
Копия ХОЛОДОВА Вишневый сад
.docПопытаемся же создать коллективный портрет «Вишневого сада» — жизни его образов на сцене последнего десятилетия. Известны герои «Вишневого сада», их реплики, их биографии и судьбы. Известно, что имение Раневской вместе с вишневым садом будет продаваться за долги. Что оно будет продано. Что купит его Лопахин. Помните прощальные слова Любови Андреевны: «В последний раз взглянуть на стены, на окна. По этой комнате любила ходить покойная мать...» И наконец: «Мы едем!..»
Но вот гаснет свет в малом зале Театра сатиры, где идет самая недавняя постановка «Вишневого сада». И охватывает неизъяснимое волнение перед встречей с давно знакомым чеховским текстом. Как-то он прозвучит сегодня? Это не просто любопытство по поводу результатов весьма неожиданного выбора чеховской пьесы режиссером-сатириком (заведомо было известно, что она прочитана В. Плучеком отнюдь не как комедия) и столь же неожиданного назначения на роль Раневской начинающей актрисы Раисы Этуш — до сих пор за нее брались, как правило, актрисы,
находящиеся в самой поре актерской зрелости.
Выходят горничная Дуняша «со свечой», как и указано в первой чеховской ремарке, и купец Ермолай Алексеевич Лопахин «с книгой в руке».
«Лопахин. Пришел поезд, слава богу. Который час?
Дуняша. Скоро два. (Тушит свечу.) Уже светло».
Идет диалог, который знаешь почти наизусть, а кажется, будто слышишь его впервые и не ведаешь, что будет дальше и чем кончится. Купит ли Лопахин Андрея Миронова имение Раневской? И нужно сказать, от мироновского героя трудно было ждать подобного поступка. Не жесткий, не самоуверенный, не хищный, напротив, какой-то ручной и домашний, всей душой привязанный к Раневской, он меньше всего на свете хочет стать владельцем вишневого сада. Я, пожалуй, впервые видела Лопахина, который бы так настойчиво сопротивлялся предназначенной ему участи. Задумчивый, порой даже мечтательный, словно размагниченный, Лопахин Миронова не походил на делового, энергичного предпринимателя «нового типа». «Отец мой, правда, мужик был, — рассуждает о себе чеховский Лопахин,— а я вот в белой жилетке, желтых башмаках. Со свиным рылом в калашный ряд...». «У тебя тонкие, нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа..» — говорит ему Петя Трофимов при прощании.
Исполнители этой роли, которую Чехов считал «центральной» («Если она не удастся, то, значит, и пьеса вся провалится»), обычно тяготеют либо к «мужицкому» типу, когда во внешности, в повадках чувствуется крестьянское происхождение, либо к типу «образованного купца», когда гены уступают место чертам благоприобретенным или причудливо перемешиваются с ними; не случайно некоторые исследователи прибегают к сопоставлению его с Саввой Морозовым. Первый вариант решения Лопахина близок, к примеру, Ю. Каюрову и Г. Фролову, что вовсе не исключает разных восприятий образа: народная мудрость Лопахина телевизионного спектакля оборачивается в конечном счете циничным практицизмом, деревенское прямодушие современниковского Лопахина граничит с жестокой прямолинейностью. Ко второму варианту можно отнести работы Владимира Высоцкого (в «Вишневом саде» Театра на Таганке) и Андрея Миронова, при всем их несходстве.
Лопахин Миронова, можно сказать, интеллигенту в первом поколении. Пожалуй, его больше тянет к миру прекрасного, чем к миру деловому. Хотя сам Лопахин талантливого Миронова не талантлив. Возможно потому, что занимается не тем, чем хочет, не так, как хочет, будто по принуждению. Энергию, с которой он сажал «маку тысячу десятин», составлял план превращения вишневого сада в дачные участки, отчаянно торговался с купцом Деригановым во время продажи с аукциона имения Раневской, — эта энергия исходила не изнутри, а откуда-то извне. Словно его кто-то завел, а остановиться он уже не в силах. Так воспринимаются знакомая пружинистая мироновская походка и незаинтересованный остекленевший взгляд его героя, когда речь — о делах. Но он не безразлично подчиняется законам нарождающегося общества, которое сам же и представляет, общества, сметающего на своем пути все, что мешает, все, что не приносит прибыли, в том числе духовное и поэтичное, невзирая на их самоценность. Лопахин Миронова, как может, сопротивляется своей судьбе. Раневская ему не просто симпатична и вызывает сочувствие. В отличие от многих других Лопахиных, он любит ее втайне, какой-то юношеской, робкой любовью, которая в нем вспыхнула давно; еще когда он был «мальчонком лет пятнадцати» и «молоденькая, такая худенькая» Любовь Андреевна утешала его после увесистой оплеухи лопахинского отца: «Не плачь, говорит, мужичок, до свадьбы заживет...» Этот Лопахин потому и на Варе не женится, что сердце его занято, о чем ни та, ни другая не догадываются. Но об этом легко догадывается зритель.
