Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Опера Римского-Корсакова «Царская невеста». Литературный источник. Либретто. Музыкальная драматургия. Лекция по курсу «История русской музыки»

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
11
жала ранний период правления Ивана Грозного (до введения опрични­ны в 1565 году), с акцентом на его военные победы, и удостоилась Ста­линской премии. Снимая же вторую серию, Эйзенштейн то ли не понял, то ли проигнорировал ожидания власти: главного заказчика фильм не устроил, к прокату он допущен не был. В 1946 году вышел директивный партийный документ, содержавший разгромную критику второй серии, а через несколько месяцев состоялась встреча «руководителей партии и правительства» с режиссером и исполнителем главной роли Н. Чер­касовым. Цель встречи состояла в том, чтобы указать Эйзенштейну пути переработки картины. Сталин повторил, местами дословно, фор­мулировки того документа, чем лишний раз подтвердил свое авторство: царь Иван был великим и мудрым правителем (а Малюта Скуратов – крупным военачальником), в кино же он изображен нерешительным,
6
похожим на Гамлета представлять «в виде шайки дегенератов»
; «прогрессивное войско опричников» ошибочно
7
. Специально подчеркива-
лось: показывать, что Иван Грозный был жестоким, можно, но нужно показать, почему необходимо быть жестоким [36; 46, 433–434].
После всего этого в историографии и художественном творчестве в
оценке эпохи Ивана Грозного возобладала «единственно верная» точ-
8
ка зрения, отступить от которой отваживались немногие
. Тот же дамо­клов меч висел и над исследователями и популяризаторами корсаков­ской «Царской невесты». Композитор-классик должен был соответ­ствовать сталинским установкам! К примеру, в одном музыковедческом труде об опере Иван Грозный аттестован как борец за «создание могу-
6
Образ Гамлета, сам архетип размышляющего, рефлектирующего героя был для Сталина категорически неприемлем. Трагедия Шекспира более 20 лет, до середины 50-х годов, в Советском Союзе не ставилась. Вспомним и знаменитую уничижительную критику образа шолоховского Григория Мелехова: «гамлетиан­ствующий казачок» [10, 43].
7
Далее следовал знаменитый и с исторической точки зрения совершен­но бессмысленный, но наполненный для Сталина остроактуальным смыслом пассаж: «Одна из ошибок Ивана Грозного состояла в том, что он не дорезал пять крупных феодальных семейств».
8
Один из самых бескомпромиссных смельчаков – крупнейший специа­лист по XVI веку академик С. Веселовский, направивший в Комитет по Сталин­ским премиям убийственный критический анализ пьесы Толстого, и отзыв этот возымел действие: премия не была присуждена, пьеса не увидела сцены (но все же, как упоминалось выше, вышла в печати).
12
чего централизованного Московского государства… выдающийся го­сударственный деятель, полководец и строитель русской державы» [12, 224], что полностью согласовывалось с официальными установками и никоим образом не соотносилось с образностью оперы. Впоследствии характеристики царя стали не столь одиозными, но, по меньшей мере, уклончиво-осторожными. Исследователи творчества Мея постепенно отходили от сталинских предписаний. В 50-е годы видный литературо­вед и текстолог С. Рейсер еще выступал против того, свойственного и Мею, сочувственного изображения новгородской и псковской вольни­цы, которое сложилось в русской литературе с XVIII века и приобрело политически-оппозиционный смысл. Заметим, что оппозиционность эта куда сильнее ощущалась как таковая в эпоху сталинской диктатуры, чем во времена трех русских царей – Александров II и III, Николая II, времена, на которые пришлась творческая жизнь Римского-Корсакова, а также многих историков, литераторов, живописцев, обращавшихся к этой теме. Симптоматично, что на сцену веча в «Псковитянке» ополчи­лись и современный Мею цензор, и литературовед сталинской эпохи. Тот же ученый утверждает (говоря о «Псковитянке»), что Мею чужда «общая отрицательная оценка Грозного» и что драматург, «довольно точно следуя за Карамзиным», опирается на историческую концепцию С. Соловьева, который «отмечал… положительное значение „собира­ния русских земель“ и укрепление принципа единодержавия», а «казни и жестокости отходили у него при этом на второй план» [39, 31; 40,
9
312–313]
.
