Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Виролайнен М.Н. Речь и молчание

.pdf
Скачиваний:
167
Добавлен:
12.02.2015
Размер:
2.98 Mб
Скачать

Отсылок к «Евгению Онегину» в «Аде» множество. Они за

камуфлированы насмешливо и небрежно, в большинстве случа

ев их обнаружение не требует филологической работы — они

поданы так, что сами бросаются в глаза. Существенно, однако, что дело не ограничивается множественными пародийными от

сылками, явными и скрытыми цитациями, прямым и инверси

рованным повторением сюжетных ходов. Главное заключается

втом, что между «Евгением Онегиным» и «Адой» происходит

глубинное взаимодействие на уровне поэтики. На этом уровне «Ада» уподобляется «Онегину» сразу по многим направлени

ям. Как роман в стихах включает в свой текст прозу, так «Ада»

включает в себя стихи. Подобно «Онегину», набоковский ро ман имеет авторские примечания, одновременно наводящие на

неявный смысл и уводящие от него. Оба произведения постро ены как романы возможностей1, фабула в них пунктирна, а сю жет не движется по одной траектории, он допускает сразу не сколько своих собственных версий и вариантов.

«Онегин» — не единственный русский роман, отразившийся

втексте «Ады». Набоков апеллирует и ко Льву Толстому, и к До

стоевскому — «Ада» обращена к русской романной традиции

вцелом, но «Евгений Онегин» занимает в этом ряду совершенно особое место. Принявший гротескные очертания в стилистиче ском контексте «Ады», «Онегин» в то же время выступает в нем

как архетипическое основание романного повествования. Набо

ков выделяет его на фоне последующей традиции, и основанием такого выделения служит характер отношения текста — к миру.

Врамках той литературы, которую мы называем классиче ской, «Евгений Онегин» — действительно первый русский ро

ман, сразу отодвинувший в зону литературной архаики нраво

описательные, авантюрные, сатирические и прочие образцы жан ра. Хотя Пушкин называл «Капитанскую дочку» романом, мы не случайно скорее склонны воспринимать ее как повесть: из

«Онегина», а не из нее выводится дальнейшая традиция русского

1 См.: Бочаров С. Г. О возможном сюжете: «Евгений Онегин» // Бо чаров С. Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 17–77.

401

lib.pushkinskijdom.ru

романа. Онегин, а не Петруша Гринев задал классический ро

манный тип постбайронического героя, наделенного демониче

ским прошлым — не по линии его внутрисюжетной биографии,

но по линии его литературной генеалогии. Этот тип героя, пред определяющий и характер сюжета, модифицируясь, пройдет

через всю классическую традицию русского романа, вплоть до

«Ады», где отца героя зовут Демоном — не случайно этим име

нем маркировано родительское поколение.

Интеграция романа в стихах в основание позднего прозаи ческого романа Набокова обращает русскую романную тради

цию к ее исходной точке, к ее родовому началу — к тому началу,

которое обладает некоторыми ключевыми чертами, традицией утраченными. И прежде всего это относится к миметической

природе речи. Чтобы оценить значение «Евгения Онегина» для поэтики «Ады», необходимо предпринять краткий историче ский экскурс.

Вспомним хрестоматийно известную фразу Пушкина: «Не ро

ман, но роман в стихах — дьявольская разница!»1. Эта разница едва ли не в первую очередь связана с принципиальным отличи

ем поэтической речи от прозаической. Поэтическая культура первой четверти XIX века — та поэтическая культура, из кото рой вырастает «Евгений Онегин» — это культура условности. Она не призвана выражать, отражать, отображать реальность,

она не подражает реальности, не мимикрирует под нее — она

призвана воплощать свой особый поэтический мир, который со относится с жизненной эмпирией через систему опосредований — и никогда непосредственно. Поэтическая речь — это язык вну три языка, это суверенный мир со своей системой значений,

действительной только в рамках этого мира. Так, поэтическая

лень не равна лени эмпирической и т. д. Золотой век русской по эзии — это время, когда поэтическая и прозаическая речь на ходятся в отношениях, которые полуметафорически, полутер

минологически можно определить как отношения диглоссии.

