стилем изображенной эпохи, преоб­ ладание и даже подмену того органического веяния новым, со­ временным. И средоточием этой подмены является «слишком современная форма» романа; автор этюда так говорит об от­ личии своего подхода от известной статьи Н. Н. Страхова о «Войне и мире»: «Г. Страхов смотрел больше на великое со­ держание, я — на слишком современную ф о р м у: на всю совокупность тех мелочей и оттенков, которые составляют этот стиль, или это «веяние» (VIII, 284).

Чтобы почувствовать, что за тема большой литературной теории поднимается из леонтьевских художественных претен­ зий к «Войне и миру», можно вспомнить еще одного из пер­ вых критиков романа, весьма сурового его критика, тотчас же по его появлении имевшего на то особое право, — князя П. А. Вяземского. Он, бывший на Бородинском поле своего рода прототипом Пьера Безухова, не принял «Войну и мир» психологически и эстетически. Нам сегодня претензии Вязем­ ского не просто понять и принять — для нас уже выравнены различия отдаленных эпох и два веяния неразличимо слились в эпической правде «Войны и мира». Но для теории в конце

XX века одна из трудных задач, как ее сформулировал

А.В. Михайлов, — «учиться обратному переводу»71 на худо­ жественный язык иных эпох, — и нам неизбежно усиливаться понять как раздраженные замечания Вяземского, так и наблю­ дения Леонтьева, способствовавшие в его время накоплению материала и взгляда для будущей (возникавшей одновремен­ но, но на иных путях) исторической поэтики — теоретиче­ ского искусства «обратного перевода».

Князь Вяземский судил «Войну и мир» как человек того веяния, чувствующий ту эпоху изнутри, судил ее как изобра­ жение эпохи извне. И вот ему бросаются в глаза изобильные и ненужные подробности, психологические и физиологиче­ ские, снижающие в его глазах событие 1812 года, — напри­ мер, что участникам исторического собрания в Слободском дворце, когда дело идет о спасении отечества, «что и м о ч е н ь ж а р к о » . Зачем романисту нужно это отметить — и «населять собрание 15-го числа, которое все-таки останется историческим числом, с т а р и к а м и п о д с л е п о в а ­ т ы м и , б е з з у б ы м и , п л е ш и в ы м и» и т. п., из коих некоторые ведь были сподвижниками Екатерины? Зачем опи­ сывать исторические дни Москвы в таких бытовых подробно-

71«Одиссей. Человек в истории. Личность и общество», М, 1990,

с.56.

95

стях, как Грибоедов описывал ее ежедневную жизнь? Эта ссылка на Грибоедова ярко выдает в князе Вяземском чело­ века и литератора жанрового мышления, не понимающего, как можно смешивать эпопею и комедию, зачем? И вот заме^ нательный литератор и критик не замечает одушевления этой сцены у Толстого, заканчивающейся словами о людях, кото­ рые назавтра «удивлялись тому, что они сделали», — весь пафос сцены ему застилают лишние принижающие подробно­ сти, и, к нашему удивлению, Вяземский воспринимает «Вой­ ну и мир» как «протест против 1812 года»72.

Конечно, Леонтьев совсем не так говорит об общем смыс­ ле книги Толстого, он не устает говорить о ее великом патри­ отическом содержании. Но о подробностях, их характере и их излишестве, он судит близко к Вяземскому. И многие его претензии тоже поражают нас как странные и почти каприз­ ные придирки. Но сквозь все эксцессы прихотливого вкуса, которые он знал за собой, Леонтьев видит проблему и откры­ вает ее для последующего литературоведческого изучения. И то, как он ставит ее, объясняет нам психологическую и эсте­ тическую реакцию Вяземского.

Критические приемы обнаружения «невеяния» изображен­ ной эпохой в «Войне и мире» очень остроумны у Леонтьева, и эти приемы заглядывают в достаточно отдаленное будущее литературной теории. Так, в наше время, во второй половине XX века, явилось понятие интертекстуальности, представля­ ющее каждый отдельный литературный текст отражением неуследимого множества других литературных текстов, вступа­ ющих, таким образом, с его создателем, автором, в не подо­ зреваемое этим последним соавторство. Пьер Безухов и князь Андрей у Толстого, размышляет Леонтьев, «не читали еще в начале этого века ни «Лишнего человека», ни «Бедных лю­ дей» и «Униженных»; не знали еще ни Онегина, ни Печорина, ни Гегеля, ни Шопенгауэра, ни Ж. Занд, ни Гоголя» (VIII, 336); но все это знал уже автор «Войны и мира», и все это — не влияние этих книг и этих имен, а все это умственное и пси­ хологическое содержание полувекового развития — вошло в его книгу и претворилось как в ее тематике-проблематике (на­ пример, своеобразное народничество позднего Пьера, его по­ клонение Каратаеву как идеологическая тема 60-х годов, — ни о чем таком исторический Пьер, конечно, и подумать не мог), так и в стиле душевной жизни героев и формах автор­ ского психического анализа.,Текст «Войны и мира», как его

72 П. А. В я з е м с к и й, Эстетика и литературная критика. Подготовила Л. В. Дерюгина, М., 1984, с. 268, 265.