В 60–80-е, тем более в постсоветские 90-е годы наука о литерату­ре обнаруживает все большую свободу высказывания и, следовательно, более точное «наведение резкости» при определении ведущего дра­матургического противоречия пьесы. Его определяют как «конфликт между самодержавной властью и судьбой простых людей» [49, 31]. Эта мысль подхватывается и развивается литературоведами: «В пьесе вы-
9
Очевидно, что при толковании образа Грозного и коллизий XVI века
филологи через 400 лет оказывались перед неразрешимым противоречием. Со­гласно официальной доктрине, бунтовщики всех времен оценивались положи­тельно, в них должен был угадываться далекий прообраз большевиков, но древ­них псковичей и новгородцев, восставших против царя Ивана (которого тоже следовало изображать как прообраз) и претерпевших от него, надо было каким­то образом вывести из-под действия общего правила.
13
носится приговор не только и не столько самодержавной государствен­ности, несущей гибель национальным основам, сколько всякому про­изволу, всякому насилию над личностью, над человеческим чувством»
10
[5, 13]
.
Понадобилось, как видим, более 100 лет, чтобы в пьесах Мея уви­деть очевидное: недвусмысленно выраженную гуманистическую тему, социально-политически окрашенную. Не лишены тексты и собственно литературных достоинств. Помимо виртуозного владения стихом, что для поэта вовсе не мало, ему удалось создать афористичные, запоми­нающиеся строки, вошедшие (благодаря обессмертившей их музыке) в сознание нескольких поколений россиян: «Бывало, мы, чуть девица по сердцу, / Нагрянем ночью, дверь с крюка сорвали, / Красавицу на тройку – и пошел!»; «…слаще меду ласковое слово»; «Терпение, до­сужество в работах / И рвенье неусыпное к трудам»; «Прискорбно по­вторять мне злые речи, / А говорят, что царь наш грозен…»; «Люблю, как буйный ветер любит волю!»
Нет, недаром композитор избрал Мея себе в «соавторы»! И если в обращении к его стихам Римский-Корсаков разделил вкусы многих своих собратьев от Глинки до Рахманинова, то, охватив целиком его театральное наследие, ярко выделился в этом ряду. Традиционно харак­теризуемый как приверженец сюжетов сказочно-фантастических, обря­довых, бытовых, как оперный историограф он остался недооцененным. Нет сомнений в том, что именно этим (не только этим, но этим не в последнюю очередь) его и привлекли пьесы полузабытого драматурга. Спору нет, история в «Царской невесте» – и в драме, и в опере – по­дана совсем не так, как в «Борисе Годунове» Пушкина и Мусоргского, но сравнение с Мусоргским в данном случае не вполне корректно, ибо в этом, как и во всем другом, он – явление исключительное.
Немаловажно, что сюжеты из русской истории воплощены Меем в обратном, в сравнении с композитором, порядке: он начал с «Царской
невесты» (1849), где царь Иван – персонаж внесценический, и лишь потом, как будто собравшись с духом, вывел его на сцене в «Пскови-
10
Сходный вывод делают авторы словаря «Русские писатели» (1993): «конфликт двух противоположных, хотя и неразрывно связанных начал – са­модержавной государственности и патриархально-семейного мира – создает здесь фон, оттеняющий более широкую трагическую коллизию: личность че­ловека неизбежно насилуется во имя политических или социальных интере-
сов» [9, 567].
14
тянке», которая, задуманная почти одновременно, была окончена че­рез 10 лет. Иначе говоря, Мей шел от обрисовки быта и нравов эпохи в «Царской невесте» – к изображению политических событий в «Пско­витянке». Римский-Корсаков двигался не только в обратном порядке, но и в иной логике: в его первой опере Грозный – живой человек, хоть и страшный; в девятой же царь не наделен естественной для оперы во-
11
кальной характеристикой
, которая «очеловечила» бы образ и только
снизила бы впечатление, здесь он – не личность, но кровавый символ.
