Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Метаморфоза слова. Теоретическая мысль Осипа Мандельштама
.pdf
Интертекстуальность и поэтическая традиция 241
токов, но в1977 г. Кристева энергично переосмыслила это
пространство, превратив его в смертное ложе прошлого
иодновременно во вместилище новых кодов иприемов,
вженское лоно— т.е. врадикально переформулированный материальный принцип платоновского «Тимея», где,
по ее мнению, истребляется информация о прошлом.
Коды интертекста для Кристевой (как различные и друг
друга убивающее семена былого) умирают, рождая вэтом
побоище новое искусство:
В экономической и политической асфиксии капиталистического общества дискурс изнашивается, как никогда
раньше, и быстро разрушается. Философские находки,
научный формализм,— все это сменяет друг друга, входит
во взаимное соперничество, исчезает, не оставив ни последовательных адептов, ни последовательных получателей
[этого знания]… Один только язык, кажется, еще отвечает
вызовам современности, но ион лет через тридцать может
оказаться поминками по Финнегану.
Это означает, что опыт литературного авангарда по своей
собственной сущности обречен стать не только лабораторией нового дискурса и (нового поиска), осуществляя
таким образом «мутацию, возможно, столь же важную, как
ита, что характеризовала переход от Средних веков кВозрождению, касался относительно той же проблемы» [Барт,
Критика иистина, 48], но ито, что этот опыт отказывается
от застывшего или же эклектического университетского
дискурса овладевает их знанием, когда оно еще не раскрылось, ипридумывает на его основе другое, доселе неизвестное, подвижное итрансформирующее…
Как же литература реализует эту позитивную подрывную
деятельность против старого мира? Как через нее осуществляется эта негативность, присущая поиску, точно также
как вистории, которая очищается от идеологий идоходит
до «естественных» языков, чтобы сформулировать новый
аппарат значений? Как же конденсирует она всебе взрыв
этого поиска, который по сути тот же, что ипроисходит об-

Теоретические открытия Мандельштама242
ществе через новое распределение отношений между сим-
волическим и реальным, субъективным и объективным?
(Kristeva 1977: 23–24; перевод мой. — Е. Г.).
Так, осознанная или бессознательная рефлексия литературного пространства на этой сконструированной
литературной сцене, по сути дела, продолжает жить ивоспроизводиться вусвоенном Кристевой бартовском «мираже цитаций». Однако, исследуя бартовское пространство,
Кристева фактически, иэто крайне интересно, меняет его
сексуальные делинеации, постулируя сцену как пространство для герминации — как одно колоссальное женское
лоно. Писание вэтом пространстве— это «некто, нечто, не
имеющее личности, субстратом которого, вероятно, была
Эдипова мать» (Kristeva 1977: 36), т. е. материя, где семя
отца всегда убивается семенем сына.
То, что Кристева представила мать Эдипа как субстрат
сферы письма, непреднамеренно меняет модель бартовского пространства больше, чем желали бы этого сама Кристева или Барт. Примеряя бартовский универсум анонимных
кодов кновой гендерной схеме, Кристева трансформирует
его в поле непрерывной битвы, где интертекстуальные
голоса принимаются исключительно за счет отрицания их
истории. При этом коды, вотличие от бартовских, узнаются вмомент их деперсонализации, поражения исмерти.
Каллер между тем замечает этот сдвиг от анонимных
кодов Барта ккодам узнаваемым, но отвергаемым иуничто-
жаемым вмодели Кристевой. Оставаясь безразличным (или
скорее невнимательным) кгендерному характеру этого сдвига, Каллер четко фиксирует непреднамеренный отказ от бартовского видения именно вмомент его принятия поэтикой
Кристевой. Иными словами, стремясь продемонстрировать
правильность бартовских представлений об анонимности
уничтожаемых интертекстуальных голосов, Кристева прослеживает «смерть» кодов, которые она обозначает иидентифицирует итаким образом опровергает идею анонимности:

