Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
05-22 Стивен Тулмин - Человеческое понимание.docx
Скачиваний:
2
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
636.5 Кб
Скачать

1.4. Революционная иллюзия

Отказавшись от философского предположения, что человеческое понимание неизбежно и универсально должно функционировать в соответствии с некой системой неизменных принципов, мы теперь переместили центр тяжести в своих доказательствах. Почти во всей .интеллектуальной истории устойчивость и универсальность наших фундаментальных форм мышления считалась надлежащей и естественной; тем феноменом, который нужно пли доказать, или оправдать, были интеллектуальные изменения. Наша нынешняя позиция меняет ситуацию. Интеллектуальный поток, а не интеллектуальная неизменность — вот то, чего следует ожидать теперь; любые постоянные, устойчивые или универсальные черты, которые можно обнаружить в действительно существующих моделях мышления, становятся теперь теми «явлениями», которые требуют объяснения. Центр тяжести в оправдании сместился настолько, что действительно сомнительной в нашем коллективном человеческом понимании становится возможность того, что некоторые .интеллектуальные формы, структуры и процедуры в самом деле оказываются универсальными.

Ноэм Хомский, например, утверждал, что все человеческое мышление и язык обнаруживают определенные универсальные модели грамматических структур, но это допущение уже не может производить на нас впечатление естественного, не требующего доказательств объяснения '. Напротив, это должно быть в высшей степени удивительным. В то время как философы предшествующих столетий могли видеть неизменные и необходимые «виды суждения» во всем рациональном мышлении, для нас подобная устойчивость не менее таинственна, чем изменчивость.

Следовательно, мы должны не только интересоваться тем, какие факторы объясняют действительные изменения понятий и категорий, которые являются культурно-историческими перемен-

1 Chomsky N. Aspects of the Theory of Syntax. Cambridge, Mass., 1965;

см. также: Levi-Strauss C. Structural Antropology, Engl. transl. N. Y., 1963.

108

ньши, но и рассматривать, как этп понятия и категории, которые, как оказывается, представляют собой лишь культурно-исторические универсалии, могут в конечном счете становиться действительно всеобщими. Что может избавить эти универсалии от той изменчивости, которая теперь является общим правилом? Отныне всякое допущение об универсальной и инвариантной структуре мышления .или грамматики требует дальнейшего научного или исторического объяснения, которое, вероятно, можно дать либо в нейроанатомических терминах, либо путем обращения к их эволюционному происхождению, либо в виде отражения общих требований всей человеческой жизни или же комбинируя все эти три способа.

Это требование, согласно которому с концептуальной инвариантностью и концептуальной изменчивостью нужно обращаться на равных, вынуждает нас порвать со всей кантовской традицией так же резко, как сам Кант порвал с идеями своих предшественников. И именно это заставляет нас с необходимостью отмежеваться от всех тех кантианских допущений, которые сохраняют свое влияние и по сей день в форме «структурализма» Клода Леви-Стросса, в «необходимых операциях» психологии Пиаже и во многих других обличьях. Для самого Канта произведенная им переформулировка проблемы человеческого понимания имела ту же радикальную простоту и очарование, что и переход к коперниканской астрономии. Неразрешимые задачи традиционной метафизики в конце концов оказались побочными следствиями плохо выбранной интеллектуальной точки зрения: из-за неправильной идентификации истинного локуса, или «центра» рациональности, на философов оказывало давление столько птолемеевских эпициклов, что их можно было рассеять только в том случае, если бы люди сконцентрировали свой анализ вокруг нового центра. Однако при всей своей оригинальности и плодотворности новый «критический метод» Канта, как и всегда, оставлял философов связанными «неизменными и универсальными» принципами понимания. Он просто по-новому объяснил происхождение этих принципов.

В этом отношении Кант совершенно справедливо сравнивал себя с Коперником, а не с Галилеем или Ньютоном. Ибо в глазах XX столетия его позиция имеет нечто от той же атмосферы древности, что и система Коперника. Например, его постоянное допущение, что существование «инвариантных форм разума» вполне естественно и самоочевидно, напоминает постоянное допущение Коперника, что традиционные круговые орбиты в планитарной астрономии совершенны и не требуют дальнейших объяснений. Напротив, ныне настоятельная необходимость евклидовой геометрии и категорического императива самоочевидна не более, чем естественное совершенство покоя Земли или вращение неба. Но параллель между двумя этими учеными заходит гораздо дальше. Ибо есть основание полагать, что позиция Канта была

109

не более окончательной, чем позиция Коперника. Подобно тому как Галилей шел дальше Коперника, демонстрируя, что одни и те же общие кинематические правила управляют и движением, и покоем, а Ньютон соответственно объяснил их как альтернативные следствия сходных динамических причин, так и позиция Канта сейчас нуждается в том, чтобы ее дополнили и завершили соответствующие теории концептуальной устойчивости и изменчивости, кинематики и динамики.

Начиная с XVII века адекватная теория механики должна была объяснить и движение, и покой в одних и тех же терминах. Поэтому и адекватная теория концептуального развития отныне тоже должна была объяснять и концептуальную устойчивость, и концептуальные изменения при помощи одних и тех же терминов. В философии интеллекта (познания) у нас имеется не больше оснований, чем в натурфилософии (физике) считать неподвижность самоочевидной, а устойчивость — более «естественной» или «умопостигаемой», чем изменчивость. Скорее нам нужно показать, как единственный набор факторов и соображений, взаимодействующих самым различным образом, может быть использован для того, чтобы объяснить, почему «формы нашего мышления и восприятия» — понятия, стандарты рационального суждения, априорные принципы и прочее — в некоторых случаях, ситуациях и условиях быстро изменяются, а также для того, чтобы объяснить, как в других случаях, ситуациях и условиях они действительно могут остаться неизменными.

