Молния искусства. Публицистика
.pdf
МОЛНИЯ ИСКУССТВА
маги раз в десять больше, чем потребовала сама «Ярь», – следовательно, нечего говорить о ней опять сначала. Кто любит Городецкого, тот любит его, и, по-видимому, читателей у него много. И как им не быть, когда «Ярь» – такая яркая и талантливая книга! Она ничуть не потускнела, хотя пережила революцию, а это не шутка. Несколько хороших стихотворений прибавлено, и материал расположен лучше – уже нет прежнего, вынужденного обстоятельствами разделения на «Ярь» и «Перуна».
Поэта «Яри» можно прежде всего хвалить, а за критику можно приниматься лишь после усердных похвал. Поэт – незлободневный и высокий. К сожалению, нельзя сказать того же об авторе «предисловия». Сколько тут самой прозаической и скучной злобы дня, каких-то дерзновений, которые давно пора забыть. В 1910 году Сергей Городецкий все еще имеет потребность кричать: «Мы ведь можем, можем, можем!» Три года тому назад слушать это было уже странно. Что можем, как, почему и зачем? Объяснений не дается – можем «вообще»: «Расколдуем мирозданье!» «Древний хаос потревожим, космос скованный низложим!» Право, С. Городецкий обращается чересчур развязно с этими заслуживающими всякого почтения стариками. Люди, которые были с ними в очень тесных отношениях, относились к ним много почтительнее, стоит вспомнить хотя бы Владимира Соловьева. Выкрикиванье угроз по адресу хаоса и космоса заставляет подозревать только о недостаточно близком и положительном знакомстве с ними.
Удивительно: как только Городецкий начинает кричать и расколдовывать мирозданье при помощи угроз, – становишься равнодушным к нему. Знаем мы, кто это
261
Александр БЛОК
кричит, больше нас не проведешь. Кричит вовсе не Сергей Городецкий, а все та же милая, обуявшая нас истерия. От нее становится тоскливо – и только. Городецкий сулит невесть что, а вот современник его – Поляков, в точно таких же коротких стихах, «заколдовывает» мирозданье и не сулит ничего, кроме «серой скуки»:
Песни спеты, перепеты – Сердце бедное, молчи:
Все отысканы ответы, Все подделаны ключи; Мы – последние поэты, Мы – последние лучи Догорающей в ночи, Умирающей планеты…
После нас – ночная тьма, Процветание науки, Протрезвление ума, После нас – ни грез, ни муки, Бесконечная зима Безразлично серой скуки.
Нет, и Полякову не хочется верить. Они с Городецким взаимно обличают друг друга в этих своих пророчествах. И, необычайно непохожие, вдруг становятся до чрезвычайности сходными. Иначе говоря, оба перестают быть: один поникает, как былинка, а другой болтает что-то задорное во хмелю; оба клевещут и на себя и на мир.
Будет, да не так, как говорят Поляков и Городецкий, а по-третьему, и, во всяком случае, по-новому. Иначе уж очень бы все было просто.
Январь 1910
ВЕРА ФЁДОРОВНА КОММИССАРЖЕВСКАЯ
Едва узнав из газет весть о кончине Веры Федоровны Коммиссаржевской, я понял, чем была она для всех нас, что мы теряем вместе с ней, какое таинственное и знаменательное событие для всех нас – ее мучительная, но молодая, но предвесенняя смерть. Отчего при жизни человека мы всегда так смутно и так бледно помним о нем, не умеем достаточно ценить его даже тогда, когда его бытие так бесконечно ценно, как бытие вот этой умершей юности? Вера Федоровна была именно юностью этих последних – безумных, страшных, но прекрасных лет.
Мы – символисты – долгие годы жили, думали, мучились в тишине, совершенно одинокие, будто ждали. Да, конечно, ждали. И вот, в предреволюционный год, открылись перед нами высокие двери, поднялись тяжелые бархатные занавесы – и в дверях – на фоне белого театрального зала – появилась еще смутная, еще в сумраке, неотчетливо (так неотчетливо, как появляются именно живые) эта маленькая фигура со страстью ожидания и надежды в синих глазах, с весенней дрожью в голосе, вся изображающая один порыв, одно устремление куда-то, за какие-то синие, синие пределы человеческой здешней жизни. Мы и не знали тогда, кто перед нами, нас ослепили окружающие огни, задушили цветы, оглушила торжественная музыка этой большой и всегда певучей души. Конечно, все мы были влюблены в Веру Федоровну Коммиссаржевскую, сами о том не ведая, и были влюблены не только в нее, но в то, что светилось за ее беспокойными плечами, в то, к чему звали ее бессонные глаза
263
Александр БЛОК
ивсегда волнующий голос. «Пожалуйста, вы ничего не забыли. Вам просто стыдно немножко. Таких вещей не забывают… Подайте мне мое королевство, строитель. Королевство на стол!»
