Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Золотое руно

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
ЗОЛОТОЕ РУНО
красивой Перикловой Элладе к огням и молотам фабрик, к грохоту поездов (Верхарн, Арно Гольц), к привычной обстановке современных комнат (Роденбах, Рембо), ко всем мучительным противоречиям современной души (Гофмансталь, Метерлинк), к той современности, вопло­тить которую надеялись и реалисты. Не случайно Город наших дней, впервые вошедший в искусство в реалисти­ческом романе, нашел своих лучших певцов именно сре­ди декадентов.
Романтизм сорвал с души поэта веревки, которыми опутывал ее лжеклассицизм, но не освободил окончатель­но. Художник-романтик все еще был убежден, что искус­ство должно изображать одно прекрасное и высокое, что есть многое, что не подлежит искусству, о чем оно долж­но молчать («Лишь юности и красоты поклонником быть должен гений», – писал Пушкин). Только реализм вер­нул искусству весь мир, во всех его проявлениях, великих и малых, прекрасных и безобразных. В реализме совер­шилось освобождение искусства от замкнутых, очертан­ных пределов. После этого достаточно было, чтобы в со­знание проникла глубоко мысль, что весь мир во мне, – и уже возникало современное, наше понимание искусства. Подобно реалистам, мы признаем единственно подле­жащим воплощению в искусстве: жизнь, – но тогда как они искали ее вне себя, мы обращаем взор внутрь. Каж­дый человек может сказать о себе с таким же правом, с каким утверждаются все методологические условности: «есмь только я». Выразить свои переживания, которые и суть единственная реальность, доступная нашему созна­нию, – вот что стало задачей художника. И уже эта задача определила особенности формы, – столь характерная для
111
Валерий Брюсов
«нового» искусства. Когда художники верили, что цель их передать внешнее, они старались подражать внешним, видимым образам, повторять их. Сознав, что предмет искусства – в глубинах чувства, в духе, пришлось изме­нить и метод творчества. Вот путь, приведший искусство к символу. Новое, символическое творчество было естест­венным следствием реалистической школы, новой, даль­нейшей, неизбежной ступенью в развитии искусства.
Золя собирал «человеческие документы». Писание ро-
мана он превращал в сложную систему изучения, сходную с работой судебного следователя. Еще много раньше наш Гоголь усердно наполнял свои записные книжки матери­алами для будущих своих произведений, записывал разго­воры, удачные словца, «зарисовывал» виденные типы. Но роковым образом художник может дать только то, что – в нем. Поэту дано пересказать лишь свою душу, все равно – в форме ли лирического непосредственного признания, или населяя вселенную, как Шекспир, толпами вечно живых, сотворенных им видений. Художнику должно заполнять не свои записные книжки, а свою душу. Вместо того, чтобы на­капливать груды заметок и вырезок, ему надо бросить само­го себя в жизнь, во все ее вихри. Пропасть между «словами» и «делами» художника исчезла для нас, когда оказалось, что творчество лишь отражение жизни, и ничего более. Поль Верлен, стоящий на пороге нового искусства, уже воплотил в себе тип художника, не знающего, где кончается жизнь, где начинается искусство. Этот покаянный пьяница, слагав­ший в кабаках гимны телу, а в больницах – Деве Марии, не отрекался сам от себя, принося свою «священную жертву», и не презирал себя – прошлого, заслышав «божественный глагол». Кто принимает стихи Вердена, должен принять и
112
ЗОЛОТОЕ РУНО
его жизнь; кто отвергает его, как человека, пусть отречется и от его поэзии; она нераздельна с его личностью.
Конечно, Пушкин в значительной степени только прикрывался формулой «пока не требует поэта»… Она была ему нужна, как ответ врагам, злобно передавав­шим друг другу на ухо о его «разврате», о его страсти к картам. Несмотря на собственное признание Пушкина, что он «ничтожней всех», нам его образ и в жизни пред­ставляется гораздо более высоким, чем хотя бы Языкова, поставившего поэту совсем противоположный идеал («В мире будь величествен и свят»). Но неоспоримо, что, как романтик (в широком смысле термина), Пушкин далеко не всем сторонам своей души давал доступ в свое твор­чество. В иные мгновения жизни он сам не считал себя достойным предстать пред алтарем своего божества для «священной жертвы». Подобно Баратынскому, Пушкин делил свои переживания на «откровенья преисподней» и на «небесные мечты». Лишь в таких случайных для Пуш­кина созданиях, как «Гимн в честь Чумы», «Египетские ночи», «В начале жизни школу помню я», сохранены нам намеки на ночную сторону его души. Те бури страстей, которые он переживал в Одессе или во дни, приведшие его к трагической дуэли, – Пушкин скрыл от людей, не только с гордостью человека, не желающего выставлять своих страданий «на диво черни простодушной», но и со стыдливостью художника, отделяющего жизнь от искус­ства. Какие откровения погибли для нас в этом принуди­тельном молчании! Пушкину казалось, что эти признания унизят его творчество, хотя они не унижали его жизни. Насильственно отрывал он себя – поэта от себя – чело­века, заставлял себя писать «Анжело» и все мечтал о по-
113
Валерий Брюсов
беге «в обитель чистую трудов и мирных нег», думая, что там найдет он второе Болдино. Но ведь в Болдине была не «обитель нег и трудов», а дни мучительной разлуки с не­вестой, встающие в одиночестве кошмары его «преступ­ной юности», угроза близкой смерти!