...Долгая пауза. Лопахин, уступив уговорам Раневской, ждет Варю для объяснения. Видит на упакованных, приготовленных к отъезду вещах изящные длинные перчатки, забытые бывшей хозяйкой вишневого сада, осторожно озирается, украдкой берет перчатки и держит в руках, не в силах с ними расстаться.
Пожалуй, никогда раньше кульминационная сцена пьесы и спектакля — сцена возвращения с торгов не звучала так приглушенно, как в этом, последнем «Вишневом саде». Высоцкий, напротив, проводил ее неожиданно громко для своего сдержанного Лопахина, глубоко запрятавшего недюжинный темперамент. Его переполняли и буквально раздирали противоположные чувства — отмщенного самолюбия и презрения к себе, сделанного дела и навсегда утраченных иллюзий, победы над сильным Деригановым и поражения перед слабой Раневской, которую он к тому же презирает за отступничество.
Вообще диалог Раневской — Демидовой и Лопахина — Высоцкого вовсе не однозначен. Это диалог двух по-своему незаурядных людей, что называется, стоящих друг друга, давно знакомых и давно не видевшихся, вызывающих друг у друга интерес, но говорящих на разных языках и поэтому не понимающих, не слышащих, один другого. Их общение, построенное на отчужденности и неприязни, основано на особом равенстве — внематериального и внедуховного свойства. Перед нами неординарные личности, правда, принадлежащие к разным, даже враждебным социальным кланам — уходящему и нарождающемуся (в пьесе они словно меняются местами: бывшая хозяйка вишневого сада уступает место будущему хозяину). Это, видимо, определяет, хотя и не вполне оправдывает подобное парное лидерство в «Вишневом саде» Театра на Таганке. Во всяком случае, интереснее всего на этом спектакле было следить за двумя чеховскими героями, за двумя прекрасными актёрами, притом что трудно себе представить и более несхожие подходы к чеховским ролям, чем у Аллы Демидовой и Владимира Высоцкого.
Ей, исполнительнице непростой, витиеватой партитуры Раневской, в меньшей степени удается кульминационная сцена — первая, самая страшная реакция на продажу вишневого сада. Ему, довольно однотонно ведущему роль, как раз под стать оказался самый тяжелый и сильный эпизод Лопахина. Актриса передавала крайнее, стрессовое состояние своей героини подчеркнуто внешне. Она корчилась, обхватив живот руками, раскачивалась, словно от страшной боли, издавала ужасный, леденящий душу, какой-то нечеловеческий крик, как при ранении в живот. Возможно, в этом было стремление донести до зрителя пронзительное ощущение безвыходности, непоправимости положения Раневской, ее чувство отчаяния, опустошенности. И крик этот производит, конечно, впечатление (он еще долго стоит в ушах), но никак не вяжется не только с чеховской Раневской, но и с Демидовой в этом образе. Будто крик одолжен у другой героини. Да, конечно, она здесь весьма, может быть, даже чересчур неврастенична, подчас непредсказуема внезапная смена ее состояний, настроений. Но нет, не вдруг она узнала о продаже имения и сада, не только сейчас распознала судьбу свою — слишком умна для этого Раневская Демидовой, хотя и безрассудна. Все время, пока находится на сцене, предчувствует, догадывается, знает. Отсюда и неповторимое настроение роли. Поэтому и ждешь более непростого решения трагической сцены, более глубокого, более внутреннего отклика актрисы на событие.
