Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Опера Римского-Корсакова «Царская невеста». Литературный источник. Либретто. Музыкальная драматургия. Лекция по курсу «История русской музыки»

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
21
уменьшенного септаккорда, но и важным дополнением к нему – мажор­ным диатоническим оборотом, взятым из «Славы» (фаготы, альты). Оборот этот будет активно развиваться в дальнейшем, переходя из ор­кестровой партии в вокальную, хроматизируясь и, тем самым, сближа-
18
ясь с основным лейтмотивом, превращаясь в фигурации
. Эта двой­ственность обрисовки образа принципиально важна в опере: Грязной – один из главных лирико-драматических персонажей, обуреваемый сильными, губительными для себя и окружающих страстями, – и один из предводителей опричников, приближенный царя (к его персоне мы еще вернемся).
Малюта в большинстве сцен «замещает» царя и как сценический образ, и как носитель определенного музыкального тематизма. Уже в первом акте его лейтмотив – фаготы стаккато, струнные (низкие – спик­като) – постепенно расширяет свое содержательное значение от пор­третной характеристики (массивная фигура, тяжелая походка) к олице­творению давящей силы, и далее к образу обобщенно-символическому – роковому (удары колокола, раздающиеся, когда самого Малюты уже нет на сцене). С образом Грозного его объединяют тираты и целото­новость. Тираты пронизывают тематизм царя и, как знак близости к нему, – опричников, Грязного, и, конечно, Малюты. Напомним, что эта музыкально-риторическая фигура имеет «агрессивную» семантику, идущую от слов «стрела», «выстрел», «бросать». Элементы целото­нового лада присутствуют в финале третьего действия при оглашении Малютой «царского слова» (здесь образы властителя и его прибли­женного будто бы накладываются один на другой), где его лейттема со­провождается цепью трезвучий, нисходящих по целым тонам (с, B, as,
19
Fis, e, D, c)
.
Наделенный остро характерным «лисьим» лейтмотивом Бомелий (аккорды гобоев и фаготов, «стелющиеся» хроматизмы идут от глин­кинской Наины, но в них слышится не комизм, а, скорее, коварство)
18
Мотив заимствован из «Веры Шелоги» («Я и в молитвах шепотом бо­юсь… назвать его по имени»), где ему непосредственно предшествует перешед­шая из «Псковитянки» тема царя, образуя единый интонационно-тематический комплекс. Очевидно, что «грозновская трилогия» объединена общей системой лейтмотивов.
19
Целотоновость как элемент характеристики Грозного наметилась уже в «Псковитянке» – в рассказе Власьевны о погроме Новгорода («Казнит по всем концам и по посадам… три тысячи на площади казнено было за день»).
22
также связан с миром Грозного – ведь он царский лекарь. Перед трио первого акта («Пусть сыплет сам…») появляется необычная аккордо­вая последовательность, включающая лейтгармонию Грозного; затем она возникнет в самом трио («Много в мире есть сокровенных тайн») и далее на протяжении всей оперы неоднократно, активно проникая в партии Любаши и Грязного.
Характеристика опричников тесно соприкасается с образами царя, Малюты и Грязного: двое последних – персонификация их коллектив­ного образа, Грозный – средоточие воли, проводниками которой они являются. Их тема, отмечающая первое появление на сцене, включает в себя переведенный в диатонику и аккордовую фактуру лейтмотив Гряз­ного. Вторая тема опричников, называемая иногда «темой пирушки» (после слов Малюты «Вот это дело») содержит в себе тот же мотив «Славы», что входит и в тематизм Грязного. Хор «Слаще меду…», варьирующий этот оборот, разрабатывает также их главную в первом акте тему и недвусмысленно помечен, словно пожалованными царем знаками отличия, тиратами и «сверлящими» трелями. О следующем хоре опричников «Слава» уже говорилось выше; добавим лишь, что в оркестре настойчиво звучит «тема пирушки». На тех же элементах по­строены связанные с ними эпизоды после пляски с хором «Яр хмель» и после песни Любаши.