Никогда не забуду того требовательного, капризного и повелительного голоса, которым Вера Федоровна произносила эти слова в роли Гильды (в «Сольнесе» Ибсена). Да разве это забывается?
Явспоминаю ее легкую быструю фигуру в полумраке театральных коридоров, ее торопливо брошенное приветствие перед выходом на сцену, пожатие ее маленькой руки в яркой уборной; ее печальные и смеющиеся глаза, обведенные синим, ее выпытывающие, требовательные
иувлекательные речи. Она была – вся мятеж и вся весна, как Гильда, и, право, ей точно было пятнадцать лет. Она была моложе, о, насколько моложе многих из нас…
Смерть Веры Федоровны волнует и тревожит; при всей своей чудовищной неожиданности и незаслуженной жестокости – это прекрасная смерть. Да это и не смерть, не обыкновенная смерть, конечно. Это еще новый завет для нас, – чтобы мы твердо стояли на страже, новое напоминание, далекий голос синей Вечности о том, чтобы ждали нового чудесного, несбыточного те из нас, кого еще не смыла ослепительная и страшная волна горя и восторга.
Да, тысячу раз правда за этим мятежом исканий, за смертельной тревогой тех взлетов и падений, живым воплощением которых была Вера Федоровна Коммиссаржевская. Была, значит и есть. Она не умерла, она жива во всех нас. И я молю ее светлую тень – ее крылатую тень – позволить мне вплести в ее розы и лавры цветок моей траурной и почтительной влюбленности.
11 февраля 1910
ПАМЯТИ В.Ф. КОММИССАРЖЕВСКОЙ
Душа настоящего человека есть самый сложный и самый нежный и самый певучий музыкальный инструмент. Таких душ немного на свете. Одна из них – та, которую мы хоронили недавно.
Бывают скрипки расстроенные и скрипки настроенные. Расстроенная скрипка всегда нарушает гармонию целого; ее визгливый вой врывается докучной нотой в стройную музыку мирового оркестра; она вечно дребезжит, а не поет; она предается истерике, но не плачет; она униженно молит о ненужном, но не требует строго и не просит повелительно о необходимом.
Так в плохоньком ресторане оркестр, в пьяную полночь, увеселяет кабацкую голь рыдучим дребезжанием плохих визгливых скрипок.
Но не должно человеку плакать пьяными слезами, изрыгать богохуления, предаваться истерике, клянчить и нарушать визгливым воем своей расстроенной души важную торжественность мирового оркестра. И есть в мире люди, которые остаются серьезными и трагиче- ски-скорбными, когда все кругом летит в вихре безумия; они смотрят сквозь тучи и говорят: там есть весна, там есть заря.
Таких людей именуют обыкновенно сумасшедшими или декадентами, но это неверно: их следует звать только художниками. Разве это слово не представляется самым последним бранным словом для современного человека? Зачем же искать еще других слов? Напрасный труд.
265
Александр БЛОК
Теперь многим нравится задавать праздный вопрос: как относилась В. Ф. Коммиссаржевская к «новому искусству»? Ответ прост: только так, как художник может относиться к искусству вообще.
Искусства не нового не бывает. Искусства вне символизма в наши дни не существует. Символист есть синоним художника. Коммиссаржевская могла любить или не любить отдельных представителей искусства, но не любить самого искусства она не могла.
Вдохновение тревожное, чье мрачное пламя сжигает художника наших дней, художника, который обречен чаще ненавидеть, чем любить, – оно позволяло ей быть только с юными; но нет ничего страшнее юности: певучая юность сожгла и ее; опрокинулся факел, а мы, не зная сомнений, идем по ее пути: и опрокинутый факел юности ярче старых оплывающих свеч.