Мы, которым Эдгар По открыл весь соблазн своего
«демона извращенности», мы, для которых Ницше пере­оценил старые ценности, не можем идти за Пушкиным на этот путь молчания. Мы знаем только один завет к ху­дожнику: искренность, крайнюю, последнюю. Нет осо­бых мигов, когда поэт становится поэтом: он или всегда поэт, или никогда. И душа не должна ждать Божествен­ного глагола, чтобы встрепенуться, «как пробудившийся орел». Этот орел должен смотреть на мир вечно бессон­ными глазами. Если не настало время, когда для него в этом прозрении – блаженство, мы готовы заставить его бодрствовать во что бы то ни стало, ценой страданий. Мы требуем от поэта, чтобы он неустанно приносил свои «священные жертвы» не только стихами, но каждым ча­сом своей жизни, каждым чувством, – своей любовью, своей ненавистью, достижениями и падениями. Пусть поэт творит не свои книги, а свою жизнь. Пусть хранит он алтарный пламень неугасимым, как огонь Весты, пусть разожжет его в великий костер, не боясь, что на нем сго­рит и его жизнь. На алтарь нашего божества мы бросаем самих себя. Только жреческий нож; рассекающий грудь, дает право на имя поэта.
1905
В ЗАЩИТУ ОДНОЙ ПОХВАЛЫ
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО
АНДРЕЮ БЕЛОМУ
Дорогой Андрей! Статья твоя в прошлом № нашего журнала («Апокалипсис в русской поэзии»), обличая, должно быть, по справедливости, мою «музу» в том, что она – «Великая Блудница на багряном звере», в то же время оказывает мне такую честь, которую я, по совести, принять не могу и от которой должен отказаться.
Назвав имена шести поэтов, Некрасова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева, меня и Блока, ты пишешь: «Только эти имена (после Пушкина и Лермонтова) и запада­ют глубоко в душу; талант названных поэтов совпадает с провиденциальным положением их в общей системе национального творчества». Конечно, лестно оказать­ся в числе шести избранных, рядом с Тютчевым и Фе­том, – но не понадеялся ли ты, Андрей, слишком на свой
1
Упрекают нас, что мы заняты самокритикованием, и называют это саморекламированием. Смешной упрек. Критики оценивают в литературе то, что кажется им более важным, и естественно, что это более важное усматриваем мы у наших единомышленников. Г.П.Я. из. «Русского богатства» не стесняется критиковать поэтов из «Русского богатства» или из журналов, сходных по направлению (см. его книги: «Очерки русской поэзии» и «Русская муза»), восхва­ляя каких-то гг. Синегубов, Шрейтеров, Башкиных или г-жу Галину. Почему же сотрудники «Весов» лишены права говорить о сотруд­никах «Весов»? Да к тому же, ах! наши статьи друг о друге скорее возбуждают обиду в критикуемом, чем благодарность.
1
115
Валерий Брюсов
личный вкус? Я уже не упоминаю о поэтах, значение которых можно оспаривать (напр., А. Толстой, Н. Щер­бина, К. Случевский), но как мог ты пропустить имена Кольцова, Баратынского, А. Майкова, Я. Полонского, а среди современников – К. Бальмонта? Ты ответишь, что говоришь только о тех поэтах, в творчестве которых сказался «Апокалипсис». Но, как хочешь, поэтов можно мерить только по достоинствам и недостаткам их поэ­зии, ни по чему другому. Если в глубинах русской поэзии суж дено, как ты утверждаешь, зародиться новой, еще не­ведомой миру религии, если русская поэзия «провиден­циальна», – то наиболее яркие представители этой поэ­зии и будут представителями «Апокалипсиса в русской поэзии». Если же этими представителями оказываются поэты второстепенные, это значит, что поэзия здесь ни при чем! И неужели Блок более являет собой русскую поэзию, чем Бальмонт, или неужели поэзия Баратынско­го имеет меньшее значение, чем моя? Ты расцениваешь поэтов по тому, как они относятся к «Жене, облеченной в солнце». Критики 60-х годов оценивали поэтов по их отношению к прогрессивным идеям своего времени. Те выкидывали из своей схемы Фета, ты – Бальмонта. Право, разница небольшая. Оба метода подают друг другу руки. Но ты идешь до конца, ты говоришь: «только эти имена и западают глубоко в душу» – значит, остальные не запада­ют, не запоминаются. Нет, я решительно отказываюсь от чести быть в числе шести, если для этого должен забыть Кольцова, Баратынского, Бальмонта. Предпочитаю быть исключенным из представителей современной поэзии, вместе с Бальмонтом, чем числиться среди них с одним Блоком.