Действительно, определенная эпоха, атмосфера времени, историче­ские персонажи у Римского-Корсакова – не главное. Но – очень важное, и к историческому антуражу своих опер композитор смолоду относил­ся в высшей степени серьезно, вникая в мельчайшие детали. Вспомним, что, создавая либретто «Псковитянки», он пользовался советами Ста­сова, Мусоргского и историка В. Никольского, в поздние годы тесно со­трудничал с В. Бельским, обладавшим обширными познаниями в этой области. Работая над «Царской невестой», Римский-Корсаков демон­стрировал глубокую осведомленность в исторических реалиях интере­совавшей его эпохи. В разговорах с близкими он отмечал имеющиеся в разных источниках разногласия в указании года женитьбы Ивана Грозного (композитор, вслед за Меем, остановился на 1572 годе; со­временные историки единодушны в установлении даты смерти Марфы Собакиной: ноябрь 1571 года). Рассказывал он и некую неназванную мемуаристом любопытную подробность об Анне Колтовской [54, 134] – одной из участниц смотрин, той самой, с которой оперный царь Иван «шутить изволил, что жемчуг ей, чай, руки оттянул». Колтовская стала его следующей, четвертой женой, окончившей свои дни в тихвинском монастыре, где крестили композитора. Когда опера уже готовилась к постановке, говорил с гостями о последних научных трудах историка Н. Костомарова [48, 217], непримиримого критика личности и деяний
Ивана Грозного.
Не случайно и привлечение к работе над «Царской невестой» И. Тю­менева: Римскому-Корсакову нужен был не просто литератор, но
знаток старины, допетровской Руси. Илья Федорович был челове­ком разносторонне одаренным: окончил Академию художеств, был композитором-любителем (брал уроки гармонии и контрапункта у Римского-Корсакова), владел многими музыкальными инструментами, пел, собирал фольклор, играл на драматической сцене, перевел либрет-
11
Известно, что Римский-Корсаков первоначально планировал ввести
сцену смотров с поющим царем, но впоследствии отказался от этой мысли [11, 215].
15
то тетралогии Вагнера «Кольцо нибелунга», «Дон Жуана» Моцар­та, «Волшебного стрелка» Вебера, тексты песен Шуберта. Интерес к истории он пронес через всю жизнь и проявлял его в разных видах своей деятельности. Как знак судьбы воспринимается ныне тот факт, что в 11-летнем возрасте он исполнил в домашнем спектакле роль Вани в «Жизни за царя». Его литературное произведение «Халдей» имеет подзаголовок «Повесть из новгородского быта XV века». Та же эпо­ха Ивана III, падение Новгородской республики показаны в его опере «Ересь». В живописных картинах изображал эпоху Грозного. С конца 1870-х годов И. Тюменев входил в «Санкт-Петербургское собрание художников», устраивавшее концерты, художественные вечера, обра­зовательные лекции, в частности, упомянутого Н. Костомарова [40].
Очевидно, композитора влекло не только к определенной эпохе, но и к определенным локусам – «вольным городам» Пскову и Новгороду. Псков – знаковое место действия «Псковитянки» и «Боярыни Веры Шелоги», Новгород – созданного перед «Царской невестой» «Сад­ко». В связи с обсуждением сценария этой оперы В. Стасов назвал композитора «новгородцем» [47, 418], имея в виду, что тот родился в Новгородской губернии
12
(на аналогичном основании Мусоргский
может быть назван псковичом). В «Царской невесте» есть немаловаж­ная деталь, перешедшая из драмы в оперу: Василий Собакин – новго- родский купец. Счастливое детство Марфы, где остались тенистый сад,
13
невинные шалости «с милым дружком», протекало в Новгороде
. Бо­лее того, Римский-Корсаков сохраняет и другую подробность, приду­манную Меем: Марфа между делом сообщает, что в Александровскую слободу Собакины приехали «нынешней весною». Для знавшего до тонкостей эпоху Римского-Корсакова сопоставление дат могло иметь особый смысл: в 1570 году произошел невиданный по своей жестоко­сти опричный разгром Новгорода; Марфа и ее семья, возможно, тогда впервые стали жертвой кровавого произвола. Но попали, как говорит-
ся, из огня да в полымя – в главную резиденцию опричнины.
