История Всемирной Литературы / Коллектив авторов - История всемирной литературы Т.5 - 1988
.pdf
Философская лирика так называемого «индийского стиля», распространившаяся в Иране еще с XVI в. и бурно расцветшая в Индии, хотя и породила в Иране локальную формальную школу, оформившуюся еще в конце XVII в., в XVIII столетии уже не дала ничего нового и значительного. Орнаментальной была и проза того времени, в частности исторические хроники, содержание которых за немногим исключением сводилось к возвеличиванию правителей.
ВXVIII в. заметно активизируется городская литература, далекая от официальных придворных кругов и базирующаяся на устном творчестве. Простонародная, или «вульгарная», литература мало изучена. Известно лишь, что получают широкое распространение прозаические народные романы (или дастаны) историко-героического или авантюрно-рыцарского содержания, сборники фантастических повестей, новелл и сказок, народные версии любовно-романических сюжетов, известных по многочисленным поэмам и пятерицам высокой литературы.
Многие прозаические дастаны, возникнув на основе реального исторического события, складывались сначала в процессе длительной устной передачи, затем фиксировались в различных вариантах записи, приобретая характер полулегендарного, полусказочного повествования, в котором причудливо переплетались традиции устного творчества и письменной литературы. Но говорить о влиянии дастанов на письменную литературу было бы преждевременно. В дастанах, несомненно, отразилась и религиозная идеология. Так, в «Сказании об Амире Хамзе» или в «Сказании об Абу Муслиме» герои действуют как активные защитники ислама и борцы с неверными. Популярные герои дастанов всегда воспринимались слушателями как олицетворение сил добра и правосудия, неизменно побеждающих силы зла и несправедливости, что особенно отчетливо выступало во время устного, отчасти импровизированного пересказа (или чтения). Различные и многочисленные варианты записей любовных поэм свидетельствуют о том же длительном процессе формирования городской литературы, переосмысления отдельных эпизодов, отражающих идеологию и художественные вкусы демократической среды города. Появление большого количества обработок и записей дастанной литературы, в основе которой лежат исторические реалии, говорит о зарождении интереса к героическому прошлому Ирана, что можно рассматривать как симптом пробуждения национального самосознания.
ВXVIII в. в основном сложился персидский мистериальный театр — та‟зие, получивший к концу столетия законченную драматическую форму. Сюжетами та‟зие служили трагические события в Кербеле, гибель мучеников за веру Хусейна и Хасана, а также другие истории из жизни шиитских святых. Представления, исполнявшиеся чаще всего большим количеством актеров, разыгрывались обычно в начале месяца мохаррема — в дни траура по мученикам у шиитов. Оформление спектаклей было весьма примитивным, декорации очень несложны. Прямо перед представлением актерам вручали текст (нередко стихотворный), за исполнением следил режиссер, находившийся тут же на сцене. Многое в та‟зие напоминает европейские средневековые мистерии. Однако сложившийся в другое время и в иных условиях, чем в Европе, этот жанр не знал в Иране того постепенного обмирщения религиозного содержания, какое наблюдалось на Западе. Репертуар та‟зие никогда не пополнялся светскими сюжетами. Необычайная же популярность этой формы театра в XVIII в. объясняется, видимо, не только религиозными чувствами, но и тем, что они отражали перипетии политической борьбы того времени: в результате суннитской реформы Надир-шаха, в частности, верность шиитской ереси снова становится одной из форм выражения протеста против политики правящих кругов.
К середине XVIII столетия в результате жестокого режима Надир-шаха положение Ирана, осложненное народными восстаниями и феодальными
469
усобицами, ухудшилось. Наблюдая застой во всех областях жизни, сравнивая свою действительность с положением тех стран Запада, с которыми Иран соприкасался на
военной и торговой почве (Англией, Голландией, Россией), передовые люди Ирана задумывались о причинах бедственного положения в стране. Не случайно в некоторых, даже придворных исторических официальных трудах того времени, при всей лояльности их авторов по отношению к Надир-шаху, появились критические оценки отдельных его акций, объективные суждения о причинах народных движений (например, в сочинении Мухаммада Казима). Мрачную картину запустения и произвола рисует в своем жизнеописании (1742) известный ученый и литератор Шейх Али Хазин. Он закончил свой труд в Индии, куда эмигрировал после десятилетних скитаний по Ирану, отсюда — известная свобода в выражении разочарования и недовольства автора новыми поборами и репрессиями. Описывая свои впечатления от разоренных и опустошенных городов и областей Ирана, Али Хазин проявляет явно сефевидскую ориентацию. В идеализации им времени правления Сефевидов выражена идея создания персидского государства, уже занимавшая умы людей Ирана, но более отчетливо определившаяся лишь на рубеже XVIII—XIX вв. Средневековому отсталому Ирану Али Хазин противопоставляет западноевропейские страны, восхищаясь техническими достижениями Запада (например, описание корабля), предвосхищая просветителей XIX в. Несомненно, что произведение, включающее в себя жанровые элементы мемуаров, путевых заметок, изложенное безыскусно и лаконично, может свидетельствовать о появлении в культурной жизни Ирана некоторых фактов, позволяющих говорить о зарождении литературы Нового времени, хотя они еще не нарушали общего стереотипа средневековой культуры в целом.
