Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Век девятнадцатый и век двадцатый русской литературы реальности диалога

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
ЧАСТЬ 1
«МЫ ЖИВЫ, ПОКАМЕСТ…»:
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ ПОРТРЕТ
НАЦИИ
ГЛАВА 1
«МЫСЛЬ СЕМЕЙНАЯ» В РУССКОЙ
ЛИТЕРАТУРЕ: ИМПЕРАТИВ ВОЗВРАЩЕНИЯ
§ 1. «Сын за отца не отвечает?»: комплекс безотцовщины
Анализ некоторых социокультурных понятий позволяет лиш­ний раз подтвердить гипотезу о «прерывистой непрерывистости» русской литературы. Понятие «безотцовщины», как его принято воспринимать в литературе советской эпохи, в литературе класси­ческой, по сути дела, отсутствует. Начиная с «Поучения» Владими­ра Мономаха, литература была озабочена проблемой духовной пре­емственности, духовного отцовства. В XIX веке утрата и обретение нравственного родства и взаимопонимания приобретают и ально-историческую, и религиозно-онтологическую перспективу. Достаточно вспомнить романы И. С. Тургенева и, в особенности, Ф. М. Достоевского. Без осознания духовной близости с отцом (что актуализирует весь религиозно-этический комплекс: сострадание, милосердие, раскаяние, покаяние и т. д.) оказывается невозможным процесс самосознания и самопознания. Проблема отцовства и без­отцовщины явно тяготеет к сакральным отношениям Бога-Отца
ñîöè-
11
и Бога-Сына. Даже намеренное игнорирование этой ситуации (в про­изведениях писателей-демократов) не переводит ее в иную плос­кость.
Но в силу того, что движение национальной жизни в ХХ веке происходило путем катастроф и сломов, резких изменений в рам­ках жизни одного поколения, литература сконцентрировала свое внимание на «мысли семейной» в весьма своеобразном аспекте. Для XX века прототипичным становится не роман «Анна Каренина», но роман «Отцы и дети», порой — «Тарас Бульба».
Для уточнения необычности ситуации и в жизни, и в литерату­ре советской эпохи есть смысл обратиться к работе М. Мид «Куль­тура и мир детства», предлагающей оригинальную концепцию типа культур с точки зрения преемственности поколений. исследовательница выделяет три типа культуры:
Американская
постфигуративная,
конфигуративная è префигуративная. Постфигуративная — ýòî
такая культура, где «каждое изменение протекает настолько мед­ленно и незаметно, что деды, держа в руках новорожденных вну­ков, не могут представить для них никакого иного будущего, от-
1
личного от их собственного прошлого»
. Конфигуративная — это культура, в которой «преобладающей моделью поведения для лю­дей, принадлежащих к данному обществу, оказывается поведение
2
их современников»
которой взрослые учатся у молодых: «Еще совсем недавно старшие
в могли говорить: «Послушай, я был молодым, а ты никогда не был
. Префигуративная культура — это культура,
ста­рым». Но сегодня молодые могут им ответить: «Ты никогда не был молодым в мире, где молод я, и никогда им не будешь»3.
В случае преобладания префигуративной культуры в обществе с безусловностью намечается конфликт между поколениями. Пре­фигуративная ситуация в судьбе России ХХ века и, как следствие, в литературе складывалась, по крайней мере, трижды. Первый раз в результате революции и Гражданской войны. Это поколение, во­шедшее в жизнь в 1920—1930-е годы. Тогда была совершена по­пытка подмены кровного отцовства государственным. Феномен Павлика Морозова — крайний, а потому весьма показательный слу­чай: значимость его даже не в поступке ребенка, а в канонизации его обществом. В 1930-е годы утверждается примат государствен­ного над индивидуальным, законность растворения «я» в «мы», что,
12
в частности, проявляет себя в строгой иерархии принадлежности человека сначала обществу, а уж потом родным: «Мужеством, доб­лестью, силой / Будешь ты многих славней, / Сын моей родины милой, / Мой и подруги моей» (А. Твардовский). Так, например, в это время берет начало ложно-двойственное определение Твар­довским своего происхождения, официально выразившееся в том, что в автобиографии, изданной в миллионных тиражах, он — «сын кузнеца», а в одном экземпляре учетной карточки коммуниста — «сын кулака». С горьким сарказмом вспомнит Твардовский настав­ления одного из «лучших учеников товарища Сталина», впослед­ствии разоблаченного как «врага народа», а спустя десятилетия по­смертно реабилитированного, — слова, сказанные молодому поэту в 1931 году: «Бывают такие времена, когда нужно выбирать между
4
папой-мамой и революцией»
.
