
Виролайнен М.Н. Речь и молчание
.pdf
поставлял финал «Осени» с финалом «Онегина»1. Тынянов на
зывал их «поэтическими эквивалентами текста»2, подчеркивая
их равноправность по отношению к другим строфам. Равно
правны, таким образом, звучащие и молчащие строфы. Романтики любили и многоточие, и фрагмент. Незавершен
ность высказывания подчеркивала его родственность незавер
шенной и в принципе незавершимой живой действительности,
служила знаком того, что границы текста распахнуты в мир,
открыты миру в обоих его измерениях: эмпирическом и транс цендентном. Пушкинское многоточие может включать в себя
иэто значение, но когда многоточием отмечен такой ритмиче
ски организованный фрагмент текста, как строфа, его границы перестают быть разомкнутыми. В этом случае перед нами стро
го ограниченная внутритекстовая лакуна речи, зона молчания, вход и выход из которой отмечен со всей определенностью. Пушкинский фрагмент скорее подчеркивает и саму границу,
исобытийность ее перехода, чем снимает ее.
Врассуждениях о стихотворении «Осень» не случайно была
использована театральная метафора. Въяве представленное на сцене молчание — любимый драматургический прием Пушкина. Безмолвием кончается «Борис Годунов», безмолвной задумчиво стью Председателя пира кончается цикл «маленьких трагедий».
Пушкин предъявил событие молчания воочию, как последнюю
заключительную перипетию пьесы. Гоголь в «Ревизоре» восполь зуется этим приемом — но не удержится в зоне чистого молча ния, ибо его развернутая ремарка к «немой сцене» переведет со бытие с языка речи на язык пластической изобразительности.
Для Пушкина подобный перевод немыслим.
Врусском романтизме, у Жуковского, например, как будто бы тоже силен пафос молчания — пафос несказаґнного, невыразимо
го, того, что непередаваемо словом. Тем не менее слову в поэзии Жуковского дозволено касаться несказанного — легкими каса
ниями, благодаря которым плавность перехода от называемого
1 См.: Чумаков Ю. Н. Жанровая структура «Осени» // Там же. C. 344.
2Тынянов Ю. Н. Проблема стихотворного языка. Статьи. М., 1965.
С.43.
441
lib.pushkinskijdom.ru

к неназываемому не нарушается и резкой, как у Пушкина, грани
цы между ними не возникает.
Вообще молчание — одна из любимых тем русской поэзии
и XIX го, и XX века. Достаточно вспомнить такие тексты, как «Silentium» Тютчева или Мандельштама. Но это тексты, расска% зывающие о молчании — и тем самым нарушающие его. Такой па радокс в поэзии ХХ века превращается в излюбленный оксюмо рон. Язык молчания, звучание тишины — это сочетание становит
ся устойчивым топосом, обретающим мистическое содержание. Вячеслав Иванов в поэме «Младенчество» пишет: «Но с той поры
я чтить привык / Святой безмолвия язык»1. Та же тема варьиро вана им в стихотворении «Тишина»: «И слышать я начал безмол вье»2. О «звучной тишине» говорит Блок3, о «звонко звучной ти
шине» — Брюсов4.
Все это служит контрастом молчанию пушкинскому. Пуш кин не сопрягает молчание и речь, его любовь к парадоксам в эту область не простирается. Речь и молчание разведены
у него на разные полюса, которым не дано соприкасаться, а тем
более — проницать друг друга. Благодаря этому разведению, отстоянию, несмешанности каждая сфера получает максималь ную полноту собственного объема значения.
Молчание — это зона, которая тоже может быть дифферен цирована, как и речь. Так, например, особой фигурой молчания является фигура умолчания, которая возникает тогда, когда не
что подразумевается, но остается не названным. В 1823 году
Пушкин писал Вяземскому: «Не надобно все высказывать — это есть тайна занимательности» (XIII, 58). В «Кавказском пленни ке», «Бахчисарайском фонтане», «Цыганах» неназванными яв ляются ключевые повороты фабулы5. Недосказанность апеллиру
1 Иванов В. Стихотворения. Поэмы. Трагедия. СПб., 1995. Кн. 2. С. 16. 2 Там же. Кн. 1. С. 256.
3 Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1960. Т. 1. С. 81 (стихотворение «Ты отходишь в сумрак алый...»).
4 Брюсов В. Собр. соч.: В 7 т. М., 1972. Т. 1. С. 35 (стихотворение «Творчество»).