Сдвиги, происходившие в духовной жизни Ирана, охватывают его культуру в целом, сказываясь даже в таком консервативном виде искусства, как восточная живопись. Правда, изобразительное искусство, как и другие сферы иранской художественной культуры XVIII в., изучено еще недостаточно. Но данные ряда исследований свидетельствуют о том, что после резкого спада всей художественной культуры, особенно во времена афганских правителей-суннитов, ревностно относившихся к мусульманским запретам на изображение человека, к 40-м годам наблюдается возврат многих художников к традициям исфаганской школы XVI—XVII вв. Но, в отличие от художников этой школы, к иллюстрированию рукописей они обращаются редко, оттесняя традиционную миниатюру на второй план. Зато немало нового и интересного дают работы тех мастеров, которые следуют так называемому «европеизирующему» направлению, возникшему под влиянием знакомства с западноевропейским изобразительным искусством. Иранские художники продолжают осваивать технику и приемы масляного письма, применяя светотеневую моделировку фигур, объемность изображения, перспективное построение пейзажного фона, их миниатюры и стенные росписи приобретают черты монументальности, свойственные станковой живописи. Изменяются характер и содержание их работ. В отличие от картин XVII в., изображавших преимущественно любовные сцены, изысканных юношей и томных красавиц, теперь преобладают историкогероические и батальные сюжеты, прославляющие прошлое Ирана. Стены шахских дворцов украшаются портретами Надир-шаха и сефевидских правителей, выполненными в торжественно-парадной манере, подчеркивающей величие и значительность власти иранского владыки. Такие же изображения повторялись и в лаковой живописи, получившей широкое распространение за пределами дворца.
Процесс приобщения иранской живописи к европейскому изобразительному искусству, обогащения многовековых национальных традиций новыми принципами изображения продолжается и во второй половине XVIII столетия, способствуя становлению нового художественного видения мира и человека.
Появление нового в иранской литературе также относится к 40-м годам XVIII в. Это прежде всего организация первого литературного общества «Возвращение», связанного с появлением оппозиционного критического начала в развитии общественной мысли Ирана. Общество имело хотя и не зафиксированную письменно, но вполне определенную эстетическую программу. Ее создатели и вдохновители — поэты Шуле (ум. 1747) и
Муштак (ум. 1757) — вместе с небольшой вначале группой своих учеников и единомышленников задумали провести своего рода литературную реформу. Внешне она сводилась к замене господствовавшего в поэзии «темного» стиля ясностью языка литературы так называемого «домогольского периода» (X в. — начало XIII в.). Общество было создано в Исфагане, куда вскоре стали стекаться как сторонники движения за реформу, так и его противники.
В произведениях ряда поэтов того времени отражены бурные дискуссии и споры, в которых деятелям «Возвращения» приходилось отстаивать свои позиции.
470
Несомненно, что сторонниками реформ руководило стремление приблизить литературу к жизни, ориентировать ее на более широкие круги читателей. Не случайно, защищая перед своими противниками «великих поэтов прошлого», они доказывали, что их творения были близки «и простым людям и благородным, и молодым и старым». В практическом осуществлении этого стремления лозунг возвращения к литературной традиции прошлого принимал, однако, более широкое значение. Поэты «Возвращения» обращались к традициям X—XII вв., ко времени освобождения иранцев от арабского ига. Они рассматривали «домогольскую» литературу как образец истинно иранского творчества. Поэзия того времени, а также творчество Саади и Хафиза, ставших вскоре кумирами поэтов «Возвращения», привлекала деятелей новой школы не только тем, что их творчество сохраняло простоту и ясность народной поэзии, но и богатством содержания, созвучием передовым тенденциям развития общества, своим ярким вольнодумием. Поэты «Возвращения» угадывали в литературе прошлого дух будущего, но, поскольку их поэзия продолжала оставаться средневековой по своему типу, она объективно не имела возможности внести в литературу существенно иное содержание. Нередки были случаи восприятия скорее внешней стороны литературного наследия, чем его бунтарской сущности. Тем не менее творчество поэтов «Возвращения» в целом сыграло значительную роль в освобождении литературы из замкнутого круга далеких от жизни мотивов и образов орнаментальной поэзии и в обращении ее к современности. Наиболее концентрированно это выражено в произведениях Хатефа Исфахани (ум. 1783) — одного из наиболее известных поэтов своего времени.