В целях развиваемой нами в настоящий момент аргументации этот критерий является решающим, и именно он полностью отсутствует в том объяснении концептуального развития, которому отдается самое широкое предпочтение. Это объяснение строится на различии исторических стадий двух противоположных типов, которые соответственно рассматриваются как «нормальная» и «революционная»; наиболее убедительно оно изложено в книге Т. С. Куна «Структура научных революций», опубликованной в 1962 году1. Эта теория «интеллектуальных революций» объясняет процессы, происходящие на двух различных стадиях, в совершенно различных терминах; различие между ними столь велико, что противоположность между нормальным и революционным изменением приобрела нечто от той же ложной абсолютности, что и средневековая противоположность между покоем и движением.

Теорию научных революций в той форме, какую ей придал Куп, можно считать ответом на вопрос, который был поставлен Р. Дж. Коллпнгвудом более двадцати лет назад, но остался не-

' См : К у н Т. Структура научных революций, 2-е изд. М., «Прогресс», \»и,

110

решенным, а именно: «В каких случаях и посредством каких процессов один набор фундаментальных понятий, или плеяда абсолютных предположений, заменяется другим?» В 50-е годы XX века этот вопрос снова был поднят и широко обсуждался как историками и социологами, так и философами. Н. Р. Хэнсон попытался разрешить его в эксплицитных философских терминах в своей книге «Модели открытия» '; этот вопрос был также темой моих собственных Пауэлловских лекций в Университете Индианы в 1960 году, опубликованных в виде книги «Предвидение и понимание»2, имплицитно он содержался во многих современных работах по социологии науки, например в трудах Роберта Мертона 3, Бернарда Барбера 4 и Джозефа Бен-Дэвида 5. Однако здесь будет удобно взять в качестве объекта изучения позицию Кунэ, и тогда изменения этой позиции, последовавшие в течение 60-х годов, будут в высшей степени показательны. Именно эти изменения послужат тому, чтобы подчеркнуть важность одного более раннего нашего заключения, что выбор между абсолютизмом и релятивизмом кажется неизбежным только в том случае, если мы принимаем сверхсистематическую точку зрения на концептуальные отношения в современном интеллектуальном содержании науки.

Нет прямых доказательств того, что теория Куна была задумана в качестве явного преемника теории Коллингвуда; однако в любом случае сходные допущения в конце концов вполне разумно привели к аналогичным выводам. Действительно, позиция Куна в ее наиболее знакомой нам форме обнаруживает такие близкие параллели с позицией Коллингвуда, что можно составить словарь для перевода одной из этих теорий на язык другой. Начнем с Коллингвуда: он проводит фундаментальное различие между синхроническими (или логическими) отношениями, соединяющими предположения какой-либо одной определенной культуры, стадии или эпохи, и диахроническими (иди историческими) отношениями, существующими между предположениями последовательно сменяющих друг друга культур, стадий или эпох. В данной среде обитания люди обычно разделяют своеобразную плеяду предположений и на фундаментальном уровне действуют в пределах общей для них концептуальной системы; например, они могут обсуждать свои разногласия в точных рациональных терминах. Тогда их совместная задача будет состоять в том, чтобы сравнивать вспомогательные допущения, от которых зависят эти разногласия; и именно потому, что более фундаментальные

1 Н a n s о п N. R. Patterns of Discovery. Cambridge, EngL, 1958.

2 Toulmin S. Foresight and Understanding. London and Bloomington, Indiana, 1961. (В дальнейших ссылках упоминается как Foresight.)

3 См, например: М е г t о n R. К. Social Theory and Social Structure, rev. ed. N. Y., 1957, part V.

4 См., например- Barber В. Science and the Social Order. N. Y., 1952. 6 См., например Ben-David J. The Scientific Role: Conditions of Its Establishment.— «Milien a», 1965, 4, 15—54.

111

понятия принадлежат им всем, у них будет общий словарный запас для споров и общие процедуры для решения своих разногласий. Напротив, в моменты перехода от одной интеллектуальной эпохи к другой данная система мышления уже не может выносить внутренние напряжения и нуждается в замене. Когда это происходит, абсолютные предположения данной эпохи сами подвергаются сомнению и нормальные рациональные споры становятся невозможными. Больше нет согласованных процедур, что бы улаживать разногласия, или общего словарного запаса, чтобы их обсуждать. До тех пор пока новая плеяда предположений не установит своего авторитета, а основные напряжения не будут элиминированы, нормальные процедуры рационального спора не будут иметь силы. На этом фундаментальном уровне концептуальные изменения можно обсуждать только в терминах бессознательного мышления, социально-экономических влияний и тому подобных причинных процессов.

Все эти выводы можно найти — хотя они выражены там другими словами — в «Структуре научных революций» Куна. Кун, так же как и Коллингвуд, придает большое значение противоположности между двумя альтернативными способами концептуальных изменений. В течение длительных периодов «нормальной» науки общепринятые идеи, скажем, в физике, формируются и становятся доминирующими благодаря авторитету всеобщей господствующей теории, или «парадигмы». Принимая такую парадигму, ученые на время определяют круг интеллектуальных интересов и рациональные стандарты своей специфической области исследования — какие вопросы поднимут, какие формы объяснения будут приняты, какие интерпретации будут считаться законными. В этом отношении парадигма играет ту же самую логическую роль, что и плеяда абсолютных предположений. Ученые, подчиняющиеся в своей работе интернациональному авторитету какой-либо парадигмы, затем образуют школу, очень похожую на художественную. В научной школе этот разделяемый всеми каркас идей обеспечивает общепринятый словарный запас для выражения теоретических разногласий и согласованные процедуры для их решения до тех пор, пока эти разногласия не углубятся до такой степени, чтобы бросить вызов авторитету самой парадигмы. Следовательно, большинство научных изменений осуществляется путем консолидации, контролируемой в конечном итоге авторитетом самой принятой парадигмы. Но совершенно случайно это нормальное развитие прерывается периодом кризиса. В такие периоды общепринятым парадигмам сначала бросают вызов, а потом отбрасывают их. В результате суверенная интеллектуальная власть переходит от одной всеобщей господствующей теории, например от системы механики, установленной Га-лилеем и Ньютоном, к преемнику, например к механике Эйнштейна и Гейзенберга; а разрешение подобного кризиса, по терминологии Куна, представляет собой научную «революцию».