Принято считать, что драма Мея в либретто оперы не претерпела
существенной трансформации. «Сюжет… измененный несколько Тю­меневым… не пострадал», – отмечал современник [24]. В XX веке об этом писали и литературоведы, и музыковеды [40, 314; 26]. При бли-
12
На могиле композитора установлен памятник (по рисунку Н. К. Рери­ха) в виде древнего новгородского креста – с сильно расширенными концами и вписанного в круг.
13
Так в драме и опере: реальная Марфа – дочь коломенского дворянина незнатного рода.
16
жайшем рассмотрении тезис этот не выдерживает критики. Действи­тельно, все основные события, их последовательность и распределение по актам, число актов (четыре), их названия, многие фрагменты пьесы оставлены в неприкосновенности. Но текст Мея подвергся решитель­ным сокращениям, почти неминуемым при переработке драмы в оперу, и сокращения эти, учитывая единодушно признанное «многословие» оригинала, пошли только на пользу. Опущено около трети действую­щих лиц, при этом введено одно новое: как уже говорилось (и как от-
14
мечено многими исследователями), это царь Иван – лицо без речей
и, соответственно, одна из ключевых сцен оперы – явление царя его буду­щей невесте.
Важные эпизоды были добавлены, постраничное сличение текстов выявляет их внушительный перечень. Среди хоровых сцен – фугетта первого действия «Слаще меду ласковое слово», выросшая из един­ственной строки оригинала, начало и конец второго акта, где выведены народная масса и опричники как коллективная сила. Здесь звучат слова, отсутствовавшие у Мея: «Сбираются! Кому-то плохо будет, несчаст­ному! <…> Зовут себя царевыми слугами, а хуже псов!» И. Тюменев, с которым у композитора, судя по всему, не было разногласий, харак­теризует их как «отправляющихся прямо с попойки разбивать чью-то
15
опальную вотчину» [48, 215]
. Такая сцена убедительно показывает, что распространенная в консервативной историографии концепция, согласно которой опричнина была учреждена царем для борьбы с бояр­ством, Римским-Корсаковым отвергалась.
В результате переработки оригинала появились трио и дуэт в пер­вом действии, квартет во втором, секстет в третьем и квинтет в чет­вертом. Римский-Корсаков в «Летописи» объясняет это надобностью образовать ансамбли «настоящие, законченные, а не в виде случайных и скоропреходящих зацепок одних голосов за другие» [43, 266]. Одна­ко широкое введение традиционных ансамблей, вернуться к которым
14
По свидетельству И. Тюменева, это было сделано по его предложению,
одобренному Римским-Корсаковым. Далее он рассказывает, что у Мея в этом месте фигурирует некий прохожий, и современники высказывали догадку, что драматург имел в виду Грозного, каковую догадку тот не отрицал [48, 214]. Однако в неодно­кратно издававшейся в XX веке драме никакого «прохожего» нет
15
Это, напомним, те эпизоды, в которых Б. Асафьев услышал «по-детски
незлобную и беспристрастную» обрисовку опричнины.
.
17
он считал для себя необходимым (о чем с упоением спорили совре­менники), – лишь одна, формальная, сторона дела. Вторая, содер­жательная, состоит в том, что они заняли в опере драматургически важные позиции: трио (Грязной, Любаша, Бомелий), дуэт (те же без Бомелия) и квинтет (Домна, Дуняша, Грязной, Собакин, Малюта) заостряли отношения персонажей, их психологические реакции на происходящее; квартет же и секстет (Марфа, Дуняша, Лыков, Соба­кин; те же, Домна, Грязной) усиливали обрисовку преимущественно одной из сторон конфликта – мира Марфы. Текст обеих арий заглав­ной героини основательно отредактирован, содержательные акцен­ты смещены. В результате тонкой перекройки, дописывания и сокра­щений, передачи слов от одного персонажа к другому родились арии Грязного и Лыкова. Вместе с соавтором композитору посчастливилось создать яркие поэтические образы, ставшие хрестоматийными. В пар­тии Грязного – «С ума нейдет красавица. И рад бы забыть ее – забыть­то силы нет»; «Ведь любовь-то – та же тетива на луке: порвалась она, узлом ее не свяжешь»; Любаши – «Скажи, за что ты на меня сердит? Чем, глупая, тебя я прогневила?»; «Она меня красивее, и косы длин­ней моих»; у Марфы – словесный лейтмотив «златых венцов» (они лишь вскользь упоминаются Меем), за которым закрепляется важный лейтмотив музыкальный.