Знаменитый «монолог с ключами» в исполнении Высоцкого напоминал о великих трагиках неврастениках. Не только поражающей актерской самоотдачей, нотами какого-то нечеховского, дочеховского трагизма, но и иным всякий раз воплощением роли, точнее, кульминации роли — «пьяного» монолога в конце третьего действия. Я видела несколько представлений таганского «Вишневого сада». Приходилось только дивиться постоянству в игре Демидовой, которая одинаково вдохновенно, с рациональным азартом разыгрывала роль неуравновешенной, противоречивой Раневской, не нарушая никогда зигзагообразного рисунка, не путаясь в сложной эмоциональной конструкции роли. И приходилось поражаться тому, совершенно противоположному, что происходило с Высоцким, который «корректировал» очертания своего Лопахина, не только всякий раз варьируя интонации, но позволяя себе и несколько видоизменять классический текст роли, либо переставляя, либо подменяя отдельные слова. Ведь и собственные песни он исполнял неодинаково: по-разному одна и та же его музыкальная новелла звучала на концерте и в записи, со сцены и с экрана. Он никогда не входил дважды в одну и ту же театральную, поэтическую реку.
Однажды, например, Лопахин Высоцкого как вышел на сцену после возвращения с торгов с зажмуренными глазами, совершенно пьяный (то ли потому, что с горя хватил лишку, то ли от содеянного голова пошла кругом, как он выражается, «в голове помутилось»), так и не протрезвел до конца, до слов «Музыка, играй!» так и не раскрыл глаз. Казалось, актер не рассчитает и шатаясь свалится со сцены прямо в зал. Особенно, когда угловато подпрыгивал, безуспешно пытаясь дотянуться до ветки цветущей вишни, заманчиво свисавшей откуда-то с колосников. Но он не свалился, хотя и на ногах почти не держался.
А было и так: Лопахин будто трезвел прямо на глазах, когда к нему постепенно возвращалось сознание того, что произошло с ним на самом деле, горькое пьяное веселье сменяло злое похмелье. Тогда эти же самые слова монолога звучали мстительно, угрожающе. К чеховскому монологу актер-менестрель отнесся как к своего рода песне, подчинив его особому ритму, своей мелодии — и протяжной и хрипловато-резкой. Чеховская проза разбивалась на стихотворные строфы и выглядела примерно таким образом:
Я купил имение,
где дед и отец мой были рабами,
где их не пускали даже в кухню.
Я сплю,
это только мерещится мне,
это только кажется...
Это плод вашего воображения,
покрытый мраком неизвестности... и т. д.
За этим речитативом Высоцкого вставало два плана — текст и подтекст. С одной стороны — _ остросюжетное повествование о купле-продаже вишневого сада, о захватывающем финансовом сражении купца Лопахина с купцом Деригановым. И в то же время рассказ о трагической гибели Лопахина-человека, который плохо начинал: крепостным, «Витым, малограмотным Ермолаем», и плохо кончает: «Приходите все смотреть, как Ермолай Лопахин хватит топором по вишневому саду, как упадут на землю деревья!»
У Чехова в этой финальной сцене третьего действия, если судить по ремаркам, Лопахин сначала «смеется», «хохочет», «топочет ногами», а впоследствии говорит фразы то «с укором», то «со слезами», то «с иронией». Высоцкий же произносил весь свой текст и сквозь пьяный смех, и сквозь трезвые слезы, и с укором, и с иронией одновременно.