Интертекстуальность и поэтическая традиция 243
Критика, движимая убеждением — основанная на убеждении, что анонимная интертекстуальность порождает
значение, — пытается это доказать, основывая свои доказательства на примерах, когда «текст работает, в одно
и то же время вбирая в себя и разрушая другие тексты
интертекстуального пространства», и предельно счастлива, чувствует себя триумфатором, когда способна назвать
иотождествить конкретные контексты скоторыми текст бесспорно борется (Culler 1981: 107, цит. по: Kristeva 1969: 146).
Иными словами, для Кристевой обезличивание автора — это процесс, и, чтобы показать деперсонализацию
автора, нужно, описывая этот процесс, все же идентифицировать автора или текст, разрушаемый впроцессе авангардного письма. Следовательно, анонимность различимых
кодов не гарантирует, что исследуемое пространство свободно от оценочных иличностных суждений; визуализация интертекстуального пространства отражает прежде
всего ту роль, которую принимает на себя писатель или
теоретик. Скорее всего, понятие смерти автора представляет собой неосознанное (или даже сознательное) отражение
собственной манеры чтения и письма или личностного
видения политической картины мира.
В отличие от французских постструктуралистов, американский теоретик Харольд Блум героически называет
разрушаемые коды итрансформирует их из авангардного
пространства анонимных или обезглавленных кодов ицитаций вполе битвы, впонятие письма-чтения, входе которого новый автор побеждает своего великого предшественника (Bloom 1973; 1975). Однако Эдипова схема (убийство
отца), которую Блум разделяет сКристевой, иэнергичное
использование фрейдистских аналогий опять же остаются
обособленным иличностным видением: по сути дела, реконструируя мир бунта, сам Блум представляет внутренний мир поэтов-романтиков, которых он изучает, исебя
самого как критикa романтического толка, бунтующего
против унаследованной традиции. Можно убедительно

Теоретические открытия Мандельштама244
показать, что Блум предлагает именно универсум романтической интертекстуальности, т.е. отношение спредыдущей
традицией, как битву. Мало того, он сам возрождает этот
синдром, воплощая указанный процесс в своих теоретических работах ивто же время возвещая отом, что он по
крайней мере преодолел всеохватные границы романтизма,
т.е. преодолел отца.
Сравнивая трактовки интертекстуальности у Барта,
Кристевой и Блума, настойчиво отсылающие к смерти,
уничтожению ибунту, смандельштамовской, невозможно
не отметить, что все эти точки зрения, различные иочевидно ниспровергающие друг друга, на самом деле друг
друга не исключают. Совершенно очевидно, например,
что современные теоретические концепции, приведенные
выше, судивительной точностью соответствуют важнейшей стадии интертекстуальности уМандельштама— инфернальной, т.е. пространству многогранных и«настоящих цитатных оргий» (3: 220). «Клавишная прогулка»,
во время которой «араб Аверроес аккомпанирует греку
Аристотелю» (3: 220), постепенно становится уМандельштама все более фантастичной: «Они компоненты одного
рисунка. Они умещаются на мембране одного крыла. <…>
Какой-то шопеновский полонез, где рядом выступают
вооруженный Цезарь скровавыми глазами грифа иДемокрит, разъявший материю на атомы» (3: 220). Иными словами, инфернальный мир в мандельштамовской теории
не слишком отличается от бартовского «миража цитаций»
или генотекста Кристевой сего колоссальным процессом
герминации. Вто же время битва Блума сперсонажем-отцом обретает на этом уровне близкую параллель внеожиданном иугрожающем возрастании персонажа-призрака,
который почти побеждает поэта в бесконечно делимом,
инфернальном мире:
Когда встает Фарината, презирающий ад наподобие боль-
шого барина, попавшего в тюрьму, маятник беседы уже

Интертекстуальность и поэтическая традиция 245
раскачивается во весь диаметр сумрачной равнины, изрезанной огне-проводами.
Понятие скандала влитературе гораздо старше Достоевского, только втринадцатом веке, иуДанта, оно было гораздо
сильнее. Дант нарывается, напарывается на нежелательную
и опасную встречу с Фаринатой совершенно так же, как
проходимцы Достоевского наталкивались на своих мучителей— всамом неподходящем месте. Навстречу плывет
голос — пока еще неизвестно чей. Все труднее и труднее
становится читателю дирижировать разрастающейся песнью. Этот голос— первая тема Фаринаты— крайне типичная для «Inferno» малая дантовская arioso умоляющего типа
(3: 223).
На инфернальном уровне уМандельштама, как иуБарта, Кристевой иБлума, Данте побежден идаже похоронен,
окружаемый темнотой сгущающихся красок но здесь не
сын убивает отца, а прошлое убивает настоящее, предки
сильнее сына:
Между тем, вместо того чтобы взгромоздить свою скульп-
туру на цоколь, как сделал бы, например, Гюго, Дант
обволакивает ее сурдинкой, окутывает сизым сумраком,
упрятывает на самое дно туманного звукового мешка. Она
дана на ниспадающем регистре, она падает, уходит вниз,
вслуховое окно. Другими словами — фонетический свет
выключен. Тени сизые смесились (3: 225).
Решения, которые находят Мандельштам ивыше упомянутые теоретики, прежде всего эстетические. Однако эстетические решения обладают политическим и идеологическим
измерениями, которые отражают и собственное отношение
авторов ктрадиции, иих работу внутри нее. Для современных
теоретиков процесс письма— это бегство от разлагающейся,
тиранической традиции. Для Мандельштама, однако, бегство
от скандала иконфликта— лишь начальная стадия всложном
путешествии ккорням традиции, которая остается «драгоценным трудом» (3: 254), основой языка икультуры, составляю-