5 См. об этом: Благой Д. Д. Бездна пространства: (О некоторых художест венных приемах Пушкина) // Благой Д. Д. Душа в заветной лире: Очерки жизни и творчества Пушкина. М., 1979. С. 221–227; см. также с. 227–240.
442
lib.pushkinskijdom.ru
ет к читательскому воображению. Позднее поэтика недосказан
ности у Пушкина меняется: умолчание получает такую же чис
тоту и полноту выражения, как само молчание. Если в ранних
поэмах читатель получал подсказку на путях воображения, то в более поздних вещах он этой помощи совершенно лишает
ся. В «Сцене из Фауста» Мефистофель заставляет Фауста одну
за другой вспоминать его кощунственные мысли и наконец под
водит к некой черте, дальше которой Фауст двигаться не жела
ет. «Потом из этого всего / Одно ты вывел заключенье...». В этот момент Фауст резко обрывает его: «Сокройся, адское
творенье! / Беги от взора моего!» (II, 437). Заключение, к кото
рому пришел Фауст, так и остается не названным — хотя автор несомненно имел в виду что то очень конкретное. Читателям и ис
следователям остается перебирать догадки, ни одна из которых не может дать единственно возможного окончательного ответа.
Аналогичная ситуация возникает в одном из кульминацион ных моментов «Медного всадника». Это момент, когда Евгени
ем овладевает безумие, отмеченный очень четко: «И вдруг, уда
ря в лоб рукою, / Захохотал» (V, 145). «Ударя в лоб рукою» это жест, означающий внезапно явившуюся мысль, озарение. Евге ний понял в этот момент что то очень существенное — именно эта мысль и свела его с ума. Но читатель так никогда и не узна
ет, что это была за мысль. Непроясненность кульминационного
момента заставляет читателя домысливать за героя, предполагать кощунственные, невыговариваемые смыслы. Но, как и в «Сцене из Фауста», эти домыслы останутся лишь предположениями.
И, наконец, еще один вид пушкинского молчания, о котором
хотелось бы сказать, вернувшись к поставленному в начале статьи
вопросу о современных работах по поэтике Пушкина. Этот вид молчания связан с табу на некоторого рода высказывания —
ипрежде всего с табу на самокомментирование. Здесь Пушкин
прямо противоположен Гоголю, неустанно трудившемуся над ав
торскими комментариями — как к собственным текстам, так
ик собственной жизни. У Пушкина мы ничего подобного не най
дем — в лучшем случае встретим поэтическую рефлексию, как в «Домике в Коломне». Даже в своих ответах на критики Пушкин
443
lib.pushkinskijdom.ru
неизменно ограничивается самыми частными вопросами, не за
трагивающими художественного целого, например, вопросами
о возможности того или иного словоупотребления. Более обсто
ятельные, программные высказывания по поводу собственных произведений остаются у него ненапечатанными, часто даже не
дописанными. Таковы предисловие к «Борису Годунову», замет
ки о стихотворении «Демон», о «Графе Нулине», о Сальери,
«<Письмо к издателю „Московского Вестника“>», «<Возраже
ние на статью „Атенея“>», «<Опровержение на критики>». Ка жется, что такого рода тексты словно встречаются по ходу свое
го создания с неким внутренним препятствием, которое оказы
вается непреодолимым. Едва ли не единственное значительное исключение составляет «<Возражение критикам „Полтавы“>».
Можно по разному трактовать причины этого. Что то мож но объяснить например, следованием карамзинской установке не отвечать на критики. Но, думается, имелась причина и бо лее фундаментальная.
Думается, что табу на самокомментирование связано у Пуш
кина с тем, что его художественная речь в принципе не подле жит переводу на иной семиотический язык, не имеет эквива лентов в ином типе речи. Прежде всего это относится к речи поэтической, которая у Пушкина так же абсолютно равна са
мой себе, как и молчание. Самокомментирование так же невоз
можно для Пушкина, как экспликация молчания средствами ре чи. То и другое воплощаемо абсолютным и потому единствен ным способом. Разговор о поэзии возможен только средствами самой же поэзии. А потому эквиваленты наиболее глубоких, наи
более изысканных современных филологических работ по по
этике Пушкина следует искать не столько в критических или эпистолярных высказываниях Пушкина или его окружения, сколько в поэтических репликах этих поэтов друг на друга,
в той поэтической интерпретации и переинтерпретации, в той
чисто поэтической рефлексии, которой подвергалась в их тек
стах общая для всего круга поэтическая система.