Хорами опричников обрамлено, словно схвачено жестким обручем, второе действие. О сюжетно-драматургической роли первого из них говорилось выше, когда речь шла о фрагментах текста, дописанных ли­бреттистами. Добавим, что хор этот («Всех, кажись, оповестили…») дан в окружении народных сцен и потому воспринимается еще и через
20
реакцию жителей Александровской слободы
. По тексту хор близок разбойничьим песням (с характерной атрибутикой: ночь, конь, угрозы изменнику), его мелодика вполне самостоятельна, но тонкие связи со
20
Нельзя не упомянуть некоторые высказывания Б. Асафьева, которые, не зная времени их появления, можно было бы датировать 1946 годом и воспри­нимать как выражение политической лояльности, но они появились в 1916-м: Римский-Корсаков якобы «по-детски незлобно и беспристрастно обрисовал опричнину», а хор, от которого у народа на площади стынет кровь в жилах, – «удалый», звучность его «светлая», «ритмика, четкая и бодрая… хочется, чтобы хор ширился и разрастался еще и еще». Справедливости ради отметим и другое его суждение, которое противоречит приведенным и, по нашему убеж­дению, ближе к истине: драма направляется «гнетом политического и бытово­го уклада» и приводится к развязке «черным глазом» царя Ивана [2, 180, 177].
23
сферой царя, несомненно, наличествуют: каждый двутакт, представля­ющий собой буквальный или слегка варьированный повтор начально­го, отмечен тиратой; грузные октавные басы символизируют незримое присутствие Малюты. И в завершающем второй акт хоре опричников использованы близкие лексические и музыкально-выразительные сред­ства, включающие и аккордовые фанфары из увертюры, не отражен­ные в клавире. Только теперь «кречеты» заменены синонимическими
21
«соколами»
, а в оркестровке выделяется острое стаккато дерева, к
валторнам и трубам добавлена расширенная группа ударных.
В музыкальную характеристику «царевых слуг» включен также тот оборот из «Славы», который входит в лейтмотив Грязного и на кото­ром основана главная партия увертюры, где Римский-Корсаков, по соб­ственному признанию, хотел изобразить разгул опричников [48, 217].
Со сферой контрдействия связаны выделяющиеся на общем фоне «странные» гармонические последовательности, содержащие черты целотоновости, а в верхнем голосе часто – хроматическое нисхождение. Их образное содержание – темные силы и темные страсти, для кратко­сти их можно назвать аккордами насилия или несчастья. Слух отмеча­ет не необычность вертикали как таковой (в большинстве случаев это трезвучия и их обращения), а функциональную сторону, то есть более или менее необычные сочетания. Степень необычности по ходу развер­тывания конфликта возрастает. Провозвестником аккордовых цепочек выступают в увертюре остро ритмованные фанфары меди, в разработ­ке и репризе превращающиеся в «гаснущие» сцепления мажорного и
21
Вообще метафорические уподобления птицам, то, что фольклори­сты называют орнитоморфной символикой, образуют в либретто оперы некую смысловую линию. «Сокол» не мог не появиться в характеристике царя Ивана («Глазок-то у него соколий» – хор народа во втором действии; «Как взглянет государь, что ясный сокол» – ариозо Сабуровой в третьем). В случае с царем и опричниками народ присваивает им (или они сами себе) традиционно поло­жительные ассоциации с соколом как олицетворением воина-богатыря. Лишь однажды уподобление дано в характерном для фольклора контексте: сокол – до­брый молодец, жених (величание Лыкова и Марфы). Грязной в трио первого действия также употребляет подобное сравнение – по отношению к себе и Мар­фе: «Ох, не верится… чтобы робкая пташка-ласточка прилетела бы в гнездо к коршуну», то есть оценивает себя вполне адекватно. В квинтете четвертого акта он уподобляет лежащую без чувств Марфу «пташке… с подстреленным кры­лом».