112

Только некоторые из примеров, обсуждаемых Куном в его книге 1962 года и именуемых «переключениями парадигмы», полностью соответствуют модели в духе Коллингвуда; другие имеют к ней не столь явное отношение. Однако именно они являются и всеобъемлющими, и катастрофическими в рациональном отношении по своим следствиям; и Кун посвящает целую главу обсуждению соперничающих парадигм как «альтернативных взглядов на мир» 1. На этом фундаментальном уровне научная революция включает в себя полную смену интеллектуального гардероба. Ее воздействие столь глубоко, что ученый, подчиняющийся авторитету новой парадигмы, не разделяет никаких теоретических представлений с тем, кто все же сохраняет интеллектуальную лояльность по отношению к своему предшественнику. Так как ученым в данном случае недостает общего словарного запаса, они не могут ни общаться друг с другом по поводу своих разногласий, ни формулировать общие теоретические темы для обсуждения и исследования. Каждый человек в конце концов «видит» мир так, как это согласуется с его собственной схемой, или гештальтом. Ибо то, что он «видит», когда, скажем, смотрит в микроскоп, будет управляться не только структурой его глаз и инструментов, но и его специфической теоретической парадигмой; именно она определит, «как видится» какой-либо отдельный образец, скажем, увидит ли его соответствующий ученый как ткань или как глобулу, как пузырчатый мешочек или как клетку с ядром.2 Таким образом, идеалистическая теория познания побуждает Куна принять также и идеалистическую теорию восприятия.

Следовательно, с классической революционной точки зрения «нормальный» научный рост и «революционное» изменение полностью противоположны. Нормальная наука не включает неизбежного понимания между соперничающими учеными, не приводит она и к радикальным изменениям гештальта нашего чувственного опыта. Ее задачи, по существу, сводятся к консолидации всех ученых, относящихся к определенной школе, действующих согласно общей системе рациональных основополагающих правил. С другой стороны, в подлинной научной революции замена одной фундаментальной парадигмы другой представляет собой абсолютную и полную смену. В таком случае новая мысль полностью изгоняет старую; если дела обстоят именно таким образом, то основания замены старой мысли новой нельзя объяснить на языке ни одной ,из систем. Подобно людям, связанным различными плеядами абсолютных предположений, новый и старый мыслители не имеют общего словарного запаса для сравнения рациональных претензий соответствующих теоретических по-

1 См.: Кун. Цит. соч., гл. X.

2 См.: Architecture, особенно с. 342 и далее, и связанный с книгой фильм: «The Prrfcction of Life».

113

виций. Тогда, например, физика ньютонианца, связанного идеалом создания механических объяснений для всех физических явлений, будет отделять от типичного физика XX столетия нечто большее, чем ход времени и нормальная последовательность новых эмпирических открытий. Их будут также разделять и концептуальные барьеры, которые, если только применимо полное определение «революционного» изменения, нельзя преодолеть рациональным путем. То, что они связаны несовместимыми парадигмами, отражается затем в неизбежном взаимном непонимании.

При такой буквальной интерпретации объяснение Куна имеет тот же релятивистский подтекст, что и теория Коллингвуда. Достоинства интеллектуальных «революций» нельзя обсуждать или оправдывать в рациональных терминах, так как ни один общий набор процедур, необходимых для суждений об их рациональности, неприемлем и даже непонятен для обеих сторон, принимающих участие в споре. Следовательно, соображения, действующие в процессе революционных изменений, по-видимому, нужно интерпретировать как причины пли мотивы, а не как основания или оправдания. Только после того, как победоносная новая парадигма будет прочно возведена на престол, а власть ее станет общепризнанной, можно будет восстановить правление рациональности. Как раньше для Коллингвуда, «рациональные процедуры» науки — это вторичные авторитеты, чьи предписания имеют влияние благодаря суверенитету первичных интеллектуальных сил, будь то парадигмы или абсолютные предположения. Таким образом, передача суверенной власти и авторитета от одной парадигмы к ее преемнице имеет место на самых передовых рубежах рациональности. Они скорее устанавливают новые каноны научной рациональности, а не согласовывают уже утвердившиеся каноны или процедуры. К новой структуре фундаментальной теории нельзя прийти само собой, «рациональным путем» или «по правилам». Парадигмы—это суверены; они творят свои собственные законы.

Мы уже говорили, что эти выводы применимы к действительному «переключению парадигм» или к концептуальному изменению в тех, и только в тех случаях, которые соответствуют полному определению «научной революции», включающее в себя усвоение совершенно нового мировоззрения. И первый вопрос, который мы должны поставить, заключается в следующем:

действительно ли любое теоретическое изменение в данной научной дисциплине всегда приводит к столь радикальному перерыву преемственности, другими словами, не преувеличивает ли это полное определение глубину концептуальных изменений, действительно происходящих в естественных науках? Если мы сделаем упор на этом вопросе, мы сразу же будем вынуждены от-

114

носительно доктрины интеллектуальных революции, рассматриваемой в качестве теории концептуальных изменении, сделать те же оговорки, которые мы раньше делали по отношению к доктрине абсолютных предположений Коллингвуда, рассматриваемых в качестве объяснения структуры концептуальных систем.

Какие примеры могли бы мы выбрать в качестве возможных иллюстраций таких тотальных изменений в научном мировоззрении? Двумя многообещающими кандидатурами являются: переключение с докоперниковской астрономии на новую науку Галилея и Ньютона, которое было темой первой, исторической книги Куна ', и более современное переключение с классической физики Ньютона и Максвелла на релятивистскую и квантовую физику Эйнштейна, Гейзенберга и их преемников, на котором Кун также построил обширное историческое исследование2. Однако ни в одном из этих случаев разработанная революционная схема не соответствует фактам. Например, изображение переключения с ньютоновской физики на физику Эйнштейна как полного перерыва рациональной преемственности выглядит карикатурно. Даже поверхностный обзор влияния Эйнштейна на физику покажет, в какой малой степени его достижения служат примером настоящей научной революции. В такой высокоорганизованной науке, как физика, каждая предложенная модификация, как бы фундаментально она ни угрожала изменить концептуальную структуру субъекта, обсуждается, оспаривается, обосновывается и критикуется очень долго, прежде чем ей доверят и включат ее в устоявшееся ядро этой дисциплины. Действительно, чем более радикальными и всеобъемлющими являются предложенные теоретические изменения, тем более тщательным и продолжительным обычно бывает это обсуждение. Задолго до того, как физики, связанные различными парадигмами, совсем перестанут понимать друг друга,— а именно такое состояние дел, как полагают, является характерной чертой развившегося «революционного кризиса» в науке,— такие фундаментальные преобразования, как преобразования Эйнштейна, должны быть оправданы более серьезными соображениями, чем те, которые действуют в интеллектуальном мире там, где на карту поставлено гораздо меньше.