116
ЗОЛОТОЕ РУНО
Кстати уж о двух твоих утверждениях, не относящих-
ся прямо ко мне.
Вл. Соловьев (один из шести!) сказал где-то:
Конечно, ум дает права на глупость, Но лучше сим не злоупотреблять.
Я боюсь, что в твоей статье (в общем прекрасной, сме­лой, яркой) есть кое-где… злоупотребления присущим тебе правом. В «Трех разговорах» одно из действующих лиц говорит, что «не только в воздухе, но и в душе нет полной ясности». Пользуясь этим, ты утверждаешь, что Вл. Соловьев предсказал извержение Лысой Горы на Мартинике, когда весь мир заволокло «дымкой» и не ста­ло нигде полной ясности. Но, друг мой, Андрей, ведь это предсказание основано на игре словами. Переведи фразу Вл. Соловьева на другой язык, и предсказание исчезнет. А то найдется слишком легкий способ быть пророком. Держась твоего метода, можно будет утверждать, что Бальмонт еще в 1897 г. предсказал трагическое плавание адмирала Рожественского, потому что написал:
Плывите, плывите скорей, корабли!
Далее увлекаясь своей идеалистической мистикой, ты восклицаешь о русско-японской войне: «И войны вовсе нет: она порождение нашего больного воображения». Слова «есть» и «нет» имеют определенное значение. Ни одно из них не применимо в данном случае. Если же смо­треть на все внешнее, как на несуществующее, только как на символ внутреннего, можно будет сказать не об одной
117
Валерий Брюсов
войне, а о чем угодно, что этого нет. Так я могу сказать, что и твоей статьи нет. Тогда, разумеется, мое открытое письмо окажется лишним.
1905
ФИАЛКА В ТИГЕЛЕ
«Стремиться передать создания поэта с одного язы­ка на другой, – это то же самое, как если бы мы бросили в тигель фиалку, с целью открыть основной принцип ее красок и запаха. Растение должно возникнуть вновь из собственного семени, или оно не даст цветка, – в этом­то и заключается тяжесть проклятия вавилонского смешения языков».
Это слова Шелли. Разложить фиалку в тигеле на основ­ные элементы и потом из этих элементов создать вновь фиалку: вот задача того, кто задумал переводить стихи. Тайна того впечатления, какое производит создание поэ­зии не только в идеях, в чувствах, в образах, но раньше того в языке, – именно потому мы и называем данное произ­ведение созданием поэзии, а не скульптуры или музыки. Поэт находит возможным воплотить что-то важное, бес­конечно для нас важное (может быть, «вечное») – в сло­вах. Это такое же чудо, как то, что ваятель «прозревает» нимфу в грубой глыбе мрамора. Слова, включенные в те­сный размер стихотворения, столь же отличаются от обы­чной речи, от обычного «языка» (разговорного, делового, научного), как статуи Фидия и Микеланжело от диких скал Пароса или каменоломней Каррары.
Стихи, переложенные прозой, даже хорошей про­зой, – умирают. «В полях еще встречается снег, но уже текут весенние ручейки, и их журчание пробуждает спя-
119
Валерий Брюсов
щую землю». В этих словах ничего особенно резкого, осо­бенно чуждого не прибавлено к тютчевским стихам. Если бы французский поэт сумел в таких выражениях пере­дать на своем языке «Весенние воды», многие сказали бы, что он дал близкий и верный перевод. Но разве можно узнать в этих прозаических строках – удивительное:
Еще в полях белеет снег, А воды уж весной шумят, Бегут и будят сонный брег…
С другой стороны, редко кто из поэтов в силах устоять
пред искушением – бросить понравившуюся ему фиал­ку чужих полей в свой тигель. Пушкин переводил Парни, Шенье, Мицкевича, Бэрри-Корнуэля; Лермонтов – Бай­рона, Гейне, Гете; Тютчев – того же Гейне, Гете, Шил­лера; Жуковский большую часть своей деятельности от­дал переводам; Фет всю жизнь переводил – и любимых своих немецких поэтов, и Гафиза (с немецкой передачи), и классиков: Горация, Вергилия, Овидия, Тибулла, Катул­ла, – переводил, так сказать, бескорыстно, потому что почти ни в ком не встречал сочувствия своим переводам. Поэты, названные здесь, способны были творить, могли создавать свое, и то, что они создавали, было по достоин­ству оценено. И все же их влекло непобедимо к бесплод­ному, к неисполнимому труду – воспроизводить чуже­язычные стихи по-русски.
Пушкин, Тютчев, Фет брались за переводы, конеч-
но, не из желания «послужить меньшей братии», не из снисхождения к людям недостаточно образованным, ко­торые не изучили или недостаточно изучили немецкий,
120