Впервые: Московский пушкинист. М., 2000. [Вып.] 8.
lib.pushkinskijdom.ru

УХОД ИЗ РЕЧИ
1 Утрата как обретение
Ничего не иметь, чтобы все получить — эта идея имплицитно присутствовала в русском сознании еще со времен митрополи
та Илариона. В той давней тяжбе об исторической участи Русь
могла противопоставить духовно могущественной Византии только собственную духовную нищету. Русская святость могла превзойти древнюю праведность на том основании, что в Еван гелии говорилось: «есть последние, которые будут первыми»
(Лк. 13, 30). Именно к этому аргументу апеллировал Нестор,
приступая к Житию Феодосия Печерского. В «Слове о законе и благодати», восславляющем силу и крепость Русской земли, специально подчеркивалось: земля эта пуста и пресуха — и вот на нее потек источник евангельский1. Придя к наследию Сына Божия одной из последних, когда наследие это уже было рас пределено между имеющими силу Церквями, Русь объявляла,
что именно отсутствие своей части и является ее достоянием.
Мы были слепы к свету истинному и глухи к спасительному уче нию — но отверcты будут именно очи слепых, и услышат имен но уши глухих. Мы претыкались на путях погибели, мы гугни
ли, моля идолов — но поскачет, подобно оленю, хромой и ясен
1 «Пуст бо и пересохл земли нашеи сущи, идольскому зною ису шивъши ю, вънезаапу потече источьникъ евагельскыи, напаяя вьсю зем лю нашю» (Иларион. Слово о законе и благодати. М., 1994. С. 62).
445
lib.pushkinskijdom.ru

будет язык гугнивых1. В такой ситуации заимствование из чу
жой культуры, мощное иноземное влияние уже не должно бы
ло повести к ассимиляции. Ибо готовность усвоить чужое по
причине отсутствия своего могла трактоваться как та нищета, которая и есть главное богатство.
Когда много столетий спустя Достоевский формулировал идею всемирной отзывчивости как определяющего качества русской
духовности, эта идея тоже предполагала совершенно аналогич ную парадоксальную конструкцию. Удел нашей нищей земли —
всемирность, поскольку русская нищета подобна нищете родив шегося в яслях Христа. Казалось бы, в речи о Пушкине, где вы сказана эта мысль, Достоевский мог и не вспоминать о русской
нищете — ведь разговор шел о величайшем национальном досто
янии. Тем не менее мотив нищеты оказался необходим. Мотив
был унаследован Достоевским от Гоголя, к которому восходят не только знаменитые слова, начинающие пушкинскую речь, но и са мая идея всемирной отзывчивости. Это Гоголь сказал о Пушки не: «В Испании он испанец, с греком — грек, на Кавказе — воль ный горец...»2. На чем же основано, по Гоголю, это «чрезвычай ное явление русского духа»3? Оказывается, «все наши русские поэты: Державин, Жуковский, Батюшков — удержали свою лич ность. У одного Пушкина ее нет»4. «Что ж было предметом его
поэзии?» — спрашивает, кроме того, Гоголь. И отвечает: «Все
стало ее предметом, и ничто в особенности»5.
1 «Бывъшемъ намъ сл помъ и истиньнааго св та не видащемъ, нъ въ льсти идольстии блудящемъ, къ сему же и глухомъ от съпасенааго учения, помилова ны Богъ — и въсия и въ насъ св тъ розума, еже познати его, по пророчьству: „Тъгда отъвьрзуться очеса сл пыихъ, и ушеса глухыихъ услышать“. И потыкающемъся намъ въ путьхъ погыб ли, еже б сомъ въсл довати, и пути, ведущааго въ животъ, не в дущемъ, къ сему же и гугнахомъ языкы нашими, моляше идолы, а не Бога своего и творьца, посети нас чьлов колюбие Божие. И уже не посл дуемъ б сомъ, нъ ясно славимъ Христа, Бога нашего, по пророчьству: „Тъгъда въскочить, яко олень, хромыи, и ясьнъ будеть языкъ гугнивыихь“» (Иларион. Слово о законе и благодати. С. 64).
2 Гоголь Н. В. Выбранные места из переписки с друзьями // Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. [Л.], 1952. Т. 8. С. 384. Здесь и далее курсив в цитатах наш.
3 Гоголь Н. В. Несколько слов о Пушкине // Там же. С. 50.
4 Гоголь Н. В. Выбранные места из переписки с друзьями. С. 382. 5 Там же. С. 380.