Если Лопахин Высоцкого был предельно возбужден в связи со случившимся, у него почти истерика, то Лопахин Миронова предельно подавлен, сломлен. Для него нежданно-негаданная покупка имения с садом — однозначный проигрыш. Он поступил так, как не хотел. Он, конечно, поедет в Харьков «сейчас... вот с этим поездом. Дела много». Но это будет продолжение той механической деловой жизни, которую остановить невозможно и в которой Лопахин — колесико. А душу свою он оставляет здесь. «Пускай все, как я желаю!» — произносит он, неуверенно разводя руками. «За все могу заплатить!» — говорит он удивленно, как-то растерянно и виновато посмеиваясь, сознавая всю условность этих фраз, понимая, что не за все может заплатить, что не за все можно заплатить, нельзя — за счастье Раневской, которая ему действительно дорога. Лишь одну реплику мироновский герой произносит, может быть, сквозь слезы, но с твердостью в голосе, с силой, страстью, я бы даже сказала, с нотой протеста: «Отчего же, отчего вы меня не послушали? Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь. О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась как-нибудь наша нескладная, несчастливая жизнь». Это сказано не в утешение Раневской и не в укор ей, как бывало в других спектаклях. Это — о себе. Возможно, Миронов, работая над ролью Лопахина, вспоминал о том, что и у самого Чехова дед был мужиком, а отец — владельцем бакалейной лавки, что автор как-то по-особому относился к этому своему герою и предназначал ее для Станиславского. «Лопахин, правда, купец, но порядочный человек во всех смыслах, держаться он должен вполне благопристойно, интеллигентно, не мелко, без фокусов, и мне вот казалось, что эта роль, центральная в пьесе, вышла бы у Вас блестяще». Но поняв, что Станиславский уже выбрал для себя Гаева, добавлял: «При выборе актера для этой роли не надо упускать из виду, что Лопахина любила Варя, сериозная и религиозная девица».
Лопахин рижского спектакля стоит, пожалуй, особняком. Георгий Дрозд не подчеркивает генеалогическую принадлежность Лопахина и не стирает, так сказать, «классовых» граней неоднозначного чеховского образа. Он выявляет откровенно связь своего героя с третьим сословием. В нем чувствуется прежде всего непобедимая рационалистичная сила, непоколебимая волевая убежденность в логике избранного им пути. И совершенно неожиданно, в один прекрасный момент, обделав дело с усадьбой Раневской, Лопахин — Дрозд вдруг меняется прямо на глазах. Уверенность внезапно сменилась растерянностью, собранность — отчаянием. Что же с ним произошло? Он совершил оплошность — дал себе маленькую передышку, позволил себе оглянуться назад, чего он, согласно его логике жизни, не должен был делать. И неожиданно, прежде всего для самого себя, он тяжело прозрел. Такова одна из трагедий, разыгрывающихся в этом спектакле.
...А что Варя, «сериозная и религиозная девица»? Религиозной она была, пожалуй, лишь в двух спектаклях. В ленинградском — трогательная Варя (Г. Никулина) не то чтобы противостояла, но оказывалась в стороне от общей фарсовой стихии спектакля, не знаю, специально ли это было задумано режиссером, но было ясно, что эта Варя не только искренне мечтает: «...пошла бы себе в пустынь, потом в Киев... в Москву, и так бы все ходила по святым местам...». Она и впрямь кончит монастырем.
В рижском «Вишневом саде» Варя (Л. Ворошилова) не просто «по-прежнему все такая же, на монашку похожа», как говорит о ней Раневская, она словно уже стала монашкой. Глубоко переживает свое положение отверженной. С самого начала не верит в свое счастье, остро чувствует собственную обреченность и греховность окружающих. Ее выразительные нестеровские серо-голубые огромные глаза обращены куда-то внутрь себя.
Варя Театра сатиры (Л. Мосендз) не выглядит набожной. Слишком занята она земными делами, такое впечатление, что ей всегда некогда. Она хоть и «из простых», по словам Раневской, но столь же интеллигентна, как «простой» Лопахин. Она ему под стать. Умна, образованна, тонка. Словно не приемная дочь Раневской, а родная, скорее даже сестра — в этом спектакле они почти ровесницы. Варя на сей раз становится даже определенным центром спектакля, истинной «хозяйкой» вишневого сада, хранительницей очага. Ведь дом с садом не прошлое ее, а настоящее.
От решения образа Вари зависит в спектаклях немало. От того, какие свойства этого характера выдвигаются режиссером и актрисой на первый план, может измениться «расстановка сил» в пьесе. Приведем два сравнительных примера. Сравним Варю Татьяны Жуковой в таганском спектакле и Варю Галины Соколовой в спектакле «Современника».