Именно этот пункт является решающим. Вспомним: согласно разработанному объяснению подлинной научной революции, обе затронутые партии (то есть физики-ньютонианцы и физикиэйнштейнианцы) не имеют ни общего языка для теоретических дискуссий, ни согласованных процедур для сравнения результатов. Однако о чем же свидетельствуют действительные факты? Профессиональная карьера многих физиков-теоретиков охваты-

* Kuhn Т. S. The Copernican Revolution. Cambridge, Mass., 1957, особенно гл. 5, 6.

2 См. записанные Куном беседы с рядом ведущих физиков XX века, депонированные в архивах Американского института физики.

115

бала период с 90-х годов XIX века до 30-х годов XX века, и эта люди жили в то время, когда имело место обсуждаемое переключение. Если бы действительно имелся какой-нибудь перерыв в их общении, что-то вроде того, что ожидается в подлинно научной революции, то мы могли бы документально подтвердить это, исходя из показаний этих физиков. Что же мы находим? Если такая революция была, то любопытно, что люди, непосредственно затронутые ею, не сознавали этого '. После того как это случилось, многие из них четко объясняли, какие соображения побудили их переключиться с классической позиции на релятивистскую; и в их сообщениях эти соображения служат основаниями, которые оправдывали изменение их позиций, а не просто мотивами, которые их обусловили. Ретроспективно они не считали переключение простой интеллектуальной переменой фронта, которую следует описывать, пожимая плечами и декламируя свое отречение: «Я больше не могу видеть природу такой, какой видел ее раньше...» Не считали они это и результатом нерациональных, или причинных, влияний: «Эйнштейн был весьма принципиален, утверждая...» либо: «Я обнаружил, что изменяюсь, сам не зная почему...», либо: «Моя работа заслуживала именно этого...» Скорее они представили аргументы, которые санкционировали изменение их теоретической точкп зрения.

Очевидно, в таком случае, что переключение от физики Ньютона на физику Эйнштейна было чем-то большим, чем процесс бессознательного мышления или радикальный переход к совершенно новому мировоззрению. Следовательно, тот пример научной революции, которому Кун придает наибольшее значение, не может служить иллюстрацией его определения. Не лучше иллюстрирует развитую революционную спецификацию и действительное историческое описание переключения с докоперни-канской физики на ньютоновскую. Правда, ученый XIV века, подобный Брэдуардину, первоначально счел бы очень трудным установить интеллектуальный контакт с астрономом-ньютонианцем XVIII века, подобным Лапласу. Совокупный результат концептуальных изменений, происходивших в физике и астрономии на протяжении 450 лет, прежде всего сделал бы затруднительным понимание вопросов, стоявших перед каждым из них, не говоря уже о соответствующих ответах. Однако означает ли это, что пропасть между их теоретическими позициями непреодолима рационально? Были ли Коперник и Галилей, Кеплер и Ньютон авторами совершенно новой и всеобъемлющей парадигмы, чье новое мировоззрение порвало все интеллектуальные связи с фи-

' См, например: Plank M. A Scientific Autobiography. L, 1950. Б о р н M. Физика в жизни моего поколения. М, ИЛ, 1963, а также интеллектуальную автобиографию Эйнштейна в: Albert Einstein, Philosopher-Scientist, ed. P. A. Schilp. Evanston, 111, 1949. (Русск перев : Эйнштейн и современная физика. М , ИЛ, 1963 — Ред.)

116

зикой более ранних эпох? Повторяю, это карикатура на действительные факты.

В этом вопросе труды Т. С. Куна-историка служат лучшим комментарием к теориям Т. С. Куна-философа и социолога. Как выясняется в его историческом анализе, так называемой «копер никанской революции» потребовалось для своего завершения полтора столетия, причем каждый шаг этого пути оспаривался Правда, мировоззрение, которое сложилось в результате этих споров, имело мало общего с более ранними докоперниканскими концепциями. Однако какими бы радикальными ни были конечные изменения физических и астрономических идей и теорий, они представляли собой результат непрерывной рациональной дискуссии и не подразумевали несоизмеримости интеллектуальных методов физики и астрономии. Если люди в XVI—XVII веках изменили свое мнение о структуре планетарных систем, их к этому не вынуждали, не побуждали и не склоняли; у них появились основания поступить именно таким образом. Словом, они не были вынуждены обратиться к коперниканской астрономии; их должны были убедить аргументы.

Далее, строгое определение «интеллектуальной революции» в науке, если его принять за чистую монету, сталкивается с теми же парадоксами, что и теория абсолютных предположений Коллингвуда. Соответственно, если мы хотим, чтобы теория парадигм и революций соответствовала действительным историческим данным, мы можем добиться этого лишь при одном условии. Нам необходимо учесть, что переключение парадигмы никогда не бывает таким полным, как это подразумевает строгое определение; что в действительности соперничающие парадигмы никогда не равносильны альтернативным мировоззрениям в их полном объеме и что за интеллектуальным перерывом постепенности на теоретическом уровне науки скрывается основополагающая непрерывность на более глубоком, методологическом уровне. В заключение мы должны задаться вопросом, не является ли само по себе употребление термина «революция» применительно к таким концептуальным изменениям чисто риторическим преувеличением?

Два ключевых понятия в объяснении Куна — «парадигма» и «революция» — в действительности разделены и независимы друг от друга и по своему смыслу, и по своему историческому происхождению. Первоначально те, кто поддерживал доктрину парадигм, ни в коем случае не придерживался революционных взглядов на переключение парадигм; вся теория интеллектуальных революций будет навязана нам только в том случае, если мы истолкуем термин «парадигма» как эквивалент выражения «концептуальная система», понимаемого в «логическом смысле» традиционной философии.