Хатеф Исфахани родился в начале XVIII в. в Исфахане. С ранней юности он был преданным сторонником и последователем Муштака. Под его руководством он совершенствовал свои знания в области истории, теории литературы и стихосложения, создавал первые самостоятельные поэтические опыты.
Наибольшее развитие во второй половине XVIII в. получила лирика, представленная в традиционных формах касыды, газели, отрывка (кыта) и рубаи. Эпическая поэзия и жанры повествовательной прозы почти не развивались. Литературное наследие Хатефа Исфахани также составляет лирический диван, в котором главное место занимают газели.
Намеренно следуя Саади и Хафизу, поэт стремился не к формальному перенесению их образности и поэтических приемов, а к искренности звучания, естественности выражения чувств и настроений, что нарушало условность жанра.
Прекрасно мгновенье, когда мы вдвоем среди роз и тюльпанов, — Я и ты, а рядом вино и кубки в руках.
На тополя и кусты жасмина дождь разбросал влажные жемчужины, Жемчугами рассыпаны градинки на тюльпанах и розах...
В страсти к тебе перед розами и кипарисами Соловей рассыпает трели, и на лугу воркуют голуби. Выйди на луг! Ведь это в твою честь
Роза поднимает чашу, нарцисс — кубок, тюльпан — пиалу. Праздник! И что случится, если в праздник Твои живительные уста подарят мне один поцелуй!?
По силе чувства приятия жизни, по своей эмоциональности эти строки сродни хафизовскому прославлению радости бытия. Однако таких звонких, ликующих строк в лирике Хатефа не так уж много. В ней чаще звучат скорбные ноты, проглядывают
настроения душевной подавленности и смятения. Любовь в его газелях выступает в основном как страдание, выливающееся, однако, чаще всего не в готовность к жертвенному служению любимой, как нередко трактовалась тема любви поэтами прошлого, а в чувство безысходности. Настроение лирического героя подчеркивается самим образным рисунком стиха: «Увы! Еще не расцвели розы в цветнике, как подул ветер и разрушил мое гнездо». Или: «Если горячий самум, пронесшийся над цветником, опалил мои листья и плоды, к чему мне желать весенней тучи и что мне до осеннего ветра?» Горьким чувством безнадежности проникнуты философские размышления поэта —
контрастом вере в лучшее, светлое будущее поэтов прошлого звучат его стихи: «Если вслед за осенью приходит весна, то за осенью жизни весна не следует», и поэтому «не обижайся на меня, садовник, если я в дни весны напомню тебе об увядании листьев в осеннюю пору».
Многие газели Хатефа имеют суфийскую окраску — тщетное стремление к божеству, Истине, осознание недоступности цели:
Разве я обрету желаемое на пути любви к тебе? Ведь что — я? И как бесконечен тот путь!
Такая тональность характерна и для лирического творчества других поэтов «Возвращения». Муштаку, например, принадлежат строки: «Если дни и ночи мира, о Муштак, подошли к концу, к чему печалиться: ведь и ночи те мрачны, и дни черны». Несомненно, что в подобного
471
рода признаниях, как и в мироощущении лирического героя Хатефа, преломляется восприятие мира самим поэтом. Таковы образы ветра, несущего разрушения, «уснувшего счастья», ночи, не сменяющейся утром, и особенно часто варьирующийся у многих поэтов того времени образ пленной птицы. У Муштака, а затем и у Хатефа она бьется в тоске в углу клетки, теряя перья: «О, как прекрасны дни свободы и порханья в цветнике!» Во всем этом отразились ощущение неблагополучия в окружающем мире, тревога за его судьбу, мечта о свободе, хотя и понимаемая еще абстрактно.