Словом, на основе несовершенной, но талантливой драмы компози­тор и его помощник создали образцовое литературное произведение, образцовое и в смысле сценарного плана, и поэтических достоинств, и убедительного воссоздания колорита эпохи. Благодаря смещению и обострению смысловых акцентов оно вышло вполне самостоятельным в идейно-художественном отношении.
Сохранилось лишь одно высказывание композитора на этот счет: «Мне кажется, я, да и все мы, суть деятели конца девятнадцатого века и периода от освобождения крестьян до падения самодержавия» [41, 177]. Дальше Римский-Корсаков дает неутешительные прогнозы от­носительно будущего искусства. Высказывание это часто цитируют, комментируя его вторую часть, тогда как в контексте нашей темы вни­мания требует начало. Мастер говорит о падении самодержавия как о событии неминуемом, в наступлении которого он нисколько не со­мневается, хотя до этого оставалось еще более 10 лет, и он до него не дожил.
18
Что касается Ивана Грозного, композитору, по-видимому, были близки взгляды А. К. Толстого, который считал, что якобы главная его историческая заслуга – объединение русских земель в единое государ­ство – не искупает его историческую вину за то, каким это государство получилось (деспотизм был ему ненавистен), и за то, какими средства-
16
ми цель была достигнута
. Исторически зафиксировано замечание Римского-Корсакова, недвусмысленно свидетельствующее об отноше­нии к историческому персонажу, который прошел через большую часть его творческой жизни. Признаваясь в антипатии к Петру I «за неверо­ятную жестокость к сыну», он добавил: «По-моему, Петр как человек был хуже даже царя Ивана Грозного» [54, 347].
Музыкальная драматургия оперы действительно отличается ис-
ключительной многоплановостью. Авторы, обнаружившие в ней проти­вопоставление центральных женских образов, несовместимые устрем­ления персонажей, наличие двух любовных треугольников, сложное переплетение нескольких конфликтов, были абсолютно правы. Но – с важной оговоркой: верно названы отдельные образные оппозиции, но они не соотнесены друг с другом, не сведены в систему. Если найдено два конфликта и более, значит, главный не выявлен. В этом отношении «Царская невеста» может быть уподоблена «Аиде» Верди, где также взаимодействуют разные силовые линии и где все «частные» конфлик­ты – любовный треугольник (Аида – Амнерис – Радамес), любовь­противостояние Аиды и Амонасро – поглощаются конфликтом высшего порядка. Это непримиримое противоречие между миром человеческих страстей, естественным стремлением людей к счастью и обезличенной подавляющей силой угнетения, воплощенной в образе жрецов. Иными словами, между образами насилия и его жертв.
16
В исторической науке эту точку зрения последовательно отстаивал В. Ключевский, считавший, что опричниной Иван IV «внес в общество страш­ную смуту, а сыноубийством подготовил гибель своей династии. … Положи­тельное значение царя Ивана в истории нашего государства далеко не так вели­ко, как можно было бы думать… Жизнь Московского государства и без Ивана устроилась бы так же, как она строилась до него и после него, но без него это устроение пошло бы легче и ровнее, чем оно шло при нем и после него: важней­шие политические вопросы были бы разрешены без тех потрясений, какие были им подготовлены» [19, 187].
19
Римский-Корсаков усиливает намеченную в либретто поляризацию
сторон конфликта – мира Марфы и мира царя. Весь интонационно­тематический материал сферы контрдействия взаимосвязан и, так или иначе, произрастает из двух «корней» – «Славы» и темы Грозного, за­имствованной из «Псковитянки» и использованной также в «Боярыне Вере Шелоге». Кажется, никто из исследователей не отмечал их инто­национное родство: начиная с пятого звука подблюдной, мелодические рисунки напевов совпадают. Поскольку тема Грозного звучит в опере лишь однажды, в финале третьего действия, это сходство обеспечивает «Славе» возможность как бы замещать ее на протяжении всей оперы. Элемент, общий для обеих тем, получает и самостоятельное развитие – в виде вращательных мотивов шестнадцатыми (оркестровое сопрово­ждение в «Славе» из первого действия, в сцене встречи Марфы с царем из третьего). Отделяясь от темы, приобретает значение лейтгармонии и малый минорный септаккорд (почти всегда в широком расположении и в мелодическом положении септимы), жестко звучащий и неизменно подчеркнутый комплексом выразительных средств.