117

Аналитическая идея, согласно которой сеть объяснений в физике строится вокруг некоторых фундаментальных моделей объяснения (paradeigmata). в действительности весьма древняя. Георг Христоф Лихтенберг, который был профессором натуральной философии в Гёттингене в середине XVIII века, ввел термин paradeigma именно в этих целях. (Это был период, когда закладывались также основы современного грамматического анализа, и этот термин параллельно использовался в лингвистике, когда говорили о стандартных формах спряжения глаголов, склонения существительных и т. д.) Лихтенберг доказывал, что в физике мы объясняем загадочные явления, соотнося п\ с некоторой стандартной формой процесса, или парадигмой, которую мы готовы принять в данный момент в качестве не требующей объяснения. В период расцвета кантианской и гегелевской философии эта идея временно ушла в тень, но была воскрешена в конце

XIX столетия, когда работа Лихтенберга оказала такое же освободительное влияние на германоязычнных философов, как работа Дэйвида Юма — на англоязычных. Например, Эрнст Мах считал, что Лихтенберг оказал решающее влияние на его собственную эмпирическую теорию восприятия '; в то же время термин «парадигма» был возрожден Людвигом Витгенштейном, который применил его и согласно его первоначальному назначению в философии науки, и в более общем плане — как ключ к пониманию того, каким образом философские модели, или стереотипы, действуют в качестве шаблонов или, говоря на языке инженеров, «зажимов», формирующих и направляющих наше мышление в предопределенных, а иногда и в совершенно неподходящих направлениях 2. В этой форме термин «парадигма» включился в общую философскую дискуссию сначала в Британии, а затем и в Соединенных Штатах, куда он проник в начале 50-х годов

XX века.

В философии науки теория парадигм исследовалась в 30-е годы XX века учеником Витгенштейна У. Г. Уотсоном в его книге «О понимающей физике» 3, а позже — Хэнсоном и мною. (Например, этот термин часто фигурировал в «Предвидении и понимании», где я связывал его с близким ему понятием «идеалов естественного порядка», к которому мы еще вернемся в последующих очерках.) Однако ни в одном из этих контекстов не подразумевалось, что изменения парадигмы с необходимостью происходят резко, с перерывом постепенности, или «революпион-

* См. интеллектуальную автобиографию Маха в: Die Leitgedanken melner naturwissenschaftlicher Erkenntnislehre. — «Physikalischer Zeitschrift», 1910, 11, 599—606, перепечатано в: Physical Reality, ed. Stephen Toulmin. N. Y., 1970, особенно с. 38, сн. 6.

2 Этот термин постоянно повторялся в его Кембриджских лекциях (1938—1947); см. например, заметки: R h е е s R. — «Philosophical Review», 1968, 77, 271—320, особенно с. 274.

8 W a t s о n W. H. On Understanding Physics. Cambridge, Engl., 1938.

118

ным» путем. Напротив, все интересующиеся этим вопросом философы отвергали этот вывод; было совершенно очевидно, что для таких изменений можно дать разумные обоснования, и ничего более теория парадигм не должна была подразумевать. Таким образом, теория научных революций совершенно не зависима от теории парадигм. Именно она, а не термин «парадигма» является отличительной чертой анализа Куна, и мы должны гораздо внимательнее изучить те изменения, которые Кун вносил в употребление термина «революция» в своих последующих объяснениях перемен в науке.

Применение им этого термина прошло пять различных стадий. Хронологически они представлены следующим образом:

(1) его исторической работой «Коперниканская революция» ';

(2) первым публичным раскрытием тайн теории революций, принятой в качестве теории объяснения, в Уорчестер-колледже, Оксфорд, летом 1961 года2; (3) первым изданием «Структуры научных революций», в значительной своей части написанной раньше, но опубликованной только в 1962 году 3; (4) рядом промежуточных статей, написанных в ответ на критику его теории и опубликованных между 1965—1969 годами4; (5) его последними переработанными и исправленными взглядами, представленными в сделанном им дополнении ко второму изданию «Структуры» 5 и в его «Размышлениях по поводу моих критиков», опубликованных в материалах симпозиума «Критицизм и рост знаний»6 (обе публикации появились в 1970 году).

(1) На первой исторической стадии Кун употреблял слово «революция» чисто описательно, и его смысл в большинстве случаев заключался в профилактике. Называя революцией переключение с докоперниканской науки на ньютонианскую, он совсем не объяснял ни того, как именно происходило это переключение, ни того, какие интеллектуальные процессы оно вызвало. Действительно, на этой стадии термин «революция» не претендовал на объясняющее значение. Он просто отмечал глубокие перемены в интеллектуальной лояльности людей на теоретическом уровне

' The Copernican Revolution. Cambridge, Mass.. 1957.

2 The Function of Dogma in Scientific Research. — In: Scientific Change, ed. A. C. Crombie. L., 1963, p. 347 ff.

8 The Structure of Scientific Revolutions. Chicago, 1962. (Русск. перев.:

К у н Т. Структура научных революций, 2-е изд. М., «Прогресс», 1977 — Ред.)

* См., например, статью Logic of Discovery or Psychology of Research, первоначально подготовленную для сб.: The Philosophy of Karl Popper и доложенную в Бедфорд-колледже, Лондон, летом 1965 г.; опубликована в переработанном виде в: Criticism and the Growth of Knowledge, ed I. La-catos and A. Musgrave. Cambridge, Engl., 1970, p. 1—23, а также статью, доложенную Куном на симпозиуме «Структура научных теорий», состоявшемся в Иллинойсском университете в 1969 г. (The Structure of Scientific Theories, ed. F. Suppe, Urbana, 1974).

5 Структура научных революций. Дополнение.

"Locates and Musgrave (ods). Op. cit, p 231—278.

119

и подвергал сомнению любое «униформистское» допущение, согласно которому интеллектуальный прогресс в науке всегда зависит, причем так это и должно быть, от применения рутинного научного метода. Как ранее настаивал Герберт Баттерфилд, одно лишь эмпирическое наблюдение никогда не привело бы к признанию теории Коперника: для этого нужны были «новью мыслители» 1. Выбранное Куном название соответствовало этому требованию.