Б. А. Успенский характеризует диглоссию как «такой способ

1 Пушкин. Полн. собр. соч. [М.; Л.], 1937. Т. 13. С. 73.

402

lib.pushkinskijdom.ru

сосуществования двух языковых систем в рамках одного языко

вого коллектива, когда функции этих двух систем находятся в до

полнительном распределении»1, то есть когда они не эквивалент

ны друг другу и не подлежат взаимному переводу. Так, в Мос ковской Руси церковнославянский и русский язык находятся

в отношениях диглоссии: церковнославянский обладает сак

ральным статусом, который утрачивается при переводе на рус

ский. Система значений церковнославянского языка не может

транслироваться за его пределы.

Точно так же поэтическая речь золотого века не подлежит пе

реводу на язык прозы. Примечательно, что мотивы и мотивные

комплексы, эти носители поэтической семантики, устойчивые для поэзии золотого века и варьируемые в разных стихах Пуш

кина, не переходят в его художественную прозу. Исключения есть, но они чрезвычайно редки. «Евгений Онегин» не подлежит пересказу — по той простой причине, что он в принципе не изы маем из поэтической речи. Соотношение стиха и прозы в «Оне

гине» лишь подчеркивает это его качество: стихи и проза гово

рят о разном. Бесконечно раздражающая Набокова оперная и театральная версия «Онегина», над которой он не устает из деваться в «Аде», незаконна именно потому, что это «Онегин», изъятый из поэтической речи.

Между тем эпоха, сменившая золотой век, перестала чувство

вать незаконность подобной процедуры. «Онегина» с воодушев лением пересказывали и Белинский, и Достоевский, не замечая, что подменяют субстрат пушкинского произведения. Причина заключалась не в эстетической глухоте, а в радикальной смене

языковой ситуации. Поэтическая речь разомкнула свои грани

цы, в том числе и семантические. Уже у Лермонтова система мо тивов становится общей для поэзии, прозы и драматургии. По жалуй, можно сказать, что Лермонтов и был тем поэтом, кото

рый осуществил шаг в прозу. «Героя нашего времени» можно

рассматривать как перевод «Евгения Онегина» на язык прозы.

1 Успенский Б. А. Языковая ситуация и языковое сознание в Москов ской Руси: Восприятие церковнославянского и русского языка // Ус пенский Б. А. Избр. труды. М., 1994. Т. 2. С. 26.

403

lib.pushkinskijdom.ru

Во всяком случае после Лермонтова поэзия и проза перестали

находиться в отношениях диглоссии. Любопытно, что незадолго

до этого Библию начинают активно переводить на русский язык,

упраздняя тем самым особый статус церковнославянского. Язы ковое поле становится общим, единым, нивелированным. Художе

ственная проза, поэзия и бытовая речь, конечно, разнятся между

собой — но это уже не та разница, которая формирует отноше

ния диглоссии. Именно с этого момента мир и речь, к какому бы

роду словесной деятельности она ни принадлежала, вступают в от ношения взаимоотражения и взаимоподражания. Конечно, и здесь

встречались исключения, но ведущая тенденция была такова.

Русский классический послеонегинский роман всегда создает иллюзию достоверности. Великая тайна русской литературы XIX ве

ка с тем и связана, что литература располагается в той же плос кости, что и жизнь, и даже претендует на еще большую степень действительности, чем сама действительность — и эта претензия удовлетворяется. Мимикрия речи, уподобляющейся миру, пред

ставлена в этой традиции в максимальной полноте. Романная речь

не хочет более быть особой субстанцией, она хочет слиться с ми ром, выдать себя за него, а его — за себя. Когда мы постигаем символическое значение романных сюжетов, например, такое, ко торое Вячеслав Иванов эксплицировал в романах Достоевского,

то мы воспринимаем его не как смысл художественной речи, а как

сокровенный смысл самой жизни. Погружаясь в чтение русского классического романа, мы погружаемся в жизнь, столь же реаль ную, как сама реальность. Наташа Ростова, Рудин, Рогожин — все это живые люди, мы знаем их, как окружающих нас, а иногда

даже лучше. Но если мы с подобной привычкой восприятия так

же отнесемся к Онегину или Татьяне, мы вынуждены будем нару шить авторскую волю, которая постоянно разрушает сложившее ся было правдоподобие образа, превращает Татьяну в Музу, Оне

гина — в автора, читательницу романа — в его персонаж1 и т. д.