В свете такой направленности лирики Хатефа и в его «суфийских» стихах образ возлюбленной как бы сливается с образом отчизны, а мотив недоступности желаемого, стремления к какой-то более высокой цели связан, быть может, с поисками лучшего исхода для его страны. Поэт, хотя и тщетно, стремится понять корни зла, найти выход из создавшегося положения. «С сотней разных вопросов в сердце я отправился к ней, но умолк в страхе, и осталось в душе невысказанное», — к такому итогу ведут лирического героя Хатефа «беспокойство сердца» и «смятение души». Этот мотив в процессе дальнейшего развития литературы выльется в тему «смятения всех дел в государстве» (Шейбани, XIX в.), наполнится гражданским пафосом первых иранских поэтовпросветителей. Лирику же Хатефа можно рассматривать как самое раннее предвестие гражданственности. На эту мысль наводят те его газели, в которых образ лирического героя начинает сливаться с образом самого поэта, что более заметно, когда в стихотворении есть указание на внутренний подтекст, намек на какое-либо событие личной жизни. Такова, например, газель, навеянная переживанием поэта в связи с его вынужденным, по-видимому, отъездом из Исфахана и расставанием с друзьями: «Не спрашивай, о роза, почему я покинул цветник твоего квартала». В этом стихотворении наряду с обычным условным развитием лирической темы появляются элементы историзма, конкретизации. Вместе с тем здесь видно частичное смещение символического значения образов. Вся газель построена на развернутой метафоре-аллегории. Однако привычные символы мистической любви здесь обретают иной смысл. Соловей, в стенаниях покинувший цветник, — это сам поэт. Автор выступает и в образе «стонущего голубя», улетевшего из сада, так как там «со всех сторон в него бросали камни несправедливости». Сад, цветник, лужайка символизируют не райские кущи и этапы суфийского тариката, а скорее родные края, где поэт «в надеждах провел свою юность и
теперь, старый и отчаявшийся, оставил места, где вытерпел столько обид». Роза и стройный кипарис — друзья поэта, которых он уверяет, что «не отдаст своего сердца любви к другим». В конце стихотворения Хатеф отходит и от традиционного образа «жестокой розы», лишая ее колючек: «...От той розы без шипов я не видел ничего, кроме любви и верности». Все горести соловья, голубя и, наконец, самого цветника — из-за «притеснений садовника и жестокости срывающих цветы». Это символы враждебных поэту и, может быть, его родине сил.
В таком же плане переосмысляется традиционная символика в других газелях Хатефа. В них снова встречаются образы цветника, «подобного райскому саду», но в котором, «увы, из-за налетов воронья не осталось ни одного соловья»; снова поэт предстает в образе птицы, вопрошающей охотника:
Разве допустимо, чтобы вороны были в саду, Коршуны в цветнике, а мы в неволе?
Газели Хатефа — первые слабые ростки гражданской лирики. Интимно-лирическая тема его поэзии уже расширяется, приобретая современный поэту конкретно-исторический смысл, традиционные образы начинают наполняться новым содержанием. Пройдут десятки лет, и эти образы Хатефа станут в иранской поэзии признанными символами верности родине и служения ей.
Из других произведений, входящих в диван Хатефа, интересны его стихотворные послания друзьям — поэтам Сабахи и Азеру. Лирико-эпистолярный жанр — явление само по себе новое в поэзии Ирана — получил в то время распространение в творчестве многих поэтов «Возвращения».
Письма Хатефа, как и письма его друзей, выполнены в форме касыды и по содержанию представляют собой произведения философского характера, но камерного, интимного звучания. Это своего рода исповедь. Такое стихотворение включает иногда детали взаимоотношений автора и адресата. Здесь, как и в газельной лирике, индивидуальное отражает типическое, общее. Самые, казалось бы, интимные переживания поэта оказываются ассоциативно связанными с более широкими внеличными проблемами. Так, в письме Азеру, которому Хатеф рассказывает о своем одиночестве и надеждах на скорую встречу, проскальзывает намек на недоброжелательность к нему людей, «у которых в избытке богатство». Они чужды ему еще и потому, что не могут понять и оценить истинной поэзии, поэтому Хатеф часто пишет не так, как бы ему хотелось. Его ненаписанные стихи — «невесты под покрывалом», для которых
472
нет «достойных женихов». К этому признанию он возвращается и в одном из писем к Сабахи, когда передает ему воображаемый разговор с самим собой в бессонную, тоскливую ночь. Его мысли одиноки, как и сам поэт. Это красавицы, запертые в разрушенном жилище, «рядом с ними обитает лишь печаль, а радость будто и не знает туда дороги». Поэт не может раскрыть красоту их в стихах. «Ведь нет сейчас ни одного талантливого человека, кто был бы достоин вас», — отвечает он на просьбы красавиц сбросить с них покрывала. В этом же послании, где Хатеф жалуется на обиды и огорчения, которые ему приносит работа врача (он был ученым-естествоиспытателем и лекарем по основному роду своей деятельности), на непонимание своих учеников и окружающих его людей («Небо вынудило меня смешаться с ничтожными людьми базара», в воображении которых «искусство Иисуса приравнивается к ремеслу коновала»), чувствуется горечь поэта, вызванная невежеством и отсталостью, царящими в стране.