Второй раз префигуративная ситуация актуализируется в резуль­тате массовых репрессий 1930-х и Великой Отечественной войны. Это поколение «оттепели» и позднего шестидесятничества. Третья префигуративная ситуация («ты никогда не был молодым в мире, где молод я») складывается на наших глазах и является следствием крупных изменений в обществе, начавшихся в середине 1980-х го­дов. Постсоветская эпоха создает новый тип отношений «отцов и де­тей» (поколение конца 1990-х гг.), который выражается в постоян­ном эмоциональном восклицании: «Они совсем другие!» Отсутствие диалога между поколениями, столкнувшимися на грани веков («я их не понимаю» — реплика старших, «они меня не понимают» — реп­лика младших), очевидно.
В 1920—1930-е годы префигуративный конфликт, явившись основой сюжетных коллизий многих произведений, нередко носил трагический характер смертельного противоборства отца и сына. Один из ярчайших примеров — рассказ «Родинка» из «Донских рассказов» М. Шолохова. Уже в этом раннем произведении очевид­ны общегуманистические истоки позиции писателя. Во-первых, убийство сына свершается по отцовскому неведению, оно — ре­зультат трагического стечения обстоятельств, спровоцированных самой сутью гражданской войны, когда «брат шел на брата», «отец на сына». Во-вторых, чрезвычайно важен момент узнавания/про­зрения: отец осознает весь ужас случившегося по «с голубиное
13
яйцо» родимому пятну. Родинка, родимый, родной — своя кровь, безусловный знак принадлежности к своему роду, корню, знак, ко­торый не может быть смыт даже кровью. Наконец, третье: гибель сына заставляет атамана в одно мгновение забыть о борьбе за ту идею, которая и привела его к убийству, заставляет отца понять, что его существование в этом мире уже бессмысленно:
Медленно, словно боясь разбудить, вверх лицом повернул хо­лодеющую голову, руки измазал в крови, выползавшей изо рта ши­роким бугристым валом, всмотрелся и только тогда плечи углова­тые обнял неловко и сказал глухо:
— Сынок!.. Николушка!.. Родной!.. Кровинушка моя...
Чернея, крикнул:
— Да скажи же хоть слово!.. Как же это, а?
Упал, заглядывая в меркнувшие глаза; веки, кровью залитые, приподнимая, тряс безвольное, податливое тело... Но накрепко за­кусил Николка посинелый кончик языка, будто боялся проговориться о чем-то неизмеримо большом и важном.
К груди прижимая, поцеловал атаман стынущие руки сына и, стиснув зубами запотевшую сталь маузера, выстрелил себе в рот...
В силу своей особой тяжести литература использовала такой крайний вариант разрыва связей поколений, как убийство, преиму­щественно только в 1920-е годы («Всадники» Яновского, «Конар­мия» Бабеля). В пору внешней стабилизации новой государствен­ности, появления оттенка ретроспективности в описании кровавых событий революции и Гражданской войны, а также обращения к повествованию о «строительстве нового общества» конфликт «отцы и дети» становился фоновым, периферийным. Точнее, в 1930—1950-е годы происходит своеобразная подмена: отцом ста­новится не отец по крови, но отец по идее — коллектив, общество, государство, вождь. В это время на авансцену легального литера­турного процесса выходит жанр, обретший в советскую эпоху но­вую жизнь — жанр романа воспитания: «Человек меняет кожу» Б.
Ясенского, «Рожденные бурей» и «Как закалялась сталь» Н.