У Веры Федоровны Коммиссаржевской были глаза и голос художницы. Художник – это тот, для кого мир прозрачен, кто обладает взглядом ребенка, но во взгляде этом светится сознание зрелого человека; тот, кто роковым образом, даже независимо от себя, по самой природе своей, видит не один только первый план мира, но и то, что скрыто за ним, ту неизвестную даль, которая для обыкновенного взора заслонена действительностью наивной; тот, наконец, кто слушает мировой оркестр и вторит ему, не фальшивя.
Насколько все это просто для художника, настолько же непонятно для обывателя, а что для обывателя непонятно, то для него и недопустимо, то для него и ненавистно.
266
МОЛНИЯ ИСКУССТВА
В.Ф. Коммиссаржевская видела гораздо дальше, чем может видеть простой глаз; она не могла не видеть дальше, потому что в ее глазах был кусочек волшебного зеркала, как у мальчика Кая в сказке Андерсена. Оттого эти большие синие глаза, глядящие на нас со сцены, так удивляли и восхищали нас; говорили о чем-то безмерно большем, чем она сама.
В.Ф. Коммиссаржевская голосом своим вторила мировому оркестру. Оттого ее требовательный и нежный голос был подобен голосу весны, он звал нас безмерно дальше, чем содержание произносимых слов.
Вот почему сама она стала теперь символом для нас. Вот почему десятки тысяч людей, которые шли за ее погребальной колесницей, десятки тысяч людей, почти равнодушных ко всему, что было вокруг нее, – всетаки шли, влекомые тем незнакомым, что стояло за нею, тем тревожным и страшно интересным, что таит
всебе имя Слава.
Ее могли хоронить не люди, не мы, а небесное воинство. Ее могли хоронить высокие и бледные монахини на крутом речном обрыве у подножия монастыря, в благоухании полевых цветов и в озарении длинных восковых свеч. Ее певучую душу могли нести блаженные и не знающие греха ангелы из этого «мира печали и слез».
Ее смерть была очистительна для нас. Тот, кто видел, как над ее могилой открылось весеннее небо, когда гроб опускали в землю, был в эту минуту блаженен и светел, а тяжелое, трудное и грязное отошло от него.
Душа ее была как нежнейшая скрипка. Она не жаловалась и не умоляла, но плакала и требовала, потому что она жила в то время, когда нельзя не плакать и не
267
Александр БЛОК
требовать. Живи она среди иных людей, в иное время и не на мертвом полюсе, – она была бы, может быть, вихрем веселья; она заразила бы нас торжественным смехом, как заразила теперь торжественными слезами.
Вера Коммиссаржевская – это наша вера. Не меркнет вечная юность таких глаз; скрипка такого голоса сливается с мировым оркестром; теперь, после смерти, она поет где-то в нем, за то, что при жизни не нарушала его стройности; она не лукавила, но была верна музыке среди всех визгливых нот современной действительности.
О том, как мы не узнали ее при жизни и как можем запомнить после смерти, я хочу сказать в стихах.
Пришла порою полуночной крайний полюс, в мертвый край. Не верили. Не ждали. Точно Не таял снег, не веял май.
Не верили. А голос юный Нам пел и плакал о весне,
Как будто ветер тронул струны Там, в незнакомой вышине.
Как будто отступили зимы,
Ибуря твердь разорвала,
Иструнно плачут серафимы, Над миром расплескав крыла…
Но было тихо в нашем склепе, И полюс – в хладном серебре.
268
МОЛНИЯ ИСКУССТВА
Ушла. От всех великолепий – Вот только: крылья на заре.
Что в ней рыдало? Что боролось? Чего она ждала от нас? Не знаем. Умер вешний голос, Погасли звезды синих глаз.
Да, слепы люди, низки тучи… И где нам ведать торжества?
Залег здесь камень бел-горючий, Растет у ног плакун-трава…
Так спи, измученная славой, Любовью, жизнью, клеветой… Теперь ты с нею – с величавой, С несбыточной твоей мечтой.
А мы – что мы на этой тризне? Что можем знать, чему помочь?
Пускай хоть смерть понятней жизни, Хоть погребальный факел – в ночь.
Пускай хоть в небе – Вера с нами. Смотри сквозь тучи: там она – Развернутое ветром знамя, Обетованная весна.
Март 1910
