Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Поединок

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
и неподвижно смотрели на председателя, когда он читал им решение суда:
— «Суд общества офицеров N-ского пехотного пол­ка, в составе (следовали чины и фамилии судей), под председательством подполковника Мигунова, рассмо­трев дело о столкновении в помещении офицерского со­брания поручика Николаева и подпоручика Ромашова, нашел, что ввиду тяжести взаимных оскорблений ссора этих обер-офицеров не может быть окончена примире­нием и что поединок между ними является единственным средством удовлетворения оскорбленной чести и офи­церского достоинства. Мнение суда утверждено коман­диром полка».
Окончив чтение, подполковник Мигунов снял очки и спрятал их в футляр.
— Вам остается, господа, — сказал он с каменной торжественностью, — выбрать себе секундантов, по два с каждой стороны, и прислать их к девяти часам ве­чера сюда, в собрание, где они совместно с нами выра­ботают условия поединка. Впрочем, — прибавил он, вставая и пряча очечник в задний карман, — впрочем, прочитанное сейчас постановление суда не имеет для вас обязательной силы. За каждым из вас сохраняется полная свобода драться на дуэли, или… — он развел ру­ками и сделал паузу, — или оставить службу. Затем… вы свободны, господа… Еще два слова. Уж не как пред­седатель суда, а как старший товарищ, советовал бы
331
вам, господа офицеры, воздержаться до поединка от по­сещения собрания. Это может повести к осложнениям. До свиданья.
Николаев круто повернулся и быстрыми шагами вы­шел из залы. Медленно двинулся за ним и Ромашов. Ему не было страшно, но он вдруг почувствовал себя исклю­чительно одиноким, странно обособленным, точно отре­занным от всего мира. Выйдя на крыльцо собрания, он с долгим, спокойным удивлением глядел на небо, на де­ревья, на корову у забора напротив, на воробьев, купав­шихся в пыли среди дороги, и думал: «Вот, все живет, хлопочет, суетится, растет и сияет, а мне уже больше ничто не нужно и не интересно. Я приговорен. Я один».
Вяло, почти со скукой пошел он разыскивать Бек­Агамалова и Веткина, которых он решил просить в се­кунданты. Оба охотно согласились — Бек-Агамалов с мрачной сдержанностью, Веткин с ласковыми и много­значительными рукопожатиями.
Идти домой Ромашову не хотелось — там было жут­ко и скучно. В эти тяжелые минуты душевного бессилия, одиночества и вялого непонимания жизни ему нужно бы­ло видеть близкого, участливого друга и в то же время тонкого, понимающего, нежного сердцем человека.
И вдруг он вспомнил о Назанском.
XXI
Назанский был, по обыкновению, дома. Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив руку под голову. В его глазах была равнодушная, усталая муть. Его лицо со­всем не изменило своего сонного выражения, когда Рома­шов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно:
— Здравствуйте, Василий Нилыч, не помешал я вам? — Здравствуйте, — ответил Назанский сиплым сла-
бым голосом. — Что хорошенького? Садитесь.
Он протянул Ромашову горячую влажную руку, но глядел на него так, точно перед ним был не его любимый интересный товарищ, а привычное видение из давниш­него скучного сна.
— Вам нездоровится? — спросил робко Ромашов, садясь в его ногах на кровать. — Так я не буду вам ме­шать. Я уйду.
Назанский немного приподнял голову с подушки и, весь сморщившись, с усилием посмотрел на Рома шова:
— Нет… Подождите. Ах, как голова болит! Послу­шайте, Георгий Алексеевич… у вас что-то есть… есть…
333
что-то необыкновенное. Постойте, я не могу собрать мыслей. Что такое с вами?
Ромашов глядел на него с молчаливым состраданием. Все лицо Назанского странно изменилось за то время, как оба офицера не виделись. Глаза глубоко ввалились и почернели вокруг, виски пожелтели, а щеки с неров­ной грязной кожей опустились и оплыли книзу и некра­сиво обросли жидкими курчавыми волосами.
— Ничего особенного, просто мне захотелось видеть­ся с вами, — сказал небрежно Ромашов. — Завтра я де­русь на дуэли с Николаевым. Мне противно идти домой. Да это, впрочем, все равно. До свиданья. Мне, видите ли, просто не с кем было поговорить… Тяжело на душе.
Назанский закрыл глаза, и лицо его мучительно иска­зилось. Видно было, что он неестественным напряжением воли возвращает к себе сознание. Когда же он открыл гла­за, то в них уже светились внимательные теплые искры.