Следовательно, первоначально описание, скажем, Коперника и Галилея, Ньютона и Лавуазье, Дальтона и Максвелла, Дарвина и Эйнштейна как ученых, осуществлявших революцию в определенной науке, подразумевало только то, что результатом их работы была утрата доверия к более старой установившейся системе теоретических концепций и замена ее другой, основанной на новых принципах. Оно не претендовало на то, чтобы дать ответ на те вопросы, которые не смог разрешить Коллингвуд, а именно на вопросы о том, каким образом (в каких случаях и посредством какпх процессов) осуществлялся подобный переход.

(2) В докладе, сделанном в Уорчестер-колледже, и в первом издании «Структуры научных революций» Кун использовал термин «революция» совершенно по-другому. На этой стадии он описывал концептуальные изменения как «революционные» явления, которые соответственно влекут за собой необходимость дать «революционное» объяснение того, как они осуществляются. Когда наши научные идеи должны быть перестроены вплоть до самых основ, доказывал он, действительные процессы изменения приобретают форму, совершенно отличную от той, которая обнаруживается в процессе нормальных научных изменений. И по случаю первого публичного представления своих работ он подчеркивал это различие, говоря о парадигмах как о «догмах» 2. Роль парадигмы, диктующей неоспоримые принципы, на которых организуется интеллектуальная лояльность школы ученых, сравнивалась с ролью системы теологических догм, на которых строится лояльность духовных лиц; а переключение парадигмы, включающее в себя перенос лояльности, или интеллектуальную конверсию, сравнивалось с таким переключением, которое включает в себя низвержение или модификацию теологической догмы.

Это сравнение было провокационным, и провокация удалась. Но ее можно было сделать привлекательной лишь ценой двусмысленности как статуса всей теории Куна, так и его объяснения парадигм. Выдвинул ли он философский тезис об интеллектуальной роли парадигм в оправдании рационального основания нового научного понимания или же он предложил историко-социологическую гипотезу об убеждающей роли парадигм, содействующей их принятию? Соответственно использовал ли он

1 Butterfield H. The Origins of Modern Science. L., i957, p. 35. ' См.: Crombie (ed.). Op. cit., p. УЛ ff.

120

термин «парадигма» относительно рациональной модели некоторых форм теоретического объяснения, чей интеллектуальный авторитет выводится из его собственных проверенных объяснительных достоинств, или же, скорее, этот термин относится к некоторому стандартному представлению о данной теории, изложенному в классической работе пли монографии, чей авторитет выводится из чьих-то слов, из личного авторитета того человека, который ее разработал? Неясность в этом пункте сделала доклад Куна в Уорчестер-колледже излишне парадоксальным, и даже его риторическое сравнение научных парадигм с теологическими догмами сумело внушить доверие только благодаря утверждению о стирании таких различий.

Если мы достаточно позаботимся о том, чтобы различать, с одной стороны, авторитет, внутренне присущий упрочившейся научной теории, а с другой — повелительный авторитет великого ученого, го сравнение парадигм с догмами сразу же теряет свое очарование. Например, описывая роль ньютоновских идей в формировании круга интересов физиков XVIII века, Кун в своих представлениях не делает различий между влиянием, во-первых, ньютоновских «Начал», которые были основополагающим документом классической механики, а во-вторых, ньютоновской «Оптики», которая оказала преобладающее влияние главным образом на физическую мысль XVIII века. Взяв прежде всего «Начала», мы можем воспользоваться ими, чтобы проиллюстрировать интересный философский вопрос, а именно вопрос о том, что единственная функция установившейся концептуальной схемы заключается в определении того, какие модели теории полезны, какие вопросы осмысленны и какие интерпретации приемлемы для физика, работающего, скажем, в традициях ньютоновской механики; иными словами, пока теория Ньютона сохраняла свой интеллектуальный авторитет, ее принципы могли служить теоретическим судом последней инстанции, то есть были «парадигмами». Повторяю, однако, что это был философский вопрос, отражающий методический характер научных процедур; он не имел ничего общего с поддержкой любых претензий на то, что «догма» играет какую-либо роль в науке. Напротив, в период между 1700 и 1880 годами физики действовали совершенно разумно и отнюдь не догматически, принимая ньютоновскую динамику в качестве своего предварительного исходного пункта;

тогда, как и теперь, у них всегда была возможность бросить вызов интеллектуальному авторитету фундаментальных ньютоновских понятий. (Это постоянное право на вызов, как настаивает Карл Поппер ', является одной из особенностей, отличающих интеллектуальные процедуры как подлинно «научные».)

' См., например: Поппер К Логика и рост научного знания, С. 290 - 324.

121

В альтернативном плане, если мы в качестве примера возьмем «Оптику» Ньютона, мы можем воспользоваться ею, чтобы проиллюстрировать совсем другой, социологический вопрос, а именно вопрос о том, что в исторической действительности вторичные или производные ученые, подобные ньютонианцам XVIII века, стремились увидеть в целостной картине гораздо меньше, чем изначальные, оригинальные деятели, которые были их наставниками и вдохновляли их. Хорошо известно, что последователи стремятся ограничить свой интеллект, допуская в качестве имеющих смысл лишь те вопросы и законные интерпретации, а в качестве приемлемого — лишь тот образ мыслей, которые, как они считают (верно или неверно), санкционированы примером того мыслителя, в чьей «школе» они работают. Если говорить в историческом плане, этот недостаток может оказаться преимуществом, так как он дает великому ученому, например Ньютону, возможность проявить свой авторитет и, таким образом, обеспечивает ориентиры, которые надлежащим образом ограничивают людей меньшего масштаба. Однако, повторяю, это вопрос социологический, а не философский; и мы можем с пользой обсудить функцию догмы в научном исследовании только на этом социологическом уровне. Таким образом, в то время как теории ньютоновской динамики сохраняли свой собственный интеллектуальный авторитет вплоть до 80-х годов XIX века и даже позднее, влияние «Оптики» стало уменьшаться уже в конце XVIII столетия. Действительно, в самом начале XIX века сохранившийся авторитет «Оптики» представлял собой всего лишь влияние великого ума на умы более заурядные, и то, как ученые-ньютонианцы обращались к этому авторитету, все больше напоминало догматизм. (Нужно только вспомнить, как респектабельные ньютонианцы реагировали на волновую теорию света Юнга, которую они отвергали только из уважения к корпускулярным взглядам, разъясняемым Ньютоном, и настаивали на этом даже после того, как она получила существенное экспериментальное подтверждение '.)