Первая Варя — воплощение деликатности, терпимости, душевного благородства. Жизненные невзгоды будто обтесали эту маленькую неброскую девушку, сделали ее тоньше, добрей, умней. Она вместе с Раневской несет тяжелый крест (одной досталась моральная, другой — физическая его тяжесть) — без перерывов на счастье. На долю Вари — Жуковой выпадает особенно трудная и ответственная задача в холодной, неуютной атмосфере «Вишневого сада» на Таганке, где художник Левенталь, как уже говорилось, в полном смысле слова открестился от быта кладбищенским холмом с могильными крестами и плитами, навязчиво оформляющими все сцены спектакля, тогда как у Чехова всего лишь «большие камни, когда-то бывшие, по-видимому, могильными плитами» сопровождают только второе действие пьесы. В этом тотальном неуюте она единственная олицетворяет тот неповторимый уклад усадебной жизни, тот дом с вишневым садом, который вынуждены покинуть все — одни с презрением, другие с болью в сердце.
Варя на сцене «Современника» совсем иная — по-деревенски крепкая, физически выносливая внешне, она гораздо слабее духом. Жестокая жизнь ожесточает ее. Приветливый, радушный взгляд все чаще сменяется сухим, властным, хозяйски-расчетливым. Как по-разному у них звучит один и тот же рассказ о происшествии в людской, о том, что старые слуги распустили слух, будто она, Варя, велела кормить их одним только горохом: «От скупости, видишь ли... И это все Евстигней... Как же ты, говорю, Евстигней... дурак ты этакой...» Рассказ так и остался незаконченным, так как Аня, слушавшая его, заснула, уставшая с дороги. Но когда рассказывает Варя — Жукова, понимаешь, что не может она прислугу одним горохом кормить, только уж если весь дом вынужден будет на одном горохе сидеть. А вот на Варю Соколовой, похоже, не возвели старые слуги напраслину, ее возмущает лишь их возмущение: да, горох, пусть и за это спасибо скажут, она же не нарочно, вынуждена экономить. И как по-разному они кричат в конце третьего действия — томительной сцене бала-ожидания — на слоняющегося без дела Епиходова, который к тому же еще и кий сломал: «Чтобы духу твоего здесь не было! Чтобы глаза мои тебя не видели!» Жуковская героиня, похоже, сорвалась, соколовская — дорвалась. «Варя выросла из Маши, но оставила ее далеко позади», — писал Немирович-Данченко. Сходство с Машей просматривается во многих спектаклях. Есть случаи, когда одна и та же актриса играет в «Чайке» Машу, а в «Вишневом саде» Варю. Нередко Варя, отравленная, как и Маша, на всю жизнь любовью без взаимности, выходит в первом же акте в, черном платье. И хочется спросить ее, словно Машу. «Отчего вы всегда ходите в черном?» А если спросить, она, без сомнения, ответит: «Это траур по моей жизни». Однако Вари Жуковой и Соколовой тяготеют, пожалуй, к двум другим чеховским героиням, между которыми нет ничего общего: первая возвышается до Сони из «Дяди Вани», вторая таит опасность выродиться в Наташу из «Трех сестер». Первая, грубо говоря, — из круга Раневской, вторая — из команды Лопахина. Ведь Петя дразнит Варю «мадам Лопахина». В разных спектаклях это звучит по-разному — он бывает прав в этом своем определении, бывает неправ, либо шутит, либо всерьез. Возможно предположить даже такое режиссерское решение, когда Варя — больше «Лопахина», чем сам Ермолай Лопахин.
Современным «Вишневым садам», надо сказать, «везет» с Варями, почти все они воплощены значительно и жизненно. Гораздо меньше удается молодым актрисам роль самой младшей героини пьесы, Ани. Как правило, это воспитанные и романтичные, более или менее естественные барышни, устремленные к какой-то неизвестной, но прекрасной будущей жизни, в общем — достаточно стандартные и достаточно абстрактные. В Театре сатиры юная актриса Т. Бондаренко пытается преодолеть стереотип и изображает Аню натурой чрезвычайно чувствительной. Несмотря на опасения драматурга («Я боюсь, как бы у Ани не было плачущего тона... Аня ни разу у меня не плачет»), она позволяет своей героине лить слезы по многим поводам. У нее нервы как у девочки-подростка: все ее расстраивает, вызывает жалость, задевает, обижает, раздражает. Словом, глаза на мокром месте. Здесь как раз Варя, которую сам Чехов считал «плаксой пo натуре», преисполнена такого достоинства, гордости и самообладания, что за весь спектакль не проронила слезы и дала себе волю только в последнем акте, после несостоявшегося объяснения Лопахина.