Теоретические открытия Мандельштама246
щих для него поэтический материал. Разрушение, конфликт
ибунт— не единственные характеристики его путешествия.
Значительную роль играют и привязанность, восхищение,
привлекательность идаже ласка.
По сути дела, такое сравнение позиций способно
только поддержать утверждение Мандельштама о том,
что проникновение поэта вжизнь языка открывает слои,
недоступные никакому иному литературоведческому или
философскому исследованию. Ролан Барт, Юлия Кристева
иХарольд Блум вописаниях языка говорят особственном
эстетическом иполитическом пространстве внутри письма, которое соответствует определенному углу зрения. Из
сравнения позиций тех, кого можно назвать теоретикамипрофессионалами, смандельштамовской становится ясно,
что теоретики эти предлагают гипотезы только в рамках
очень ограниченного поля исследования. Мандельштам же
проводит исследование вболее широком и гораздо более
дифференцированном контексте.
Мандельштам— не единственный русский поэт, который на протяжении всей своей писательской карьеры подчеркивал кардинальную роль любви к интертекстуальной
цитации иотголоскам прошлого. Любовь эту он приписывает не только себе, но иДанте: «Если бы Данта пустить одного, без “dolce padre”— без Виргилия, скандал неминуемо
разразился бы всамом начале» (3: 224).
Хорошо известно, как любила мир поэтов Цветаева.
Вэссе «Мой Пушкин» она провозглашает эту любовь как
пожизненный выбор: «С тех пор, да, стех пор, как Пушкина
на моих глазах на картине Наумова— убили, ежедневно,
ежечасно, непрерывно убивали всё мое младенчество,
детство, юность, — я поделила мир на поэта — и всех,
ивыбрала — поэта, вподзащитные выбрала поэта: защищать— поэта— от всех, как бы эти все ни одевались ини
назывались» (Цветаева 1994, V: 320).
Пастернак уже в«Охранной грамоте» не менее горячо
отстаивает мысль, что любовь кконкретным людям вху-

Интертекстуальность и поэтическая традиция 247
дожественной традиции служит развитию искусства, где
лицо и личность — непреходящие ценности. «Всем нам
являлась традиция, всем обещала лицо, всем, по-разному, свое обещанье сдержала. Все мы стали людьми лишь
втой мере, вкакой людей любили иимели случай любить»
(Пастернак 1989–1992, 4: 152). В«Докторе Живаго» та же
вера в любовь как созидающий принцип искусства сформулирована более развернуто ичетко. «Шаг вперед внауке
делается по закону отталкивания, сопровержения царящих
заблуждений и ложных теорий. Шаг вперед в искусстве
делается по закону притяжения, сподражания, следования
ипоклонения любимым предтечам» (Пастернак 1989–1992,
3: 282). Иосиф Бродский, который чувствовал себя достаточно уверенно, чтобы сравнивать различные точки
зрения в современной постструктуралистской полемике,
в1994 г. возвысил свой голос вподдержку русских поэтов,
явно подчеркивая в своих рассуждениях о Пастернаке,
Рильке иЦветаевой в«Вершинax великого треугольника»
музыкальную подоснову поэзии, так привязывающей ухо
идаже сам язык кпоэтической строчке. Всвоем обращении
кБлуму, Бродский, описывая работу поэта, яростно отрицает борьбу как с традицией, так и с отцом: «Подлинный
поэт не бежит влияний и преемственности, но зачастую
лелеет их ивсячески подчеркивает. Нет ничего физически
(физиологически даже) более отрадного, чем повторять
про себя или вслух чьи-либо строки. Боязнь влияния, боязнь зависимости— это боязнь— иболезнь— дикаря, но
не культуры, которая вся — преемственность, вся — эхо.
Пусть кто-нибудь передаст это господину Харольду Блуму»
(Бродский 1996: 224–225).
Таким образом, отношение ктрадиции и культуре может дифференцироваться самым широким образом; угроза, бунт и смерть поэтического голоса составляют только
малую часть всего того, что переживается автором, которому необходимо расти как художнику, ане просто повторять
себя. Сложное отношение Мандельштама-поэта к тради-