Следовательно, сама по себе практика обоснования теорий парадигмами ни в коей мере не является догматической. Если для того, чтобы проиллюстрировать единую теорию изменений в науке мы сошлемся и на «Начала», и на «Оптику», мы должны будем признать, что они служили парадигмами в существенно различном смысле; и мы должны позаботиться о том, чтобы уважать различие между двумя соответственными видами авторитета — интеллектуальным авторитетом, внутренне присущим утвердившейся концептуальной схеме, и повелительным или институциональным авторитетом, которым пользуется господствующий индивид или школа. И если мы так поступим, мы сразу же уви-

' Ср.: Whittaker E. A History of Theories of Aether and Electricity, revised edn., Vol. I, Edinburgh, 1951, p. 100 ff.

122

дим, что допущение Куна, согласно которому ученые неизбежно придерживаются своих парадигм в духе догматизма, взятое в его философском смысле, было в лучшем случае риторическим преувеличением. А это в свою очередь неизбежно ставит вопрос о том, не было ли описание переключения парадигм как революций само по себе с самого начала тоже риторическим преувеличением?

(3) Знаменательно, что в 1962 году, когда вместе с публикацией «Структуры научных революций» состоялось представление теории Куна в ее полном выражении, уже не было никаких упоминаний о сравнении парадигм с догмами. По-видимому, Кун выбрал эту аналогию, когда работал над докладом для Уорчестер-колледжа, чтобы она послужила «трайлером», прокладывающим путь для развернутого объяснения его теории. Во всех остальных отношениях книга имела то же самое направление, что и доклад, и обнаруживала ту же самую неопределенность. На этой стадии Кун уже не делал никаких оговорок относительно противопоставления «нормальных» и «революционных» изменений в науке. Соответственно различия между двумя типами затронутых исторических процессов были ясными, четкими и хорошо определенными. В периоды «нормальных» изменений все ученые какой-либо данной школы работали под влиянием общепринятой парадигмы и были заинтересованы в теоретической консолидации; при этом они все более расширяли применение одной и той же общей схемы объяснения в своей области исследования в соответствии с процедурами и моделями теоретизирования, рациональность которых имела общую для них форму. Напротив, в течение «революционного» периода ни одна парадигма не пользовалась авторитетом, и наука, о которой идет речь, временно находилась в состоянии кризиса; при этом ожидалось появление новых процедур и моделей понимания, обеспечивающих тот центр, вокруг которого могла бы образоваться новая научная школа.

Первое, консолидирующее состояние было нормальным, последнее — революционным; и такая авторитетная наука, как физика, подвергалась научным революциям в полном смысле слова дишь в совершенно исключительных случаях. Переключение с докоперниканской науки на новую науку Галилея и Ньютона, как полагал Кун или как заключали его читатели, было одним таким изменением, а переключение с классической физики на релятивистскую квантовую механику — другим. Предполагалось, что, помимо этих редких и глубоких революционных преобразований, отделенных друг от друга двумя или тремя веками, концептуальные изменения в физике осуществлялись «нормальным» способом, руководствуясь какой-либо единственной парадигмой — аристотелевской, ньютоновской или эйнштейновской. В результате изменение в науке, будучи «нормальным» в техническом смысле, который Кун придавал этому термину, предполагалось нормальным также и в другом, более знакомом «обычном»

123

или «привычном» смысле. По-видимому, непрерывный интеллектуальный прогресс прерывался «революциями» только в немногих, редких случаях.

(4) В 1962—1965 годах критики Куна делали упор на одном, главном возражении против его теории. Оно подвергало сомнению применимость этого центрального различия. Ибо действительно, было ли когда-либо изменение в науке столь революционным, как доказывал Кун? Если бы его определения применялись строго, можно ли было вообще найти подлинные примеры «научных революций»? Потенциально этот вопрос был источником затруднений; если бы ни одно действительное теоретическое изменение в науке нельзя было полностью определить термином Куна «научная революция», то этот факт поставил бы его в затруднительное положение. Конечно, с течением времени постепенные изменения в научной теории, аккумулируясь, могут в совокупности привести к результатам столь глубоким, что ретроспективно их следует описывать как «революционные», так что не нужно делать вывод, что в отсутствие резких, четких «революций» все изменения в науке, следовательно, были «нормальными» (в специальном смысле термина Куна). Однако как можно было получить такие революционные результаты, если их не произвели «революции»? Такой вывод поставил Куна перед трудным выбором. Ибо в этом случае он должен был полностью отказаться от своего объяснения подлинных научных революций или модифицировать его по частям, с тем чтобы первоначальное резкое разграничение между «нормальным» и «революционным» изменением постепенно стиралось.

Впоследствии споры продолжались почти до конца 60-х годов, и в 1965 году центр тяжести в объяснении Куна переместился. Вместо того чтобы концентрировать внимание на тех редких случаях, когда физическая теория реконструировалась полностью, до самых основ, Кун скорее стал обращать внимание на те случаи, которые включали не столь резкие концептуальные изменения. Ибо при более близком рассмотрении оказалось, что даже революции, произведенные Коперником и Эйнштейном, были не совсем «революционными» в специальном смысле этого термина, как его употребляет Кун. Таким образом, его теоретическому объяснению подлинной научной революции не удалось опередить действительный опыт затронутых ею наук даже на тех стадиях, которые приводили к наиболее «революционным» результатам в привычном, описательном смысле этого слова.