1 См. об этом: Чумаков Ю. Н. Пространство «Евгения Онегина» // Чумаков Ю. Н. Стихотворная поэтика Пушкина. СПб, 1999. С. 179; Чумаков Ю. Н. Татьяна, княгиня N, Муза: (Из прочтений восьмой гла вы «Евгения Онегина») // Там же. С. 218–230.

404

lib.pushkinskijdom.ru

У героев Пушкина нет автономной от воплотившего их слова

жизни, их контур не завершен, они — фрагменты поэтической

речи и лишь в ее пределах обладают полнотой существования.

Погружение в онегинский мир требует вхождения в поэтичес кую речь.

Казалось бы, серебряный век восстанавливает языковую си

туацию золотого века. В поэзии символистов заново вырабаты

вается комплекс значений, не транслируемых в общее поле язы

ка. Однако пафос символистов направлен именно на то, чтобы распространить поэтические смыслы за пределы поэтической

речи — и в прозу, и в жизнь. Возможно, именно эта ситуация

смоделирована в «Защите Лужина»: Лужин, носитель шахмат ного, то есть особого (в семиотическом смысле) языка, экстра

полирует его значения далеко за его пределы, в собственную жизнь — и погибает вследствие этой ошибки, опять таки семи отической по своей природе.

Подчеркнем всего на одном примере разность отношений, вы

страиваемых между речью и миром золотым и серебряным веком.

Почти обязательным мотивом дружеского послания 1810 х годов является мотив пира симпозия, культурный топос, восходящий к древнейшим временам. Он имеет свое соответствие в рамках литературного быта: это дружеские пирушки поэтов. Но быт

и поэзия соотносятся здесь лишь косвенно, дистанцированно. Бы

товое и поэтическое принадлежат к разным зонам действитель ности, которые разграничены и не вступают в отношения вза имного подражания1. Граница между ними будет снята в начале ХХ века, когда пиры симпозии будут затеяны на башне Вяче слава Иванова2. Здесь пир как жанр и пир как жизнь, уподобля ясь друг другу, сольются в общей зоне.

Именно эту общность разрушает Набоков. Обладая несо

мненным даром создавать иллюзию правдоподобия, он посто янно и намеренно разрушает ее, разграничивая речь и мир. Эту

1 Подробнее см. об этом наст. изд., с. 309.

2 См. об этом: Шишкин А. Симпосион на петербургской Башне в 1905–1906 гг. // Канун: Альм. Вып. 3: Русские пиры. СПб., 1998. С. 273–352.

405

lib.pushkinskijdom.ru

особенность Набокова уже ранняя критика подчас трактовала

как согласие на чистейшую условность, на игру ради игры, поры

вающей связи с миром1. Между тем в подобном отношении На

бокова к речи была не только высокая мировоззренческая серьез ность, но и попытка восстановить те черты поэтики золотого ве

ка, которые были утрачены, стерты последующей традицией.

По прошествии более чем вековой истории русского романа На

боков создает «Аду», возвращаясь именно к тем особенностям

«Онегина», которые не были унаследованы прозаическим рома ном. Прежде всего — к тому феномену, который обозначен здесь

как диглоссия, предполагающая принципиальную выделенность

особого типа речи, не эквивалентного никакому другому.

Весь послепушкинский XIX век занимался устроением еди

ного смыслового континуума, в рамках которого речь и мир на ходились в отношениях взаимного подобия и взаимоотражения, мимикрии. В начале ХХ века вектор как будто сменился, но инерция предшествующих десятилетий продолжала действовать.