Немногочисленные панегирики Хатефа, посвященные в основном влиятельным лицам, с которыми приходилось встречаться поэту, показывают прекрасное знание им истории и литературы прошлого. Вместе с тем он и в этом жанре иногда отходит от традиций. В его панегириках тоже появляется личная тема, отражаются подлинные мысли и чувства поэта. Так, содержанием вступительной части одной из касыд является описание Хатефом его поездки в Кашан, где он был очевидцем сильного землетрясения. Зрелище последствий стихийного бедствия — разрушений, гибели множества людей, «заснувших вечером на
груди радости», а утром «исчезнувших бесследно под землей», пробуждает в поэте своего рода протест против земного устройства, судьбы, посылающей людям, и в частности ему, все новые тяжкие испытания.
В панегирической части такого рода произведений Хатеф, как и многие поэты его времени, ставит акценты на градостроительной деятельности восхваляемых лиц, восстановлении разрушенных городов, а также хвалит их за стремление покончить со смутами и внутренними неурядицами. При этом он иногда подчеркивает роль Керим-хана Зенда (1758—1779), который «своей справедливостью преобразил время и украсил мир». Во всем этом нельзя не видеть отражения чаяний передовых людей Ирана. Они надеялись, что правление Керим-хана — первого после долгих лет представителя иранской династии, добившегося временной передышки от войн и мятежей и нормализовавшего городскую жизнь, торговлю и строительство, — остановит катастрофический хозяйственный и политический упадок в стране и заложит основы сильного иранского государства.
Как бы ни был краток период относительного спокойствия в Иране, в эти годы наблюдается оживление и в литературной жизни страны. Все шире распространяется движение против бессодержательности и прециозности художественного творчества, и в этом большая заслуга таких поэтов, каким был Хатеф Исфахани.
Главное же значение деятельности поэтов «Возвращения» в том, что они сказали новое слово в литературе своего времени и поставили первые вехи на пути ее развития к творчеству иранских писателей-просветителей XIX столетия.
C:\Downloads\feb2\vl5-4722.htm
472
XVIII век открывает новую страницу в истории народов Афганистана, насыщенной драматическими событиями освободительной борьбы против местных и иноземных угнетателей. Уже в начале столетия на территории, по-прежнему подвластной сефевидским шахам Ирана и Великим Моголам Индии, образуются самостоятельные афганские княжества — Кандагарское (1709—1738) и Гератское (1716), на смену которым в 1747 г. приходит первое в истории афганцев централизованное независимое государство, объединявшее все земли, населенные афганскими племенами и другими народностями. Образование этого государства (или, как его принято называть, «Империи Дурани») было подготовлено самим ходом развития феодальных отношений у афганцев, а также их многовековой освободительной борьбой.
В письменной традиции Афганистана с середины XVIII в. особенно четко выявилась характерная особенность, присущая и современной письменной литературе страны, — двуязычие, бытование произведений на двух языках — дари и пушту.
C:\Downloads\feb2\vl5-4724.htm
472
ЛИТЕРАТУРА НА ДАРИ
Литература на языке дари исторически восходит к единой фарсиязычной классической литературной традиции. Ее формирование как самостоятельного
473
явления относится к периоду подъема Дуранийской державы. Этому способствовали и законодательные акты афганских правителей — провозглашение в конце 40-х годов XVIII в. дари государственным языком страны, а также то, что столицей государства стал с конца XVIII в. город Кабул, основное население которого издавна говорило на местных диалектах дари.
Литература на дари первоначально создавалась в строгих классических жанрах и формах (касыда, марсия, газель, рубаи и т. д.). Однако со временем она приобретает специфические, определенные местными условиями черты. Трансформируется язык —
меняется его лексико-грамматическая форма (на базе кабульского диалекта), тем самым сближается письменный язык и устная речь. Поэты отступают от строгого канона классической традиции, обращаясь к местным афганским сюжетам и реалиям.
На дари впервые в условиях страны появляется придворная литература с присущими ей жанрами панегириков, исторических хроник. В XVIII в. письменная литература в целом приобретает феодально-аристократический характер.
Стихи на дари в традиционных жанрах писали сами правители (Тимур-шах, 1773—1793) и придворные поэты, которые в панегирических касыдах прославляли в чрезвычайно высокопарных тонах достоинства и добродетели феодалов.
К числу таких поэтов относятся Форуги, выходец из Исфагана, воспитывавшийся при дворе Ахмад-шаха (1747—1773), основателя империи Дурани; Аджиз Афган, придворный медик, автор «Дивана», сохранившегося до наших дней. Известна марсия, написанная современником Тимур-шаха по случаю кончины принца Мухаммада Джалала.