24
одноименного минорного трезвучий, с соответствующей динамикой: f – p sub. Варианты этого сочетания прозвучат в народной сцене нача­ла второго действия, причем вначале на словах, относящихся к оприч­никам («…а хуже псов!»), а затем к Бомелию («Ведь он колдун!»), словно удостоверяя их принадлежность одной образной сфере. Далее эти гармонии превращаются в «аккорды обреченности и отчаяния» Любаши: «Да, недурна…», «Она меня красивее…», «Разведайся со мною» (секвенция, звено которой представляет собой соединение трезвучия и секстаккорда тритонового соотношения). Они же предва­ряют появление Малюты в заключительной сцене третьего действия, где его усеченный лейтмотив проводится по нисходящим большим терциям (с, as, e, c). В наиболее концентрированном и развитом виде они появляются во вступлении к четвертому действию и одновре­менно к арии Собакина, протягивая, таким образом, незримую нить между ним и Любашей: принципиально разными обстоятельствами, но оба приведены к катастрофе. Вариантом «аккордов несчастья» опера и заканчивается (d, b, fis, d).
Как показывает краткий обзор этих гармоний, они не столько об­рисовывают злые силы, сколько характеризуют последствия – боль и отчаяние, испытываемые жертвами насилия.
Рассуждая о непримиримости двух миров – царя и невесты, – необ­ходимо оговорить, что конфликт этот не одномерен: действующие лица оперы не укладываются в прокрустово ложе разделения на «положи­тельных» и «отрицательных». Своего рода пограничная зона конфлик­та – Грязной и Любаша, персонажи, о которых до сих пор упоминалось только как о принадлежащих злым силам. Грязной губит Марфу по не­ведению, но он же убивает оклеветанного им Лыкова – это уже подлое злодейство, однако потом прилюдно кается, добровольно обрекая себя на страшные мучения. Любаша же обдуманно идет на убийство, ни ми­нуты об этом не сожалея и не терзаясь угрызениями совести. В приме­чаниях к драме Мей подчеркивал, что Любаша – воспитанница Алексан­дровской слободы «и потому не могла быть разборчива на средствах к достижению своей цели: голос страсти легко должен был заглушить в ней чувство стыда» [27, 421]. Добавим, что Любаша появилась в доме Грязного в результате похищения, ее родные, надо полагать, были ране­ны или убиты (Малюта хвалится: «порядком шестопером я окрестил каширских горожан»). Истоком ее страстной любви к Грязному было
25
насилие, она впитала их одновременно, и они накрепко соединились в сознании девушки.
Жесткой оценке драматурга было бы нечего возразить, если бы с ней не спорил он сам, вложив в уста героини речи, трогающие до слез, – вспомним хотя бы песню «Снаряжай скорей», настоящий поэтический шедевр. Песня эта не только характеризует тонкую и сильную натуру Любаши, но прямо предвосхищает судьбу Марфы, сближая, согласно фольклорной традиции, образы свадьбы и смерти. Римский-Корсаков многократно усиливает привлекательность образа: слушая оперу, о тяжких грехах любовницы Грязного не то чтобы забываешь, но память о них отходит на дальний план, решительно оттесняемая покоряющей красотой музыки. Может быть, ни до, ни после этого композитор не создал оперного характера такой драматической силы, именно Любаше он подарил одни из самых вдохновенных страниц оперы. Да, Любаша, как и Грязной, – порождение мира насилия, они его органическая часть, но и его жертвы, оба они отличаются глубиной и романтическим жаром чувств. Она переживает утрату того единственного, что у нее было в жизни, – любви Григория, он мучается неразделенной любовью к Мар­фе. Такова волшебная сила искусства: герои, в которых бушуют испепе­ляющие страсти, гибельные для них и окружающих, герои страдающие, терзаемые душевными муками, непременно вызывают сочувствие.
Разумеется, интонационные характеристики Любаши и Грязного не утрачивают связи с образами контрдействия. В ее партии, основан­ной на лирико-драматической ариозности и песенности в фольклор­ном духе, связи с миром зла ощутимы в меньшей степени, но с неиз­бежностью присутствуют. Помимо отмеченных выше «аккордов не­счастья» и лейтмотива Грязного, обратим внимание на финал первого акта: взлетающие фигурки деревянных, из которых потом, в ритми­ческом увеличении родится широко распетая фраза «Ох, отыщу же я твою колдунью». Завершит соло оркестровое тутти на том же матери­але, с тиратами опричников, октавными унисонами тромбона и тубы, гаммообразно нисходящими равными длительностями, напоминая, тем самым, об образах рока Чайковского. А вспыхивают они, подобно язычкам пламени разгорающегося пожара – жажды мести сопернице, – от ударов колокола, возвещающих заутреню, то есть для опричников – встречу с государем. Бьет в колокол Малюта, перед уходом от Грязно­го предупредивший: «Смотри, как раз к заутрене ударю…», и потому
26
в звоны вплетается лейттема Малюты. Первая из Любашиных фигурок звучит на той же гармонии, как естественное продолжение «неблагой вести».