ровского,
«Поднятая целина» М. Шолохова, «Педагогическая
Îñò-
поэма»
А. Макаренко. Не случайно, что в переводе на один из иностран-
языков в названии шолоховского романа актуализируется
ных момент изменения, «перепахивания» человека при новом типе жиз-
5
14
неустройства: «Целина поднятых душ». Элементы жанра романа воспитания сильны и в других произведениях этих лет: от «Разгро­ма», «Чапаева» до «Хождения по мукам». Пафос большинства на­званных книг очевиден: перевоспитание человека в ходе револю­ционного преобразования мира. Морозка («Разгром») от человека, способного на воровство, превращается в личность, готовую по­жертвовать собственной жизнью во имя спасения своих товарищей. Сброд малолетних преступников — в слаженный, продуктивно функционирующий коллектив детской колонии имени А. М. Горь­кого («Педагогическая поэма»). Стихийный бунтарь за справедли­вость — в дисциплинированного партийца, сумевшего преодолеть свой физический недуг ради стремления быть «полезным бойцом» нового общества («Как закалялась сталь»). Сомневающиеся и ме­чущиеся в революции Катя и Даша Булавины, Вадим Рощин и Иван Телегин волею автора в финале романа «Хождение по мукам» пред­стают людьми, обретшими смысл жизни, в общем порыве привет­ствующими ленинский план ГОЭЛРО.
Однако необходимо отметить, что чуткая русская литература в своем неофициальном изводе не могла не отреагировать на дале­ко идущие для нации последствия ситуации «подмены». Достаточ­но вспомнить ее саркастическое пародирование в «Собачьем серд­це» М. Булгакова, где Швондер изображен как представитель нового государства, берущий на себя миссию воспитания «нового челове­ка» — Шарикова.
Есть смысл сказать и о драматической судьбе таких книг, как «Педагогическая поэма» и «Как закалялась сталь». Одна стала
свое­образной инструкцией для советской педагогики, другая — кано­ническим текстом соцреализма. Оба произведения открыто биогра­фичны, по-своему правдивы, как могут быть правдивы книги, в основу которых положен неповторимый индивидуальный опыт. Но с течением времени романы усилиями официальной критики были превращены в эталоны, что уже в 1960-е годы стало
вызывать негативное отношение и к книгам, и к их авторам. Точно по поводу «Как закалялась сталь» заметил Твардовский: «По этому роману можно учиться жить, но учиться писать по нему — нельзя».
Не нуж­но забывать и о том, что А. Макаренко четко осознавал специфику объекта своих педагогических новаций — малолетние преступники,
15
лишенные дома, семьи, отцов и матерей — и отнюдь не предпола­гал, что его методы будут применяться при воспитании нескольких поколений советских детей: «пение хором» (М. Булгаков), хожде­ние в столовую строем, абсолютная зависимость личности от «от­ряда» (= коллектива).
Шестидесятничество, принципиально отказавшееся от наибо­лее жестких идеологических доктрин советской государственнос­ти, поворачивает проблему «отцов и детей» своей стороной.
Так, любя А. Твардовского как поэта и как человека и пытаясь обозначить нити психико-социальной близости с ним, Ю. Трифо­нов выходит к размышлениям о комплексе нескольких поколений советских людей — комплексе безотцовщины. Сыновья теряли сво­их отцов на Гражданской, Отечественной войнах, теряли или, что страшнее, были вынуждены отказываться от них в годы Великого перелома, репрессий 1930-х годов. «И тут я впервые понял, — пи­шет Ю. Трифонов, — что то, что случилось с его отцом и что слу­чилось с моим, — части единого целого российской трагедии. Это связано, слитно, это по какому-то высшему счету îäíî è òî æå (выделено автором. — Ò. Ñ., À. Ï.)»
6
.
Один из самых сильных, открыто-личностных фрагментов ме­муарной книги «Записки соседа» — описание горя и раскаяния Твардовского:
Он говорил, как отец прощался, как его уводили... И в голосе его была открытая боль, что меня поразило, ведь он старше меня и разлука произошла давно, двадцать лет назад, а у меня тринад­цать лет назад, но я думал об отце гораздо спокойней. Боли не было, засохла и очерствела рана. А он плакал.
— Наделали дел, бог ты мой! Старика, который всю жизнь тру­дился, — шептал еле слышно. — Помню его руки, рабочие, на сто­ле — в мослах, в мозолях...
О чем он плакал? О безвозвратном детстве? О судьбе старика, которого он любил? Или о своей собственной судьбе, столь рази­тельно отличной от судьбы отца? С юных лет слава, признание, на­грады, и все за то, что в талантливых стихах воспел то самое, что сгубило отца. Он плакал, не замечая меня, наверно, и забыл, что сижу рядом. А я подумал: мы оба дети репрессированных. И пусть он наверху, на Олимпе, а я внизу в жалкоте, но некая печать отвер-
16
женности лежит на нас обоих. От этого вовсе не было горько, на­оборот — было как-то покойно, тепло7.