Сопротивление Набокова этой инерции выражается в том, что

он разрывает единство смыслового континуума, заново выделяя романную речь на фоне общего языка и на фоне мира. Не слу чайно «Ада» — это русский роман за пределами русского языка. Далеко не первый англоязычный роман Набокова, но зато под

черкнуто русский англоязычный его роман. С русскими героя

ми и с постоянной апелляцией к русской романной традиции. С постоянными вторжениями русской речи в речь английскую. (Вопрос о французской речи оставляем сейчас в стороне.) Эти русские слова находятся с помещенным рядом с ними в скобках

переводом их на английский язык в отношениях той самой вза

имодополнительности, неэквивалентности, которые и характе ризуют ситуацию диглоссии. Такие отношения подобны отно шениям стиха и прозы, опять же восходящим к роману в сти

хах. Русские слова служат постоянными сигналами разрывов

повествовательной речи, не дают ей даже внутри романа пре

1 См., напр.: Адамович Г. Владимир Набоков (Из книги «Одиночест во и свобода») // В. В. Набоков: Pro et contra. СПб, 1997. С. 255–266.

406

lib.pushkinskijdom.ru

вратиться в единое поле. В «Аде» множество способов разрыва

сплошного континуума. Так, русские герои помещены в нерус

скую страну, которая в то же время является родной средой их

обитания — но и она не едина, ибо в ней обнаруживаются фраг менты русского мира.

Наиболее существенно то, что традиция романа в стихах воз

обновляется в рамках прозаического повествования. Той бездны,

которая разделяла поэзию и прозу для Пушкина, для Набокова

уже не существует. В его собственных стихах и прозе повторяет ся общий мотивный комплекс. Линию водораздела Набоков про

водит иначе. Он пытается придать художественной речи, и про

заической и стихотворной, тот статус, каким некогда обладала речь поэтическая. Создать ее особую конвенциональность. Повы

шенная условность, реминисцентность, цитатность Набокова слу жат одной общей цели: заново выделить художественную речь из реальности, создать внутри нее свою систему конвенций, подоб ную той, которая существовала в рамках поэтического языка зо

лотого века, когда мотив наращивал свои значения через много

кратные вариации, переходя от поэта к поэту и утрачивал их за пределами поэзии.

Повышенная реминисцентность характеризует, разумеется, не только прозу Набокова. Достаточно вспомнить хотя бы «Пе

тербург» Андрея Белого. Но при всей своей революционной но

визне «Петербург» продолжает общую тенденцию русской ро манной традиции: отразить мир, хотя бы и самыми необычай ными средствами поэтики. Набоков же неустанно подчеркивает разность речи и мира.

«Ада» оказывается последним русским романом, глядящимся

в зеркало первого русского романа, «Онегина». Последним, ко нечно, не в эмпирическом смысле, означающем, что после «Ады» романы писаться не будут. «Онегин» и «Ада» смыкаются как на

чало и конец традиции, как рамка, окольцовывающая русский

романный текст.

Между прочим, точно так же при посредстве «Онегина» замы

кается кольцо между «Адой» и «Машенькой», эпиграф к которой взят из «Онегина»: «Воспомня прежних лет романы, / Воспомня

407

lib.pushkinskijdom.ru

прежнюю любовь...». «Машенька» и «Ада» в контексте собствен

ного набоковского романного творчества тоже оказываются от

раженными друг в друге первым и последним романом, хотя На

боков вовсе не собирался отложить перо, написав «Аду». Располагаясь на границах романной традиции, «Онегин»

и «Ада» с их подчеркнутой, повышенной степенью условности,

несоотносимости с эмпирией, отграничивают русский роман

ный текст одновременно от мира и от общеконвенционального

языкового поля.

И последнее замечание — о парадоксальности мимикрии. Когда

речь, разрушая созданную было иллюзию достоверности, разобла

чает себя как речь, такое обнажение приема можно трактовать как соскальзывание в чисто игровую плоскость, как разрыв серьезных

отношений с миром. Но это же самое можно трактовать и прямо противоположным образом: как еще один шаг в сторону достовер ности. Ведь речь между прочим, это, и правда, — только речь.

Впервые: А. С. Пушкин и В. В. Набоков: Сборник докладов Междуна родной конференции 15–18 апреля 1999 г. СПб., 1999.

lib.pushkinskijdom.ru

ИНОБЫТИЕ РЕЧИ

lib.pushkinskijdom.ru

lib.pushkinskijdom.ru