96

увидел Леонтьев, — это интертекст всего им названного, как и не названного, литературного и философского материала, присутствующего в книге Толстого, конечно, не как матери­ ал, а как итог развития, преобразовавший сознание романис­ та. Исследователь наших дней говорит: «Нам трудно понять Пушкина не оттого, что мы не читали всего, что читал Пуш­ кин (прочесть это трудно, но возможно), — нет, оттого, что мы не можем забыть всего, что он не читал, а мы читали»73. Это трудности современной филологии, но таковы и трудно­ сти исторического писателя, как увидел Леонтьев Толстого: Толстому трудно забыть все то, что он читал, а Пьер не чи­ тал.

Но, «конечно, во всем есть известная мера (или, точнее сказать, есть мера вовсе неизвестная, но легко ощутимая); есть мера удаления психического и мера близости, благоприятная для полноты результата». Полноту результата представляет аксаковская «Семейная хроника», написанная в 1850-е годы о временах конца предшествовавшего столетия и являющая хронологическую, историческую дистанцию как положитель­ ную, «благоприятную» силу творчества, Потому что, «будь Сергей Тимофеевич человек т о л ь к о т о г о в р е м е н и и т о й с р е д ы», не узнай он Жуковского, Пушкина, Го­ голя, Хомякова, Белинского, «он бы не смог написать «Семей­ ную хронику» так, как он написал ее: он написал бы ее хуже,

б е с ц в е т н е

е . Или, вернее — он совсем бы не стал

т о г-

д а писать об

э т о м, не нашел бы все это достаточно

и н-

т е р е с н ы м»; «дух того времени и той среды» ждал «для воплощения в образах и звуках возбуждающих влияний позд­ нейшего периода» (VIII, 326—327). Новое время ярче освети­ ло прошедшее, но не преломило его столь сильно и не подме­ нило его органического веяния своим современным, как это произошло в «Войне и мире». Очевидно, эта мера преломле­ ния и подмены зависела как от размера и мощи дара и твор­ чества (более мощный дар в этом случае — более преломляю­ щий дар), так и от органической принадлежности писателя к поколению и эпохе (у Аксакова — к «той» эпохе; новое вре­ мя лишь помогло ее увидеть ярче). «Война и мир» и «Семей­ ная хроника» — это в трактате Леонтьева не простое сопо­ ставление, а парадигма, пример теоретический — как и два других центральных сопоставления «Войны и мира», строящие умственный сюжет критического этюда, — с «Анной Карени­ ной» и «Капитанской дочкой».

73 М. Л. Г а с п а р о в, Критика как самоцель. — «Новое литературное обозрение», № 6 (1993—94), с. 9.

4 «Вопросы литературы», № 2

87

«Я сравниваю не Аксакова с Толстым; это совсем нейдет. Я сравниваю только «Семейную хронику» и «Анну Карени¬ нy» с «Войной и Миром». Произведение с произведением, и но с одной только стороны. Я сравниваю в е я н и е с не- в е я н и. е м» (VIII, 325).

Продолжим тему подробностей. Вопрос о подробностях расширяется у Леонтьева, — это уже не только вопрос поэтики романов Толстого, но и вопрос об оценке пути всей рус­ ской литературы. К направлению ее развития в XIX веке ав¬ тор относится чрезвычайно критически, и это прямо связано с его оценкой пути русской истории и даже всей современной истории вообще. Историческая поэтика Леонтьева и его фи¬ лософия истории говорят на одном языке; и эту последнюю он строит в эстетических терминах, историческим процессам дает эстетические характеристики.

В конце XV главы «Анализа, стиля и веяния» есть ключе­ вое место, в котором леонтьевская эстетика химически слита с его исторической и политической философией и программой. Автор набрасывает выразительную картину духовного разви­ тия русского общества в границах тех самых эпох, какие со­ шлись в «Войне и мире». Решена картина в архитектурноскульптурных терминах.

«Все в 12-м году, за и с к л ю ч е н и е м г о с у д а р ­ с т в е н н о г о п а т р и о т и з м а , было выражено в жизни русского общества побледнее, послабее, попроще и поплоще (не плохо, а плоско), так сказать, п о б а р е л ь е ф н е е , чем в эпоху Крымской войны. К 50-м годам сила государ­ ственного патриотизма много п о н и з и л а с ь , но все дру­ гие психические и умственные запасы общества возросли до­ нельзя...

Все было в запасе, все было уже разнообразно и г о р е л ь¬ е ф н о...

Нужны были только: в о л я и р а с п р о с т р а н е н и е ; нужна была возможность вольнее расходовать эти разнообраз­ ные и огромные психические запасы...

Воля эта была дана. И теперь мы пожинаем и пшеницу, и плевелы, столь густо засеянные нами в 40-х и 50-х годах.

Во времена Кутузова и Аракчеева все было у нас с в и- д у уже довольно пестро, но б л е д н о ; все было еще б а- р е л ь е ф н о; ко времени Крымской войны — многое, почти в с е , в ы с т у п и л о рельефнее, с т а т у а р н е е н а общегосударственном фоне; в 60-х и 70-х годах все сорвалось с пьедестала, оторвалось от вековых стен прикрепления и по­ мчалось к у д а-т о, смешавшись в борьбе и смятении!» (VIII, 340—341).