446
lib.pushkinskijdom.ru

Когда в предисловии к «Братьям Карамазовым» Достоевский
указывает читателю на Алешу как на главного своего героя, он
характеризует его весьма выразительными для нашей темы сло
вами: «...это, пожалуй, и деятель, но деятель неопределенный, не% выяснившийся»1. Как видим, здесь тоже брезжит то наше ничто,
которое должно стать нашим всем. Перипетия утраты вообще
положена в основу «Братьев Карамазовых» с их эпиграфом из
Евангелия от Иоанна: «...если пшеничное зерно, падши на зем
лю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет мно го плода»2.
Можно было бы сказать, что эта перипетия в принципе ха
рактерна для эпических сюжетов и запрограммирована, в част ности, моделью волшебной сказки. Но обратим внимание на то,
что в сказке утрата (или, по Проппу, недостача) — исходный момент сюжета, а у Достоевского модель перевернута, и утрата является тем итогом, к которому сюжет движется. Митя Кара мазов или Раскольников все теряют к концу романа, и их гряду
щее духовное возрождение в романе обещано, но, в сущности,
остается за кадром. И именно утрата как таковая становится главнейшим достижением.
Через событие утраты движутся и ключевые перипетии «Вой ны и мира». Только, в отличие от Достоевского, Толстой делает
это событие средним членом трехчленной цепочки: обладание —
утрата — новое обладание. Наташа Ростова, потерявшая обще ственное положение после истории с Анатолем Курагиным, Пьер Безухов, потерявший все, вплоть до личной свободы в плену, умирающий Андрей Болконский — все они рождаются к новой
жизни именно в момент этой тягчайшей утраты. В сущности,
то же происходит с Россией: залог победы — сожженная Моск ва. В последнем случае замечательно то, что он не выдуман.
У Достоевского, как и у Толстого, теряя все, герои обрета
ют нечто близкое к постижению всеединства. Раскольников ре
шается на всенародное покаяние, Митя Карамазов понимает,
1 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т. 14. С. 5. 2 Там же.
447
lib.pushkinskijdom.ru

что каждый за всех и за все виноват, Наташа Ростова постига
ет смысл молитвенных слов «Мiром Господу помолимся», Безу
хов постигает единение с народом, Болконскому открывается
смысл всеобщей любви. Снова ничто и все оказываются пара доксально сближены.
Евангельская фраза о последних, которые станут первыми,
имеет, как известно, свое продолжение: «есть первые, которые
будут последними» (Лк. 13, 30). Если в XI веке особенно акту
альна была начальная половина этой фразы, то на другом конце тысячелетия востребованной оказалась вторая ее половина.
Мощь империи теперь уже неоспорима, и подтверждение ее ду
ховного первенства требует способности заново стать «послед ними». Тогда возникает легенда о Федоре Кузьмиче, чей уход
подтверждает эту способность. Первое лицо в государстве, в опре деленном смысле представительствующее за него, глава его свет ской и духовной власти, отрекается от всего, что имеет, включая собственное имя, чтобы стать «никем» — наравне с «последни ми»1. Любовное отношение русского сознания к этой легенде
подчеркивает ее значимость.
Для XIX века вообще можно говорить о мифологеме «ухо да», теснейше связанной с архетипом утраты как обретения. Остановимся на тех ее проявлениях, которые связаны уже не столько с судьбой героев, сколько с писательством как таковым
и могут быть обозначены как «уход из речи».
Под грозовые раскаты, в проливной дождь уходит из Сте панчикова Фома Фомич Опискин. Уходит, правда, недалеко — но его малодушное возвращение не отменяет смысла затеянной было акции. Не отменяет его и то, что Фому, возвестившего
свой уход, в конце концов изгоняют из дома — важна сама
1 Впрочем, у Федора Кузьмича имелись и ранние предшественники: преподобный князь Святоша (Святослав Давыдович, ок. 1080–1142, кн. черниговский и луцкий, в иночестве — Николай), который оставил «княжение, честь и славу и власть» и стал иноком Печерского монас тыря, как о том повествует Киево Печерский патерик (Памятники ли тературы Древней Руси: XII век. М., 1980. С. 498), и Иван Васильевич Грозный (см. об этом в статье «Фома Опискин и Иван Грозный» в наст. изд., с. 390–395).