Комплекс «безотцовщины» — одна из важнейших составляю­щих художественного сознания «оттепели» и, естественно, один из ведущих мотивов литературы «Нового мира»: от «Тишины» Ю. Бондарева до «Белого парохода» Ч. Айтматова (номер с этой по­вестью
— последний, подписанный Твардовским), от рассказов
Ф. Искандера до прозы Ю. Трифонова.
Комплекс «безотцовщины» пронизал всю культуру «оттепели» особой, болевой, порой безысходной интонацией. Вспомним зна­менитую сцену кинофильма 1960-х «Мне 20 лет», в которой проис­ходит воображаемый разговор сына с отцом, погибшим на войне:
— Я хотел бы тогда бежать рядом, — сказал Сергей. — Не надо... — А что надо? — Жить. — Да. А как? — сказал Сергей. Солдат встал, оглянулся. Двое других ждали его у дверей блин-
äàæà.
— Сколько тебе лет? — спросил солдат. — Двадцать три. — А мне двадцать один. Как я могу тебе советовать?
8
Такой же, исполненный напряженного драматизма внутренний диалог, и это становится потаенным сюжетом книги, ведет со сво­им отцом Ю. Трифонов в документальной повести «Отблеск кост­ра». Те же вопросы о том, как жить, постоянно задает своему отцу Мальчик из «Белого парохода». Отцу и отцовскому клану посвяще­на мемуарная книга Б. Окуджавы «Несостоявшийся театр».
Только в одном случае понятие безотцовщины не связывалось со своеобразным комплексом неполноценности — если отец погиб на войне: «Вдруг его впервые обожгла, заставила сжать зубы про­стая, ясная мысль. Никогда раньше не приходила она в голову. Здесь, на его родине даже кладбище только женское. Он вдруг вспомнил, что в его родословной ни одного мужчины нет на этом холме. <...> А может быть, придет и его черед? Идти дорогой мужских пред-
9
ков, к чужим неродимым холмам?»
, — вопрошает, прозревая, ге-
17
рой рассказа В. Белова «На Росстанном холме». Гибель отца на войне трагична, но и величественна одновременно, она наполняет сердце сына гордостью, дает ощущение устойчивости, значимости своего существования на земле.
Но в 1960-е годы мотив безотцовщины сопрягается с неведо­мым до этого отечественной литературе комплексом «виноватого без вины», стыда, тайны, предательства.
Так сложилось в истории литературы советской эпохи, что мно­гие
ее творцы были сыновьями «без вины виноватых»: А.
Твардов­ский, Ю. Трифонов, Ч. Айтматов, Б. Окуджава, Ф. Искандер, В. Ак­сенов. Образа отца, наставника, мудрого советчика, сопровождающего сына, «выпускающего» его в жизнь, нет в произведениях этих авто­ров (государство в этой роли было уже решительно отвергнуто). Но есть сильнейший мотив памяти об отце. Герой с особым, тай­ным грузом памяти буквально выброшен в этот мир и должен все решать сам, сам делать выбор, сообразуясь с интуитивными поня­тиями долга, совести, доброты. Врожденные, что подчеркивается почти всеми художниками, человеческие черты проходят испытание миром, который живет не по человеческим законам. Названной кол­лизией движимы такие разные по своим художественным устрем­лениям произведения, как «Дом на набережной» Ю. Трифонова, «Дни и ночи Чика» Ф. Искандера, «Ранние журавли» Ч. Айтматова, «Последний поклон» В. Астафьева, «исповедальная проза» «Юно­сти» (В. Аксенов, А. Кузнецов, А. Гладилин). Безусловно, высшей точкой этого ряда произведений стала повесть Ч. Айтматова «Бе­лый пароход» с ее трагическим отказом от мира, в котором невоз­можна сказка с возвращением, через смерть, к своему отцу, к пре­даниям и душе родного народа.
Прочерченное выше художественное осмысление проблемы преемственности поколений, связи/разрыва с отчей семьей, домом, с одной стороны, дало яркое открытие шестидесятников — появ­ление «мятущегося», «инфантильного» героя, героя с угнетенным, подчас раздвоенным сознанием, с другой — соотносимо с важней­шей художественной рефлексией второй половины ХХ века о рас­паде «связи времен», о разрушении естественного, нормального потока жизни.