98

Что означают эти образы? Они говорят о психологическом содержании политического кризиса, какой претерпела страна в середине века, о потрясении здания и перестройке всей со­ циальной архитектуры, об эмансипации общества и человече­ ской личности от государственного и сословного «прикрепле­ ния», с высвобождением при этом колоссальной умственной и психической энергии, — процесс, который принял стремитель­ ный ход и бурные формы после Крымской войны и великих реформ. Справедливо будет заметить, что характеристика это­ го процесса у Леонтьева достаточно сложна и совсем не од­ нолинейна: не может он не оценить тот духовный прирост и новую сложность и тонкость, какие явились в этом процессе эмансипации «психических и умственных запасов общества» и дали лучшие свои плоды в литературе: фантастическое твор­ чество Гоголя, поэзия Фета, разлив толстовского анализа, — обо всем этом с любованием говорит Леонтьев. И вообще он вполне признает особенную художественную силу русской реалистической школы, поставившую ее в XIX веке выше всех европейских литератур, о чем говорит он не без чувства национальной гордости: «...западные литераторы только со времен Тургенева и Толстого с т а л и и з у ч а т ь нас» . Тем не менее он не отказывается от своих «критических жа­ лоб» на эту же школу (VIII, 346—347), и они в этюде преоб­ ладают, и в целом суждение о школе оказывается очень кру­ тым. В художественной критике, таким образом, то же, что в леонтьевской философии истории: противостояние, героиче­ ское по-своему, фаталистически воспринимаемому и признава­ емому при этом объективно-неуклонным процессу развития.

Речь идет, конечно, о сквозной теме этюда — жестокой критике «общерусского стиля», родоначальника которого Леонтьев видел в Гоголе и пошедшую от него и распростра­ нившуюся на всю словесность манеру именовал «гоголевщиной», а сущность ее усматривал в культе подробностей: «н а- в о р о ч е н о подробностей» — это отзыв о раннем Тол­ стом. В том же письме (А. Александрову, 9 ноября 1887) он следующим образом определял объект своего эстетического неприятия: «...против влияния «шершавой» формы и кропот­ ливого духа» современных писателей74. Форма и дух здесь связаны тесно: «кропотливый дух» — это дух анализа, возоб­ ладавший в послегоголевской литературе, и порождает он «шершавую» форму» — отвращающую Леонтьева психологи­ ческую и вещественную детализацию, в которой отражается

74Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева...,

с.18—19.

99

неприятная для него неизящная новая русская действитель¬ ность. Выражается же в этом «всероссийском ковырянии» — для описания этих явлений он не жалеет острых и грубых :лов, — выражается в конечном счете совершающееся в рус­ ской жизни крушение основ, разложение общественно-госу¬ дарственного уклада (твердой социальной, государственной и бытовой «формы») императорской и дворянской России в по­ реформенную эпоху. Здесь уместно сослаться на чрезвычайно оригинальное теоретическое определение формы у Леонтьева, центральное в его морфологии культурно-исторических орга­ низмов:

«Ф о р м а е с т ь д е с п о т и з м в н у т р е н н е й идеи, н е д а ю щ и й м а т е р и и р а з б е г а т ь с я . Разрывая узы этого естественного деспотизма, явление гибнет.

Шарообразная или эллиптическая форма, которую прини­ мает жидкость при некоторых условиях, есть форма, есть дес­ потизм внутренней идеи.

Кристаллизация есть деспотизм внутренней идеи. Одно вещество должно, при известных условиях, оставаясь само собою, кристаллизоваться призмами, другое октаэдрами и т. п.

Иначе они не смеют, иначе они гибнут, разлагаются. Растительная и животная морфология есть так же не что

иное, как наука о том, как оливка не

с м е е т стать дубом,

как дуб не с м е е т стать пальмой

и т. д.; им с зерна

п р е д у с т а в л е н о иметь такие, а не другие листья, такие, а не другие цветы и плоды» (V, 197—198).

По аналогии с этой естественной морфологией это поня­ тие формы распространяется Далее на политические и культур­ ные «организмы»: «внутренняя идея держит крепко обществен­ ный материал в своих организующих, деспотических объяти­ ях и ограничивает его разбегающиеся, расторгающие стрем­ ления» (V, 198—199).

Похоже, однако, что теория образуется здесь обратным путем: политическая терминология и авторитарный язык уже главенствуют в описаниях органической морфологии, они и служат моделью образования общего понятия формы и распро­ страняются на органический мир, который описывается в тер­ минах политического порядка и наделяется психологией под­ чинения и смирения.

Эту леонтьевскую теорию формы надо было вспомнить, говоря об «Анализе, стиле и веянии». Все это близко у Леон­ тьева — органическая природа, политика и эстетика, а эсте­ тическое понятие формы универсально относится как к био­ логическим, историческим, политическим и культурным орга­ низмам, так и к художественной форме в искусстве. Если мы

100