Однако не эти произведения определяли во второй половине XVIII в. облик литературы на дари. В этот период литературная традиция Афганистана пополнилась жанром исторической хроники, основное назначение которой было предельно точно сформулировано самим Ахмад-шахом — «запечатлеть все его деяния в назидание будущим поколениям, дабы его украшающее четверть земного шара имя осталось навеки на скрижалях истории». В эпоху империи Дурани было создано несколько хроник на языке дари. Среди них выделяется сочинение официального историографа Махмуда альХусайни «История Ахмад-шаха» и труд Хусайна Али «Украшение летописей». Это важные исторические документы того времени, хотя авторы основное внимание уделяют не положению в стране и не жизни народа, а личности того или иного феодала, придавая ему облик идеального правителя.
Вызванная к жизни своеобразием историко-литературного процесса и ходом развития феодальных отношений в Афганистане, литература на дари постепенно обращается к сюжетам и образам, почерпнутым из конкретной местной действительности, обретая в дальнейшем черты национальной литературы.
C:\Downloads\feb2\vl5-4732.htm
473
ЛИТЕРАТУРА НА ПУШТУ
Литература афганцев (пуштунов) на языке пушту вступила в новый век значительно обогащенная творческими достижениями писателей и поэтов предыдущего столетия. Еще были живы демократические традиции литературы поэтов школы рошани, боровшейся в XVI—XVII вв. с ортодоксальным суннизмом (поэты этого толка ислама первыми осмелились бросить вызов местным феодалам и монгольским правителям); еще продолжалась традиция литературной школы выдающегося поэта XVII в. Хушхаль-хана Хаттака (1613—1691); еще во многом были живы стихи поэта-лирика Абдуррахмана (1632—1708), ставшие со временем общенародным достоянием. На рубеже XVII — XVIII вв. афганская поэзия обогатилась новым направлением, сложившимся под влиянием «индийского стиля». Последователями этого стиля в афганской поэзии были Абдулхамид (1660—1732) и Казым-хан Шайда (1723—1778), произведения которых отличались труднодоступной символикой, изысканностью формы, стремлением к гиперболизации образов. Число приверженцев «индийского стиля», в афганской литературе неудержимо росло (вплоть до XX в.). Но многие из них увлекались лишь внешними эффектами поэтического языка, не осознав глубокого философского подтекста, прогрессивных идей, содержащихся в произведениях крупнейших представителей этого направления в персоязычной литературе. Заслуга Абдулхамида и Шайда состоит в том, что своим творчеством они как бы приобщили афганскую письменную поэзию к достижениям персоязычной литературы. Их отточенные по форме стихи способствовали утверждению аруза и формированию зрелой поэтической техники в афганской поэзии.
В литературной традиции на пушту в XVIII в. в условиях независимой империи Дурани произошли существенные перемены. В отличие от светской поэзии XVII в., не носившей сословного характера, в XVIII в. письменная литература на пушту становится достоянием лишь феодально-аристократических кругов.
Особенно благоприятные условия для развития афганской литературы сложились в начале
474
XVIII в. в Кандагаре. Основатель княжества Мир Вайс и его наследники оказывали покровительство поэтам и литераторам. Редай-хан Моманд создал эпическое произведение «Поэму о Махмуде», где детально воспроизведена история правления Мир Вайса и его сына Махмуда, изображена дворцовая жизнь, показаны реалии феодального быта. Подробно изложены здесь и завоевательные походы афганцев в Иран, участником которых был сам автор (в частности, захват в 1722 г. столицы сефевидского государства Исфахана). Это сочинение, написанное в Кандагаре, стало важным литературным событием того времени.
Заметному подъему придворной литературы в империи Дурани способствовала в немалой степени стабилизация внутреннего положения в стране. Ахмад-шах Дурани не только приближал ко двору тех, кто был наделен литературным дарованием, но и в некоторых случаях даже жаловал им земли, подражая тем самым правителям-меценатам прошлого, он и сам был неплохим поэтом, достойным продолжателем афганской поэзии XVII в. В его любовных стихах, в пейзажной лирике выражены глубокие чувства любви к родине. Он обращался к соотечественникам с призывом покончить с племенными распрями и раздорами, приложить усилия к сплочению всех афганцев. Поэт-полководец часто находился вдали от родных мест. Его завоевания несли грабежи, насилие и разорение соседним народам, но суровая реальность военного похода странным образом сочеталась с проникновенным лиризмом поэта-воина. Неизменно в его поэтическом творчестве возникал образ «вечно юной и прекрасной родины», и «при воспоминании о горных вершинах Пуштунхва» (страны афганцев) он «забывал о делийском троне».