В момент своего краткого появления на сцене Грозный дан как бы в прямом изображении: минорные варианты темы «Славы» звучат на пиано мрачно и поистине грозно, на фортиссимо – устрашающе. Во всех других сценах царь выступает персонажем внесценическим и по­дается косвенно, через отношение к нему других лиц, которое варьиру­ет от неколебимой и безоговорочной веры в его величие (опричники) и наивного восторга (Сабурова) до леденящего ужаса (Лыков, Марфа). Самая развернутая его характеристика содержится в подблюдной из первого акта. Римский-Корсаков решает этот номер как образец офи­циозного славословия – неважно, искреннее оно или нет. Запевают «Славу» «песенники и песенницы» Грязного – «коллектив художе­ственной самодеятельности» при доме одного из вожаков опричнины. К ним присоединяются опричники-гости, сам Грязной, правая рука и главный палач царя Малюта, царский лекарь Бомелий и даже неявный вольнодумец Лыков, который позволил себе нахваливать заморское жизнеустройство, но, словно спохватившись, заканчивает свой рассказ обязательной здравицей в честь государя. На первый взгляд, в музыке «Славы» все взаправду: народная песня цитируется точно, сохраняя незамутненную мажорную диатонику. Намек на дискредитацию об­раза содержат противоречащий торжественно-величавому характеру
20
подблюдной колючий подголосок (струнные spiccato) и текст в quasi­фольклорном духе, воспринимающийся как пародийный: вопреки объ­ективным законам природы, у царя и его присных ничему нет сносу, а сами они не старятся, словно им удалось остановить время.
В ариозо Сабуровой из третьего акта, повествующем о царских «смотрах», «Слава» звучит, по меткой характеристике И. Кунина, как «музыкальный символ простодушной народной веры в могучего и му­дрого правителя» [22, 132]. На словах «Царь, царь идет!» песня в хо­ровом звучании кларнетов, фаготов и валторн, потом тромбонов при­ближается к духовному гимну.
У тех же, кому предстоит пасть жертвами монаршего произвола, восприятие Грозного иное. Сразу вслед за «Славой» в партии Лыкова («…а говорят, что царь наш грозен») как знак грядущей катастрофы обрушивается лейтаккорд царя Ивана (тутти, включая медные, сопро­вождаемое низвергающимся пассажем флейт и высоких струнных), и эти два такта также служат комментарием-опровержением к пропетому только что панегирику. Краткий дуэт Марфы и Дуняши в одном из цен­тральных эпизодов развития главного конфликта (появление государя) соединяет в контрапункте трансформированную «Славу» с испуган­ными репликами Марфы («Застыла в сердце кровь!»). Перед нами – не что иное, как ансамбль оцепенения, идущий в русской музыке от «Рус­лана»; в зарубежной к ним неоднократно обращался Верди.
Наиболее акцентированным образ предстает при объявлении Ма­лютой воли царя, где тема Грозного контрапунктически соединяется с темой «Славы» и звучит мощно и фатально на неуклонном крещендо, доходящем до fff, со зловещими гармоническими «подменами» (мело-
17
дический ля минор – мелодический до мажор)
. На сцене в этот мо­мент, помимо Малюты, – все персонажи, представляющие мир Марфы, и Грязной, принадлежащий к противоположному лагерю, но событие одинаково круто меняет их судьбы, и потому реакция – единая: она вы­ражена музыкой и конкретизирована ремаркой «Все поражены».
Отдельные элементы сферы царя проникают в тематизм Грязного, Малюты и Бомелия, что не мешает их музыкальным образам сохра­нять яркую индивидуальность. Грязной характеризуется не только сво­им основным лейтмотивом, строящимся на изломанных интонациях
17
«Страшный» до мажор, возможно, навеян финалами «Русалки» и осо-
бенно «Каменного гостя» Даргомыжского.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]