448
lib.pushkinskijdom.ru

первоначальная затея, столь пышно обставленная, важны поза,
жест и риторика ухода. Фома собирается «идти куда глаза гля
дят», взяв с собой «несколько любимых книг, две перемены
белья — и только!»1. Особо подчеркнут отказ от «золота». Он был подчеркнут и выше, когда Фома первый раз грозился уйти
из Степанчикова: «Завтра же ухожу от вас. Рассыпьте ваши
миллионы, устелите весь путь мой <...> кредитными билетами —
и я гордо, презрительно пройду по вашим билетам; <...> Фома
Опискин будет сыт одним благородством своей души!»2. Итак, уход, как его мыслит Фома — это уход в никуда и ни с чем.
Ситуация канонизирована как модель поведения уже в рамках
того же «Села Степанчикова»: не успел еще улечься всеобщий пе реполох по изгнании Фомы, как полковник Ростанев объявляет:
«Сам же я, с сего же дня, от всего отстраняюсь. <...> Я оставляю Степанчиково. Живите здесь все покойно и счастливо. Я же еду в полк — и в бурях брани, на поле битвы, проведу отчаянную судьбу мою... Довольно! еду!»3. Полковник простодушнее, чем Фо ма. Он не подчеркивает, а только подразумевает отказ от нынеш
него благосостояния. Что же касается цели предполагаемого пу
ти, то она как будто определенна: в полк. Но готовность погиб нуть в бурях брани продиктована романтическими литературными моделями, согласно которым след героя теряется в неизвестности, когда он покидает сюжетное пространство, отправляясь на войну
навстречу гибели. Таким образом и Ростанев порывается уйти из
обжитого мира в никуда.
Другой интересующий нас уход, как и уход Фомы, осуществля ется в дождь — «мелкий, тонкий», но неотступный дождь сопро вождает шагающего под зонтиком Степана Трофимовича Верхо
венского. Полыхания грозы заменены заревом пожара. При скупо
сти Достоевского на пейзажные описания сходство деталей знаменательно. Еще Тынянов обратил внимание на некоторое по добие Опискина и Верховенского: «Интересно, что и другой паро
дийный характер — Степан Трофимович — тоже приживальщик;
1 Достоевский М. Ф. Полн. собр. соч. Т. 3. С. 136. 2 Там же. С. 85–86.
3 Там же. С. 143.
449
lib.pushkinskijdom.ru

то же „странничество“, та же „котомка“»1. Повторяются и клю
чевые условия ухода: отказ от благосостояния и неведомость це
ли пути. Степан Трофимович уходит, не приняв «роскошных
условий» Варвары Петровны и «предчувствуя», что не должен определять, куда, собственно, он направляется: «...чтобы взять по
дорожную, надо было по крайней мере знать, куда едешь. Но
именно знать об этом и составляло самое главное страдание его
вту минуту: назвать и назначить место он ни за что не мог. Ибо,
решись он на какой нибудь город, и вмиг предприятие его стало бы в собственных его глазах и нелепым и невозможным; он это
очень предчувствовал»2.
О«Селе Степанчикове» Достоевский писал брату в 1859 году:
«В нем есть два огромных типических характера, создаваемых
и записываемых пять лет, <...> — характеров вполне русских
и плохо до сих пор указанных русской литературой»3. «Типичес кой» является и идея ухода, столь важная для характеристики Фомы и не случайно воспроизведенная Достоевским в другом сю жете, в связи с другим персонажем. Ее типичность подтвержда
ется ироническим жестом судьбы, распорядившейся так, что один
персонаж явился пародией, написанной, как и положено, post fac tum, а другой — пародией, созданной ante factum. Ибо если
вФоме спародирован умерший уже Гоголь, то «Последнее стран ствование Степана Трофимовича» пародирует уход и смерть еще
здравствующего Льва Толстого. В последнем случае угаданными
оказались даже детали: уход, похожий на бегство; панический страх быть настигнутым любящей женщиной; остановка в чужой избе; болезнь, постигшая в пути; приезд доктора, близких, от ко торых бежали; наконец смерть. Как и литературный персонаж,
Толстой, выезжая из Яcной Поляны, не имел конкретного пред
ставления о предстоящем маршруте. Патетическая фраза Степа на Трофимовича: «Vive la grande route, а там что Бог даст»4 —
1 Тынянов Ю. Н. Достоевский и Гоголь (К теории пародии) // Ты нянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 215.
2 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 480. 3 Там же. Т. 28. Кн. 1. С. 326.
4 Там же. Т. 10. С. 481.
450
lib.pushkinskijdom.ru