Афганские поэты, находившиеся при дворе Ахмад-шаха, считали себя друзьями и сподвижниками главы государства; их восхищали талант, воинские качества полководца и государственного деятеля. При этом, как правило, это не носило характера унизительного преклонения перед всесильным правителем, а было выражением искреннего восхищения своим героем. Поэты круга Ахмад-шаха стремятся с документальной точностью воспроизвести подлинные события и факты из жизни основателя афганского государства. Афганские поэты Бурхан (вторая половина XVIII в.) и Масуд Гуль Пасани (вторая половина XVIII в.) подробно описали победу Ахмад-шаха над маратхами в знаменитой Панипатской битве 1761 г. Особенно отчетливо эта тенденция проявилась в поэме «Шахнаме» (1762), самом крупном эпическом полотне афганской литературы на пушту того времени. Автором поэмы был выходец из афганского племени юсуфзаев Хафиз Маргузай (род. 1712), современник и соратник Ахмад-шаха, сопровождавший его в походах в Индию. Написанная двустрочной строфой (маснави) по заказу Ахмад-шаха и получившая затем его одобрение, поэма излагает первые годы правления Ахмад-шаха, его походы в Пенджаб и Декан. Завершает поэму описание битвы при Панипате. В ткань основного повествования вставлены различные авторские отступления. Так, Хафиз Маргузай обращается к своему сыну с советом учиться, чтобы занять достойное место среди образованных людей. Поэт без лишней скромности сравнивает свой труд с классическим творением Фирдоуси «Шах-наме», считая, что разница между его поэмой и этим шедевром лишь в языке произведений. Автор упоминает далее «Искандар-наме» Низами, чтение которой побудило его создать поэму.
События, развернувшиеся в стране в самом конце XVIII в., губительно отразились на судьбах литературы. Междоусобная борьба подорвала единство афганского государства. В результате внутренних распрей и усиления крупного феодального землевладения империя Дурани распалась на ряд самостоятельных уделов. Заметный спад в литературе
Афганистана был возмещен значительным оживлением фольклорных жанров (особенно на языке пушту), всесторонне развивавшихся на протяжении XIX в.
C:\Downloads\feb2\vl5-4752.htm
475
КУРДСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Сведения о курдской литературе XVIII в., так же как и обо всей курдской литературе в целом, крайне скудны. Тот материал, которым мы располагаем, показывает, что XVIII в. можно считать веком относительного застоя курдской литературы, в особенности по сравнению с ярким ее расцветом в предыдущем столетии.
Курдские земли по-прежнему входили в состав Турции, Ирана, Ирака. В Османской империи, включавшей в себя большую часть курдских районов, это время разложения военно-ленной системы, застоя в экономике и резкого ухудшения положения народа. Тяжело приходилось и курдам, жившим на территории Ирана (северо-западные районы). Усиление в курдской литературе XVIII в. религиозно-мистических настроений, стремление уйти от действительности и найти успокоение в мире мистики было своеобразной реакцией на угнетения со стороны иранских и турецких завоевателей.
Наряду с литературными центрами, возникшими в Раннее Средневековье (северовосточная Турция — княжества Хаккари, Бахдинан, Бохтан; северо-западный Иран — княжество Ардалан), в XVIII в. в Курдистане появляются литературные центры в северном Ираке (Бабан и Соран). Там возникла литература на южном диалекте курдского языка (сорани). В северовосточной Турции основным литературным языком был северный диалект курдского языка (курманджи), а в северо-западном Иране поэзия создавалась на диалекте гурани.
Наиболее значительное явление курдской литературы XVIII в. — творчество Хариса Битлиси, имя которого до последнего времени оставалось неизвестным. Его перу принадлежит курдская литературная версия «Лейли и Меджнун» — единственное, судя по дошедшим до нас данным, крупное произведение курдской поэзии этого периода.
Поэма написана в 1758—1759 гг. (дата зашифрована в хронограмме), она небольшая по объему (740 бейтов, или 1480 строк). В ней явственно звучит протест против традиционной морали, против деспотии родительской власти и родовой чести, которые стоят на пути влюбленных и приводят к трагической развязке.
Харис Битлиси в отличие от других поэтов, разрабатывавших этот сюжет, окружает героев множеством конкретных реалий курдского быта, удачно сочетает элементы классической арабо-персидской поэтической традиции со стилистикой, несомненно навеянной курдским фольклором. Об этом свидетельствует и ряд эпизодов, отсутствующих у Низами и других авторов. По форме поэма Хариса Битлиси — маснави, она написана одним из размеров аруза — хазаджем. Но этот размер, выдержанный в местах, наиболее насыщенных арабизмами (вступительные главы — славословие Аллаху и пророку), постоянно нарушается там, где превалирует курдская лексика. Объясняется это силлабо-тонической природой курдского стиха, который не укладывается в рамки аруза, основанного на чередовании долгих и кратких слогов.