Предсмертное ариозо Любаши в четвертом действии знаменует произошедшую в ней разительную перемену: оно почти целиком по­строено на аккордах несчастья (деревянные духовые и валторны forte) и лейтмотиве Бомелия, с ходами вокальной партии по звукам увеличен­ного трезвучия («…разлучнице поднес») и резко взвизгивающими тиратами высоких духовых. Душа девушки почти выжжена преступле­нием. Почти – потому что лирико-драматическая сущность образа не уничтожена до конца: последние вокальные фразы звучат с неподдель­ной болью, очень человечно («…ты загубил мне душу»), а гобой на­поминает оборот из ее первого дуэта с Григорием («А давно ли было время…»).
Характеристика Грязного содержит такие связи благодаря присут­ствию в ней соответствующих выразительных средств, что подтверж­дается уже высказанными аналитическими наблюдениями, но элемен­там этим придана лирико-драматическая окраска (дуэт с Любашей из первого акта). В ряде же эпизодов связи эти предельно ослабляются и даже исчезают вовсе, в том числе в сценах, где опричник лицемерит (в ариетте и секстете третьего акта Грязной как дружка находится среди окружения Марфы). Многомерность образа, сочетание в нем несоче­таемых качеств заявлены уже в начальной арии. Здесь важно то, как изо­бретательно поданы элементы интонационной сферы царя и опрични­ков, сколь выразительно обрисовывают они неукротимый темперамент героя, развращенного вседозволенностью и безнаказанностью, но чело­века живого, ярко эмоционального. Едва ли не важнее само наличие раз­вернутого, обращенного к себе монолога, отсутствующего у Мея (текст арии написан заново, с использованием отдельных реплик из диалога с побочным персонажем, который в опере вообще отсутствует); таким образом, Грязной наделяется способностью рефлектировать, недоуме­вать, осознавая собственную слабость и уязвимость.
Образ героя развивается в двух направлениях: злое начало дости­гает вершины в третьем действии, перед секстетом с хором (Грязной сыплет в чарку порошок), где его лейтмотив сплетается с лейтмотивом Бомелия, усиленным тиратами. В четвертом акте он предстает вначале как «царев слуга», сопровождаемый «официальными» фанфарами, за-
27
тем его высказывания окрашиваются в сумрачные тона лейтмотива, но далее, в сцене с Марфой, его основной тематизм теплеет, смягчается и отступает («Она больна», «Страдалица невинная, прости»). Момен­ты просветления и возвращения во мрак чередуются, словно борются за первенство: опричник не в силах расстаться с собою прежним, но опре­деленные приметы преображения любовью дают о себе знать. И все же всепоглощающее чувство к Марфе («Бояре! Я ... грешник окаянный!») владеет человеком жестким и угрюмым: по всему диапазону оркестра лавиной проносятся гаммобразные пассажи тридцатьвторыми, произо­шедшие из «царских» тират, порыкивают тромбоны и туба. Когда Гряз­ного уводят на пытки и казнь, и он бросает прощальный взгляд на Мар­фу, лейттема проводится в могучем и мрачном звучании тяжелой меди, фаготов и струнных басов, перекликаясь с самым первым ее проведени­ем и возвещая о том, что круг судьбы героя замкнулся.