Из более ранних «Вишневых садов» запомнились две Ани, не похожие на других и друг на друга.
Подкупающая своей очаровательной инфантильностью, притягательным обаянием молодости, смешливая Аня телевизионного «Вишневого сада», этакий гадкий утенок, никак не вписывалась в ту сферу проблем и переживаний, где обитает умудренная жизнью, породистая и усталая Раневская Нифонтовой. В этом, конечно, нет ничего противоестественного. Противоестественно, когда стараются обязательно подобрать для подобного дуэта похожих актрис. Тогда вместо искомого правдоподобия нередко получается довольно искусственная игра в дочки-матери. В жизни ведь дочери чаще бывают похожими не на своих матерей, а на своих отцов. Но в телевизионном «Вишневом саде» это расхождение, внешнее и внутреннее, было особенно заметным на фоне «фамильного» сходства Раневской — Нифонтовой и Гаева — Смоктуновского. При всех различиях острохарактерных индивидуальностей этих актеров, как никогда прежде думалось о том, что оба их героя — и Любовь Андреевна и Леонид Андреевич — Гаевы. Они сумели обозначить тот невидимый круг кровной близости и духовного родства, за пределами которого оказались все другие персонажи спектакля, даже Аня. (Чаще Раневская и Гаев — чужая родня, их связывает лишь общее несчастье, своего рода стихийное бедствие, нависшая угроза лишиться общего родного крова.) В спектакле Театра на Таганке пара — Раневская и Лопахин, здесь — Раневская и Гаев. Хотя чеховская героиня Нифонтовой еще цветет своим последним цветом, а герой Смоктуновского пребывает на том этапе заката личности, когда способен лишь управлять бильярдным кием, на обоих лежит печать былого величия души, уходящей в прошлое большой культуры.
Уже упоминалось о том, что в телевизионном «Вишневом саде» чеховские персонажи «укрупнены»; возможно, определенную роль здесь сыграло само телевидение, непривычно приблизившее к зрителю действующих лиц чеховского спектакля, буквально на расстояние протянутой руки. Все смешалось в доме Раневской. И Дуняша Гундаревой, будто заразившись от хозяев, была больше похожа не на горничную, а на даму полусвета. Холеная и томная, она серьезно любила подлеца Яшу (В. Соломин) и глубоко, не «по-прислужьи» переживала их разрыв и к тому же меланхолически предчувствовала, что не будет ей, и красивой и статной, счастья в жизни. Слова Дуняши из второго действия на сей раз не вызывали у нас обычной иронической, сочувственной или снисходительной улыбки. Они прозвучали не комично, а трезво: «Я стала тревожная, все беспокоюсь. Меня еще девочкой взяли к господам, я теперь отвыкла от простой жизни, и вот руки белые-белые, как у барышни. Нежная стала, такая деликатная, благородная, всего боюсь... Страшно так».
Соответственно крупномасштабными становились в этой режиссерской версии фигуры сестры и брата Гаевых, которых связывало здесь нечто гораздо большее, чем близкое родство. Они были увеличены, словно лупой, телевизионной линзой, телекамера была щедра на крупные планы.
Вот почему особенно бросалась в глаза иная, не гаевская, порода Ани, которая, не успев пропитаться заботами и тревогами «старой жизни», вся — предвестник «новой жизни». Не чувствуя за собой вины и не будучи ни в чем виноватой, она легко и естественно разрывает крепкую генеалогическую пуповину. Петя Трофимов (Э. Марцевич), за которым она готова идти без оглядки на край света, — романтически настроенный и образованный рефлексирующий «голубой герой». Конечно, у Ани меньше прожитых лет, чем у него, меньше пережитого и передуманного, но им обоим только еще предстоит формироваться, прожить «длинный, длинный ряд дней».
У Раневской и Гаева — все в прошлом, у Ани и Пети — все в будущем. Так прерывалась в этом чеховском спектакле связь поколений, а если шекспировскими словами — рвалась «дней связующая нить».