— Нет, подождите… мы сделаем вот что. — Назан­ский с трудом переворотился на бок и поднялся на лок­те. — Достаньте там, из шкафчика… вы знаете… Нет, не надо яблока… Там есть мятные лепешки. Спасибо, род­ной. Мы вот что сделаем… Фу, какая гадость!.. Повезите меня куда-нибудь на воздух — здесь омерзительно, и я здесь боюсь… Постоянно такие страшные галлюцина­ции. Поедем покатаемся на лодке и поговорим. Хотите?
Он, морщась, с видом крайнего отвращения пил рюм­ку за рюмкой, и Ромашов видел, как понемногу загора-
334
лись жизнью и блеском и вновь становились прекрасны­ми его голубые глаза.
Выйдя из дому, они взяли извозчика и поехали на конец города, к реке. Там на одной стороне плотины стояла ев­рейская турбинная мукомольня, огромное красное здание, а на другой были расположены купальни, и там же отдава­лись напрокат лодки. Ромашов сел на весла, а Назанский полулег на корме, прикрывшись шинелью.
Река, задержанная плотиной, была широка и непод­вижна, как большой пруд. По обеим ее сторонам берега уходили плоско и ровно вверх. На них трава была так ров­на, ярка и сочна, что издали хотелось ее потрогать рукой. Под берегами в воде зеленел камыш и среди густой, тем­ной, круглой листвы белели большие головки кувшинок.
Ромашов рассказал подробно историю своего стол­кновения с Николаевым. Назанский задумчиво слушал его, наклонив голову и глядя вниз на воду, которая лени­выми густыми струйками, переливавшимися, как жидкое стекло, раздавалась вдаль и вширь от носа лодки.
— Скажите правду, вы не боитесь, Ромашов? — спросил Назанский тихо.
— Дуэли? Нет, не боюсь, — быстро ответил Рома­шов. Но тотчас же он примолк и в одну секунду живо представил себе, как он будет стоять совсем близко про­тив Николаева и видеть в его протянутой руке опускаю-
335
щееся черное дуло револьвера. — Нет, нет, — приба­вил Ромашов поспешно, — я не буду лгать, что не боюсь. Конечно, страшно. Но я знаю, что я не струшу, не убегу, не попрошу прощенья.
Назанский опустил концы пальцев в теплую, вечер­нюю, чуть-чуть ропщущую воду и заговорил медленно, слабым голосом, поминутно откашливаясь:
— Ах, милый мой, милый Ромашов, зачем вы хотите это делать? Подумайте: если вы знаете твердо, что не струсите, — если совсем твердо знаете, — то ведь во сколько раз тогда будет смелее взять и отказаться.
— Он меня ударил… в лицо! — сказал упрямо Рома­шов, и вновь жгучая злоба тяжело колыхнулась в нем.
— Ну, так, ну, ударил, — возразил ласково Назан­ский и грустными, нежными глазами поглядел на Рома­шова. — Да разве в этом дело? Все на свете проходит, пройдет и ваша боль и ваша ненависть. И вы сами забу­дете об этом. Но о человеке, которого вы убили, вы ни­когда не забудете. Он будет с вами в постели, за столом, в одиночестве и в толпе. Пустозвоны, фильтрованные дураки, медные лбы, разноцветные попугаи уверяют, что убийство на дуэли — не убийство. Какая чепуха! Но они же сентиментально верят, что разбойникам снятся мозги и кровь их жертв. Нет, убийство — всегда убийство. И важна здесь не боль, не смерть, не насилие, не брез­гливое отвращение к крови и трупу, — нет, ужаснее все­го то, что вы отнимаете у человека его радость жизни.
336
Великую радость жизни! — повторил вдруг Назанский громко, со слезами в голосе. — Ведь никто, ни вы, ни я, ах, да просто-напросто никто в мире не верит ни в какую загробную жизнь. Оттого все страшатся смерти, но ма­лодушные дураки обманывают себя перспективами лу­чезарных садов и сладкого пения кастратов, а силь­ные — молча перешагивают грань необходимости. Мы — не сильные. Когда мы думаем, что будет после нашей смерти, то представляем себе пустой холодный и темный погреб. Нет, голубчик, все это враки: погреб был бы счастливым обманом, радостным утешением. Но представьте себе весь ужас мысли, что совсем, совсем ничего не будет, ни темноты, ни пустоты, ни холоду… да­же мысли об этом не будет, даже страха не останется! Хотя бы страх! По думайте!
Ромашов бросил весла вдоль бортов. Лодка едва под­вигалась по воде, и это было заметно лишь по тому, как тихо плыли в обратную сторону зеленые берега.
— Да, ничего не будет, — повторил Ромашов за­думчиво.