Сфера Марфы также достаточно разветвлена и, при всей своей цельности, внутренне разнообразна. Но организована она по иным музыкально-драматургическим законам. В отличие от сферы контрдей­ствия, здесь почти нет лейтмотивов, подобных тем, которыми наделены Грозный, Малюта, Грязной. Лишь у Марфы есть несколько повторяю­щихся мелодико-гармонических оборотов, которые следует отнести, скорее, к мотивам-реминисценциям. К этой сфере относятся, помимо самой заглавной героини, еще четыре действующих лица с более или менее развитыми партиями: Собакин, Лыков, Сабурова и Дуняша. Со­ответственно, мир Марфы представлен пятью сольными номерами (по два у Марфы и Лыкова, один у Собакина), квартетом и секстетом. Не­сколько особняком стоит упоминавшееся ранее ариозо Сабуровой, где названная интонационная сфера мирно соседствует с «позитивным» вариантом «Славы». Уместно напомнить, что большая часть этих номе­ров отсутствовала у Мея. Добавленные либреттистами, они существен­но расширяли и усиливали эту образную сферу. В отличие от противо­положного лагеря, где персонажей объединяет «царева служба», здесь действующие лица связаны узами семейными, любовными и дружески­ми. Этому соответствует ряд сквозных словесных мотивов и понятий, пронизывающих названные номера и связывающих их воедино.
Полнее всего они представлены в ансамблях, причем тексты квартета и секстета построены на одних и тех же ключевых словах. Центральная
28
категория – Дом (свой дом, дом – полная чаша), все остальные воспри­нимаются как неразрывно с ним связанные: любовь и согласие, ласка, ра­дость, счастливый долгий век. Главное в музыкальном воплощении этого ряда – ладовая устойчивость, выступающая олицетворением устойчиво­сти бытия: тонические органные пункты, диатоника, преимущественно мажорная, с элементами пентатоники, неторопливость движения, плав­ная, нередко гаммообразная линия баса, мерная ритмическая пульсация, повествовательный характер вокальных высказываний. К примеру, оба ансамбля содержат идентичный начальный оборот – восходящий три­хорд в квинте. В квартете он звучит в партии Собакина, являющего собой архетип хозяина дома, отца семейства («Погоди, моя милая»), и под­хватывается остальными участниками. В секстете – в партии Грязного; именно он, только что поднесший Марфе чарку с зельем, задает тон за­здравному секстету, чувствуя атмосферу семьи и хорошо под нее под­лаживаясь («Дай бог, чтоб дом у вас всегда был чашей полной»).
В оркестровке ансамблей преобладают смешанные мягкие, неяркие тембры: струнные с деревянными духовыми и валторной. В заключи­тельной каденции квартета подключаются «мирные» аккорды тром­бонов и тихий рокот литавр, добавляющие прочности всей постройке. В секстете же дополнительную инструментальную краску вносят тре­угольник и арфа (со слов «Будь здоров» до конца), создающие эффект торжественных гусельных переборов. В эту линию вписывается и на­чало трио третьего действия (Лыков, Грязной, Собакин), где купец, предваряя сообщение первостепенной для всех троих важности – о на­чавшихся «царских смотрах», заводит речь на свою излюбленную тему о семье и доме, с соответствующим типом музыкальной выразитель­ности: «…Семейка нас изрядная! Ведь дома-то с полдюжины осталось молодцов. Бывало, я всегда за стол садился сам-двенадцать ... ».
Этими ансамблями, развитыми и сложными, Римский-Корсаков за­конно гордился, считая, что «по певучести и изяществу самостоятель­ного голосоведения со времен Глинки подобных оперных ансамблей еще не было» [42, 90].
Продолжая разговор об образе Василия Собакина, воплощающего в драматургии произведения все то, что подвергается безжалостному раз­рушению, отметим, что он продолжает линию «благородных басов», начатую в русской опере глинкинским Сусаниным. Это тоже «характер важный» – величавый, степенный, добродетельный, отмеченный основа-
29
тельностью и достоинством. С предтечей его роднят подобающий строй вокальной речи и даже некоторые почти буквальные совпадения: некото­рые его мелодические обороты напоминают «тему семейного счастья» из третьего акта «Жизни за царя», а обращенная к Лыкову фраза «по­каместь не до свадьбы» – знаменитую первую реплику Сусанина «Что гадать о свадьбе». В то же время Собакин – натура, лишенная героизма, сугубо мирная. Дабы подчеркнуть эту черту, Римский-Корсаков вводит в литературный текст второго акта несколько строк в духе прибаутки: «Изо лука – не мы, из пищали – не мы, / А попить, да попеть, поплясать / Против нас никого не сыскать». Беззаботный плясовой мотив, радост­ный смех Марфы и Дуняши, доносящиеся из дома Собакиных, и побуж­дают Любашу к решению принять условия Бомелия и получить заветный порошок.