Вторая запомнившаяся Аня — Марины Неёловой, напротив, очень походила на Раневскую. Я имею в виду не внешнее сходство, тем более что в «Современнике» роль ее матери исполняли совершенно непохожие актрисы — Лаврова, Вертинская, Фрейндлих. Дело в том, что Аня Неёловой сродни самой чеховской Раневской. И порой в спектакле была даже более Раневской, чем сама Любовь Андреевна. Гаев в этом спектакле не просто так говорил: «Как ты похожа на свою мать!.. Ты, Люба, в ее годы была точно такая». Она концентрировала в себе лучшие фамильные черты — душевную щедрость, неистребимую женственность, врожденное благородство, и жажду жизни, — и хотелось верить, что она передаст по эстафете эти бесценные зерна в новую жизнь. Аня Неёловой из тех детей, которые рано взрослеют, все видят и все понимают. Она казалась старше Пети (В. Шальных), которого называли «вечным студентом» и который действительно сохранил какую-то детскую ученическую наивность. Может быть, этим он и нравился ей? Ему идут слова Раневской, сказанные ею в сердцах: «Вам 26 лет или 27, а вы все еще гимназист второго класса!» Подобно Любови Андреевне, она готова на самопожертвование. И ей, вероятно, будет труднее в жизни, чем другой, легкокрылой Ане, может быть, не легче, чем Раневской.
Все без исключения чеховские герои в нынешних «Вишневых садах» подвергаются испытаниям жизнью, а точнее говоря — временем. При этом один и тот же персонаж проявляет себя в разных спектаклях по-разному, обнаруживая спектр своих возможностей, так сказать, амплитуду колебания.
Даже такой незначительный и безобидный персонаж, как молодой лакей Раневской Яша, последний в списке действующих лиц персонаж с именем, никому не приносящий вроде бы ни пользы, ни вреда (он даже не ломает бильярдного кия, не опрокидывает стульев и не держит за пазухой револьвер, в отличие от несчастливого, непутевого конторщика Епиходова), и тот таит в себе разные возможности. Нередко исполнители этой незамысловатой роли предстают в облике мелкого ничтожества, наглеца, развращенного бездельем. Одетый по «парижской» моде пустой ветреник, паразитирующий дурак, хорошо усвоивший одно — надо делать вид, что услужлив. У него лишь одна навязчивая идея — вернуться в Париж, ему неведомо само понятие «родина». Противоположность старозаветному, преданному Фирсу, этакая пародия на лакея. Еще одно свидетельство обмельчания и вырождения уходящего в прошлое дворянского образа жизни. Такими показались и щуплый, тихий, незаметный Яша (Ю. Воробьев) Театра сатиры и огромный шумный дебил Яша (В. Гатаев) в калининском спектакле.
Но есть и гораздо менее безобидные молодые лакеи в нынешних «Вишневых садах». Ведь по существу Яша, единственный в пьесе, совершенно равнодушен к гибели вишневого сада, не сочувствует пострадавшим. Его ничто не связывает с садом, даже воспоминания. Он только и мечтает о продаже сада, что для него равносильно шансу снова оказаться в Париже, выигрышу по лотерейному билету. Это человек без прошлого. Если Шарлотта страдает от незнания своего происхождения, от своего одиночества, от своей никчемности, то Яша и знать ничего не хочет, сам безжалостно вычеркивает страницы прожитой жизни. «Выводит только из терпения», — говорит он о матери, которая ждет его в людской, чтобы попрощаться с сыном, возможно, навсегда. Он не просто отвратителен, он порой даже страшен своей «независимостью», этот человек без корней. Ему нечего терять. Идеалы его ничтожны. Он готов на все. Таким предстал Яша (А. Лукаш) перед зрителями рижского «Вишневого сада». На первый взгляд он даже не лишен юношеского обаяния, но это впечатление обманчиво. И хотя Раневская вспоминает о нем, кажется, лишь тогда, когда ей нужно прикурить, для нее он просто зажигалка — для других его поведение небезопасно. Наглость перевешивает в нем лакейство, оборачиваясь при удобном случае чистым хулиганством. Он не только говорит глухому Фирсу прямо в ухо: «Надоел ты, дед. Хоть бы ты поскорее подох». Он еще и незаметно ногой выбивает палку из рук старика, и тот чуть не падает. Никто не может с ним сладить: ни Гаев, ни Варя, ни Лопахин. Ему все дозволено. И он еще себя покажет, этот лакей Яша.