Поэму Хариса Битлиси, разумеется, нельзя считать произведением оригинальным по сюжету, однако автор проявил известную самостоятельность в трактовке образов героев и в разработке отдельных ситуаций, отразив особенности курдской жизни и характер своего народа.
Другой поэт этого периода, Мурад-Хан Баязиди (1737—1777), известен как автор небольшого дивана касыд и газелей на диалекте курманджи. До нас дошли всего две газели Мурад-Хана. Это типичный образец суфийской лирики, которая, как всегда, может трактоваться двупланово: возлюбленная символизирует божество, ее локоны и родинки — атрибуты божественной красоты; страдания и муки влюбленного — страсти и искушения
на пути познания божественной истины; желание свидания с возлюбленной — стремление к соединению с божеством, к растворению в нем своего «я». Характерное для курдской литературы XVIII в. увлечение религиозно-мистической тематикой, желание уйти от действительности, отречься от мирских благ и вступить на стезю суфийского пути совершенствования души, стремящейся к слиянию с божеством, отразились и в одной из поэтических версий курдского народного сказания «Продавец корзин», приписываемой Мурад-Хану Баязиди. Это сказание, очень популярное в курдском фольклоре, рассказывает о любви супруги могущественного курдского эмира к простому юноше — плетельщику корзин. В народных версиях и более ранних поэтических обработках сказания (XIV—XV вв.), которое является единственным образцом городской литературы, сюжет имеет социальную окраску: протест против деспотии властолюбивой хатун (жены эмира), которая хотела вопреки желанию юноши сделать его своим возлюбленным. Однако, презрев угрозы и посулы
476
своенравной хатун, юноша остается верным своей любимой.
Вобработке, приписываемой Мурад-Хану Баязиди, сюжет и образы трактуются совершенно иначе. У него главный герой, прежде чем стать плетельщиком корзин, был сыном падишаха и проводил время в увеселениях и пирах. Но однажды во сне ему было откровение, после которого он решил отречься от мирских благ, непрестанно творить молитву и совершать добрые дела, зарабатывая хлеб насущный трудом — плетением корзин. В конфликте между ним и женой эмира, которую он встречает, уже став плетельщиком корзин, принимает участие и божественная воля: юношу, который, желая уклониться от притязаний властной хатун, бросается вниз с высокой дворцовой башни, подхватывает посланец божий — ангел Джебраил и бережно опускает на землю. После долгих странствий и мытарств плетельщик корзин возвращается домой и, умудренный тяготами жизни, становится благочестивым и справедливым правителем. В поэме, таким образом, выражены суфийские идеи о бренности земного существования, о необходимости духовного совершенствования и мечта о справедливом монархе.
Поэма «Продавец корзин» написана не обычным для курдской литературы арузом, а в форме четверостиший (с рифмой по схеме: bbba, ccca, ddda или aaaa, bbbb, ccca и т. д.), размером силлабо-тонического восьмисложника, с переменной расстановкой ударений в строке. Видов сочетаний ударных и неударных слогов в поэме несколько. В пределах одной строфы возможно сочетание двух типов комбинаций ударных и безударных слогов, что придает стиху подвижность и своеобразный ритмический рисунок. Силлаботонические четверостишия — характерный для курдской народной поэзии размер, который нередко использовали средневековые авторы для поэтических обработок фольклорных сюжетов.
Вязыке поэмы много элементов южного диалекта. Объясняется это, по-видимому, тем, что текст поэмы был записан со слов сказителя — носителя южного диалекта. Авторство Мурад-Хана Баязиди окончательно не доказано, однако то обстоятельство, что поэма, проникнутая религиозно-мистическими настроениями, приписывается Мурад-Хану, позволяет предполагать в нем поэта-суфия, что подтверждается и содержанием его двух дошедших до нас газелей.
К XVIII в. относится зарождение курдской поэзии на южном диалекте курдского языка (сорани), которая до сих пор почти не исследована.
Литературным центром поэтов, писавших на этом диалекте, был город Сулеймание (северный Ирак). Мы не располагаем источниками, относящимися к этому периоду истории курдской литературы; нам известны лишь имена отдельных поэтов, наиболее крупными из которых были Мела Абдаллах Бетуши (1779—1826), Шейх Маруф Ноде (1759—1848), Мевлена Халид (1777—1821), Мела Арваси (даты жизни неизвестны) и др. Все эти поэты, писавшие на южном диалекте курдского языка сорани, а также на персидском и арабском языках, по-видимому, не создали ничего значительного. Тематика