Персонаж – на протяжении первых трех действий, при всей его значи­тельности, бытовой, – в начале четвертого акта он, как и Сусанин, также возвышается до подлинной трагедийности. В единственном сольном но­мере характерный для Собакина второго и третьего актов тон высказыва­ний сохраняется лишь фрагментарно («дочь царевна»), в остальном же это речь человека, придавленного свалившимся на него несчастьем. Ло­маная, хроматически сползающая линия оркестровых басов во вступле­нии, обилие ламентозных интонаций – цепочка нисходящих задержаний­стонов, ходы на тритон, опевание в объеме уменьшенной терции, подчер­кнутый неаполитанский секстаккорд в каденции буквально заполняют большую часть этой лаконичной, свободно построенной арии.
Идеализируя образ, композитор очищает его от пятна, имеющегося в драме, где купец с готовностью поверил, что «тихонюшка» Лыков на­слал на его дочь порчу. Корсаковский Собакин независим в суждениях и внутренне стоек: «Не может быть того, / Чтоб Ваня грех свершил». В смятенных кратких репликах квинтета четвертого акта (от привольной кантилены не осталось и следа) слышится не только неутешная скорбь отца, но протест; он позволяет если не произносить вслух, то думать о том, о чем думать не положено и что надлежит лишь одобрять: «То ли­хой оговор! / Или под пыткой злой оклеветал себя? / Не стерпел тяжких мук?» Завершается этот важнейший эпизод квинтета его словами «Сгу­били дочку, сгубили жизнь!». Для него необъяснимый недуг дочери и связанные с ним ужасные события – больше, чем личное горе, это слом самих основ бытия.
30
Иван Лыков, которому не принято уделять сколько-нибудь суще­ственного внимания, – полноправный и важный персонаж сферы Мар­фы. Может быть, рядом с открытым драматизмом Грязного и Люба­ши, рядом с ангельским лиризмом Марфы он несколько проигрывает. Тем не менее, он заслуживает пристального интереса. В расстановке сюжетно-драматургических сил Лыков не только любимый жених за­главной героини, с которым ее насильно разлучают. Образ молодого боярина – носитель еще двух взаимосвязанных содержательных моти­вов. Первый из них очевиден: он недавно вернулся из «краев замор-
22
ских», где повидал «диковинок немало»
. Лыков повествует не только об иных климате и пейзажах, но и, что в контексте целого куда суще­ственнее, об ином устройстве жизни. Так в оперу впервые, без нажима, входит тема дома, которая будет подхвачена и укрупнена Собакиным. Для Лыкова это просто дом, но дом крепкий, красиво убранный. Та­мошнее жизнеустройство не только более разумно, но и, выражаясь се­годняшним языком, гуманно; в частности, юноша обращает внимание на отношение к женщине: «немцы… жен нарядно водят, / И взаперти не держат, как у нас». Нейтральные, на первый взгляд, «впечатления путешественника» резонируют ведущим идеям оперы. Внутреннее родство образов жениха Марфы и ее отца символично: семьи с давних пор в близких отношениях, родные с детства видели в них «парочку», но главное: Иван Сергеич – в близком будущем «строитель» другого Дома, который будет Марфе по сердцу и в который Собакин с легким сердцем отдает дочь.
Склад его ариозо первого действия во многом предвосхищает вы­сказывания Собакина, колорит семейных ансамблей второго и третьего действий. В вокальной партии решительно преобладает диатоника со сглаженными полутоновыми тяготениями, в оркестре – пасторальное сочетание струнных с сольными репликами флейты и гобоя, размерен­ное биение приглушенных аккордов восьмыми. За всем этим встает вы­разительный и чистый образ: красота, порядок, устойчивость бытия. Образ, который разительно контрастирует месту действия – дому Гряз­ного, его психологической атмосфере.
22
Этот мотив эхом отзовется у Марфы. В арии четвертого акта, прини­мая Грязного за Лыкова, она обращает к нему вопрос: «В краях чужих, в чужих землях такое ль небо, как у нас?», хотя из музыкально-поэтического контекста следует, что она убеждена: такого неба, «как у нас», нет более нигде.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]