— А посмотрите, нет, посмотрите только, как пре­красна, как обольстительна жизнь! — воскликнул На­занский, широко простирая вокруг себя руки. — О, ра­дость, о, божественная красота жизни! Смотрите: голубое небо, вечернее солнце, тихая вода — ведь дро­жишь от восторга, когда на них смотришь, — вон там, далеко, ветряные мельницы машут крыльями, зеленая
337
кроткая травка, вода у берега — розовая, розовая от за­ката. Ах, как все чудесно, как все нежно и счастливо!..
Назанский вдруг закрыл глаза руками и расплакал­ся, но тотчас же он овладел собой и заговорил, не сты­дясь своих слез, глядя на Ромашова мокрыми сияющи­ми глазами:
— Нет, если я попаду под поезд, и мне перережут живот, и мои внутренности смешаются с песком и на­мотаются на колеса, и если в этот последний миг меня спросят: «Ну что, и теперь жизнь прекрасна?» — я скажу с благодарным восторгом: «Ах, как она пре­красна!» Сколько радости дает нам одно только зрение! А есть еще музыка, запах цветов, сладкая женская лю­бовь! И есть безмернейшее наслаждение — золотое солнце жизни, человеческая мысль! Родной мой Юроч­ка!.. Простите, что я вас так назвал. — Назанский, точ­но извиняясь, протянул к нему издали дрожащую ру­ку. — Положим, вас посадили в тюрьму на веки вечные, и всю жизнь вы будете видеть из щелки только два ста­рых изъеденных кирпича… нет, даже, положим, что в вашей тюрьме нет ни одной искорки света, ни единого звука — ничего! И все-таки разве это можно сравнить с чудовищным ужасом смерти? У вас остается мысль, воображение, память, творчество — ведь и с этим мож­но жить. И у вас даже могут быть минуты восторга от радости жизни.
— Да, жизнь прекрасна, — сказал Ромашов.
338
— Прекрасна! — пылко повторил Назанский. — И вот два человека из-за того, что один ударил другого, или поцеловал его жену, или просто, проходя мимо него и крутя усы, невежливо посмотрел на него, — эти два человека стреляют друг в друга, убивают друг друга. Ах, нет, их раны, их страдания, их смерть — все это к черту! Да разве он себя убивает — жалкий движущийся комо­чек, который называется человеком? Он убивает солн­це, жаркое, милое солнце, светлое небо, природу — всю многообразную красоту жизни, убивает величайшее на­слаждение и гордость — человеческую мысль! Он уби­вает то, что уж никогда, никогда, никогда не возвратит­ся. Ах, дураки, дураки!
Назанский печально, с долгим вздохом покачал голо­вой и опустил ее вниз. Лодка вошла в камыши. Ромашов опять взялся за весла. Высокие зеленые жесткие стеб­ли, шурша о борта, важно и медленно кланялись. Тут было темнее и прохладнее, чем на открытой воде.
— Что же мне делать? — спросил Ромашов мрачно и грубовато. — Уходить в запас? Куда я денусь?
Назанский улыбнулся кротко и нежно:
— Подождите, Ромашов. Поглядите мне в глаза. Вот так. Нет, вы не отворачивайтесь, смотрите прямо и от­вечайте по чистой совести. Разве вы верите в то, что вы служите интересному, хорошему, полезному делу? Я вас знаю хорошо, лучше, чем всех других, и я чувствую вашу душу. Ведь вы совсем не верите в это.
339
— Нет, — ответил Ромашов твердо. — Но куда
я пойду?
— Постойте, не торопитесь. Поглядите-ка вы на на­ших офицеров. О, я не говорю про гвардейцев, которые танцуют на балах, говорят по-французски и живут на со­держании у своих родителей и законных жен. Нет, поду­майте вы о нас, несчастных армеутах, об армейской пехо­те, об этом главном ядре славного и храброго русского войска. Ведь все это заваль, рвань, отбросы. В лучшем случае сыновья искалеченных капитанов. В большинстве же убоявшиеся премудрости гимназисты, реалисты, да­же неокончившие семинаристы. Я вам приведу в пример наш полк. Кто у нас служит хорошо и долго? Бедняки, обремененные семьями, нищие, готовые на всякую уступку, на всякую жестокость, даже на убийство, на во­ровство солдатских копеек, и все это из-за своего горшка щей. Ему приказывают: стреляй, — и он стреляет — ко­го? за что? Может быть, понапрасну? Ему все равно, он не рассуждает. Он знает, что дома пищат его замурзан­ные, рахитические дети, и он бессмысленно, как дятел, выпуча глаза, долбит одно слово: «Присяга!» Все, что есть талантливого, способного, спивается. У нас семьде­сят пять процентов офицерского состава больны сифи­лисом. Один счастливец — и это раз в пять лет — посту­пает в академию, его провожают с ненавистью. Более прилизанные и с протекцией неизменно уходят в жандар­мы или мечтают о месте полицейского пристава в боль-
340
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]