18
В одном из интервью Ф. Искандер на вопрос, почему у него нет произведения, в котором наконец-то встретились бы два его люби­мых героя — дядюшка Сандро и Чик, ведь они явно родственники, ответил, что боится это делать, поскольку не знает, кто кого пере­хитрит. Думается, в данном случае автор лукавит так же, как и его герои. Встреча Сандро и Чика на площадке одного текста невоз­можна, Сандро — опираясь на трезвую мудрость нации, Чик — на наивно­реалистическую правоту детского сознания. Однако и того, и дру­гого социум частенько «переигрывает», заставляя поступать по сво­им правилам. Единственный, кто мог бы быть связующим звеном между любимыми героями писателя, — это сумасшедший дядя Коля, отвечающий (вспомним формулу Довлатова) на абсурд жиз­ни еще большим абсурдом.
дый раз разрешалась по-своему. В 1920-е годы конфликт «отцов и детей» буквально переносился на поле брани и разрешался в смер­тельной ния В 1960—1980-е годы литература была занята рефлексией по пово­ду результатов отказа от кровного, родного, человеческого, отказа, который в значительной степени изменил психологический порт­рет нации и завершился, в конце концов, крахом самой государ­ственности.
ибо они играют с социумом по разным правилам игры.
Возникающая в России ХХ века префигуративная ситуация каж-
схватке. В 1930—1950-е была предпринята попытка
«двойного отцовства» — кровное подменялось государственным.
внедре-
§ 2. Тимур и Павлик: политический миф и реальность литературы
«Грубо сдвоить имена» — Тимур и Павлик — позволили следу-
ющие предварительные соображения.
Имена героя идеологического мифа советской эпохи и героя художественного произведения советской литературы стали цательными для общественного сознания почти одновременно: в середине 1930-х — начале 1940-х годов. В обоих случаях чуть ли не буквально по законам классицизма «текст породил жизнь» (Ю. М. Лотман). В случае с идеологическим деперсонифицирован-
íàðè-
19
ным текстом — санкционированное и поощряемое «сверху» доно­сительство на родных (каждый пример «правильного поведения» пионера широко освещался в прессе, дети премировались путевками в «Артек»). В случае с художественным текстом — первоначально, скорее всего, стихийное создание «тимуровских команд». Резуль­тат государственного творчества и плод авторского волеизъявления обращены к одному адресату — «новым мальчишкам и девчонкам» (А. Гайдар) и так или иначе призваны решить одну задачу: предло­жить идеальный для подражания образ, дать правильный пример «юноше, обдумывающему житье…» (В. Маяковский). В этом смыс­ле весьма характерно признание Гайдара: «Пусть потом когда-ни­будь люди подумают, что вот жили такие люди, которые из хитрос­ти назывались детскими писателями. На самом же деле они готовили
10
краснозвездную крепкую гвардию»
Совпадают риторические практики, призванные внедрить
.
идео­логический миф в общественное сознание и верно растолковать читателю значимость художественного образа. Миф о Павлике из­начально создавался в модальности долженствования: «делай, как он, и ты станешь настоящим пионером»:
Символом верности Родине, символом честности и смелости в борьбе с врагами Советской власти стало для всех поколений пионеров имя Павлика Морозова. 1932-й год. На Урале, в далеком селе Герасимовка подрастал мальчишка, который мог бы прожить большую героическую жизнь, быть участником многих наших тру­довых и боевых дел. Павлик Морозов был председателем первого пионерского отряда у себя на селе. Он не представлял, как можно отсиживаться в стороне, когда кругом идет борьба. И мальчишка тоже в ней участвовал: помогал старшим бороться с кулаками. Кулаки понимали: этот маленький паренек в красном галстуке ока­зался сильнее их. 3 сентября 1932 года они убили смелого пионера. Об этом преступлении узнала вся страна. В пионерскую организа­цию вступили тогда тысячи сельских ребят. В Москве, в детском парке на Красной Пресне стоит памятник Павлику Морозову. Здесь ребят принимают в пионеры, здесь они клянутся быть верными Ро­дине, во имя которой отдал свою короткую светлую жизнь пионер Павлик Морозов11.
Применительно к Тимуру модальность долженствования
(âèäè-
мо, за ненадобностью) значительно смягчается: не «делай, как он!»,
20
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]