Теоретические открытия Мандельштама248
ции заставило его искать теоретическую модель, которая
могла бы обеспечить ишироту, исоответствие его мысли
иинтуиции. Он не выбирал Данте, как выбирали его прерафаэлиты или русские символисты. Главный интерес был
направлен не на конкретный период или группу символов,
контрастирующих скультурным наследием. Мандельштам
видел в Данте художника, включившего в себя глубокий
пласт всей западной поэтической традиции, и при этом
человека, глубоко пострадавшего от политических махинаций, являющихся неотъемлемой частью той же традиции.
Иными словами, Мандельштам впроводники выбрал провидца, который отражал ипитал ту культурную традицию,
без которой он не мог писать, но при этом проводник все же
оставался «бедняком», «внутренним разночинцем старинной римской крови» (3: 224).
Так, Мандельштам говорит опоэзии Данте как пророческом, неукротимом разворачивании поэтической материи,
скрывающей всебе измерения человеческого ипоэтического опыта. Что особенно привлекает в таком выборе? Пребывая внутри эпохи, противопоставлявшей себя традиционному наследию ипровозглашавшей таким образом свое
служение нынешнему ибудущему прогрессу, Мандельштам
выбрал Данте как художника, инашел внем ипоэтическую
школу, ивневременного друга-собеседника.
.
Теперь становится понятно, почему Мандельштам
говорит отворчестве Данте как о «приманке», о дудочке:
«дудочка предпосылается вперед» (3: 258). Поэзия Данте
не транслирует сообщения, она пробуждает, формирует
иразрабатывает ответ, собирает вокруг себя комментарии,
разговоры, перeсуды, a главное— искусство: «Неуважение
к поэтической материи, которая постигается лишь через
исполнительство, лишь через дирижерский полет,— оно-то
ибыло причиной всеобщей слепоты кДанту, величайшему

Поэзия как рефлексология речи 249
хозяину ираспорядителю этой материи, величайшему дирижеру европейского искусства, опередившему на многие
столетия формирование оркестра» (3: 258). Впоэзии Данте
Мандельштам четко увидел, что поэзия— это прежде всего
генерирующий принцип культуры. Даже не достигая вполной мере идеальной коммуникации, поэзия пробуждает
для творчества грядущие поколения писателей ихудожников. Вней заключены истоки ее последующей истории: «Чудо-корабль вышел из верфи вместе сприлипшими кнему
ракушками» (3: 259).
В этом смысле поэзия— не просто речь; это исполнение «рефлексологии речи», т.е. проявление глубочайшего
влияния на различные уровни пробудившегося стремления говорить: «Подготовка речи еще более его сфера,
нежели сама артикуляция, т.е. речь» (3: 252). Поэзия —
это пробуждающий призыв к исполнению, которое еще
только состоится, к полноте коммуникации, которой
предстоит быть достигнутой. Вто же время поэзия— это
самая точная запись, «дневник» пробудившихся ибыстро
исчезающих ответов на сообщение, которое никогда не
передается полностью.
В конце «Разговора оДанте» Мандельштам, под видом
обсуждения будущей критики Данте, предсказывает будущее поэтики: «Предметом науки оДанте станет, как я надеюсь, изучение соподчиненности порыва итекста» (3: 259).
Надеюсь, данное исследование проливает новый свет
на эти слова. Для Мандельштама очередной шаг поэтики—
это изучение периодизации в восприятии речи, «рядов,
периодов или циклов формозвучаний» при помощи самого
наглядного и многостороннего процесса восприятия —
поэзии. Порыв пронизывает лингвистическую материю,
апоэтический текст— самый четкий, наглядный иживой
отпечаток их взаимопроникновения. Другими словами,
задача поэтики — регистрация постоянно меняющихся
характеристик каждой стадии восприятия даже не только
речи, асамой природы искусства вее «порыве». Тут Ман-

Теоретические открытия Мандельштама250
дельштам пересматривает существующие подходы клитературному тексту. Литературные средства для него — не
эмблемы поэтического выражения, а скорее характеристики каждой конкретной стадии восприятия и,вероятно,
единственно возможные ее идентификационные знаки.
Если по «голосу Дант определяет происхождение, судьбу
ихарактер человека, как современная ему медицина разбиралась в здоровье по цвету мочи» (3: 253), то поэзия, разыгрывая периодическое как одновременное, несет в себе
«текстильные, парусные, школярские, метеорологические,
инженерийные, муниципальные, кустарно-ремесленные
ипрочие порывы, список которых можно продолжить до
бесконечности» (3: 259). Следовательно, следующий шаг
в теории поэзии — различение стадий, исчезающих вo
время их исполнения иэтим зовущих читателя собираться
впутешествие по необозримому пространству слова.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