Если бы Кун увидел это противоречие, он, возможно, предпочел бы отказаться от своей первоначальной претензии — объяснить изменения в науке, и заменил бы ее менее радикальной теорией, в которой научные революции не играли бы никакой роли. Вместо этого он предпочел идти в противоположном направлении. В 1965 году ему указали на то, что ото первоначальное разграничение между «нормальным» и «революционным» из-

124

менением было слишком резким; но в ответ он начал доказывать, что в действительности научные революции были не менее, а более частыми, чем он признавал раньше '. Возражения его критиков убедили его в том, что науки подвергаются глубоким концептуальным изменениям не раз приблизительно в 200 лет, а постоянно. Поэтому он продолжал по-своему описывать теоретические изменения в науке, сравнивая их с бесконечной последовательностью более мелких революций или, используя новый термин, «микрореволюций». Каждое серьезное теоретическое изменение в науке, даже если оно было менее значительным, чем полное «переключение парадигмы», отныне обязывало нас преобразовывать наши понятия «революционным» способом...

Сначала это изменение выглядело довольно невинно, однако оно повлияло на самую суть теории Куна. Ибо оно превратило историческое развитие научной теории в «вечную революцию», даже в тех случаях, которые до сих пор относились к категории «нормальных», и в этом процессе было совершенно позабыто основное различие, на котором сначала была построена вся его теория, а именно различие между теми концептуальными изменениями, которые происходят в пределах всеобщей парадигмы, и теми, которые включают в себя полную смену парадигмы. Отныне больше не существовало двух противоположных типов теоретических изменений в науке, одного «нормального», другого — «революционного». Вместо этого был только непрерывный спектр прецедентов, каждый из которых имел характер революции, но это лишь ненамного отличало их от других прецедентов. Таким образом, первоначальный объяснительный контраст между альтернативными стадиями исторического развития научной теории шаг за шагом преобразовывался в логическое различие между (1) теми научными аргументами, которые не включали концептуальных или теоретических изменений и, следовательно, могли быть представлены в терминах, выведенных из формальной логики, и (2) теми аргументами, которые включали концептуальные или теоретические новшества и не могли быть представлены подобным же образом. А так как всякое подлинно теоретическое изменение в науке влечет за собой те или иные концептуальные нововведения, хотя бы минимальные, то все подлинно теоретические изменения в той или иной мере, но явно включали аргументы второго, «революционного» типа.

(5) Подтверждение тому, что именно к этой цели было направлено развитие теории Куна, наконец пришло в 1970 году вместе с публикацией второго издания «Структуры научных революций». Ибо в дополнении к этому новому изданию Кун настаивал на сохранении первоначальной терминологии — «нормальных» и «революционных» изменений,— но вместе с тем ввел определения, которые были призваны ответить на возражения, сделанные

* См. статью Куна, указанную на с. 119 настоящей кн., сн. 4.

125

в те годы, которые прошли со времени его первых публикаций;

при этом он явственно раскрыл логический базис, лежащий в основе его терминологии.

Многие из его читателей (жаловался теперь Кун) слишком серьезно и буквально восприняли описание переключения парадигмы в его первом издании как «изменение мировоззрения», что в результате должно было привести к абсолютной рациональной несоизмеримости научных аргументов. Он никогда не собирался внушать (протестовал он), что взаимное непонимание между учеными разных поколений когда-либо было полным; он никогда не собирался отрицать того, что ученые принимали новую концептуальную схему, или парадигму, вместо старой, имея на то серьезные основания. Смена парадигмы была названа «революцией» только для того, чтобы подчеркнуть, что надежные основания, выдвинутые в поддержку концептуальных изменений, «не могут быть облечены в форму, которая полностью была бы идентична логическому или математическому доказательству» '.

Что же, любой автор волен давать новую интерпретацию заявлениям, сделанным им десять лет назад, в свете недоумении своих читателей. Но в данном случае революционная теория научных изменений, которая ранее была настолько «не понята» Куном, что стала нуждаться в защите, была гораздо интереснее, чем это допускает теперь его новая интерпретация, а если бы именно эта новая интерпретация была справедливой, то его первоначальный выбор термина «революция» стал бы не просто риторическим преувеличением, а чем-то худшим. Ибо это последнее объяснение сводит различие между «нормальными» и «революционными» изменениями к различию между пропозициональными изменениями, которые не включают в себя концептуальных новшеств и, таким образом, прибегают к какому-либо дедуктивному или квазидедуктивному оправданию, и концептуальными изменениями, которые выходят за пределы всех чисто формальных или дедуктивных процедур. Интерпретированное подобным образом любое изменение в науке, каким бы оно ни было, конечно, будет, как правило, иметь в себе и нечто «нормальное», и нечто «революционное». И если бы этим действительно исчерпывалось все, что когда-либо имел в виду Кун, применяя выражение «научная революция», то выбор этого выражения был бы в высшей степени дезориентирующим, ибо он просто переодел бы знакомое (но вневременное) логическое различие в неподходящее для него фантастическое историческое одеяние. Вместо того чтобы признавать два исторических типа научных изменений, он прос-ю указывал на два различных логических аспекта любого теоретического изменения в науке.

' Кун Т. Структура научных революций, с. 259. (В тексте Куна речь идет не об основаниях концептуальных изменений, а о «вопросе относительно выбора теории». — Пер.)

126

В таком случае даваемое Куном объяснение научных революции через несколько лет стало не менее, а более неопределенным. Подобно Коллингвуду, он начал с признания недостатков традиционной индуктивной логики, которую никогда нельзя было растягивать настолько, чтобы она охватывала глубокие теоретические преобразования, подобные тем, которые были вызваны появлением теории Копернпка; на этой стадии термин «революция» был просто описательной исторической этикеткой. Затем, чтобы объяснить процессы изменений в науке, он предложил псторико-социологическую гипотезу, которая основывалась на фундаментальной противоположности между радикальными (или «революционными») и «нормальными» (или консолидирующими) процессами; на этой стадии термин «революция» возвысился до уровня объяснительной категории. Под давлением противоположных примеров он постепенно так сильно варьировал свое объяснение, что в конце концов все подлинно теоретические изменения можно было охарактеризовать как революционные, лишив, таким образом, этот термин специфической для пего объяснительной ценности. В своих же окончательных выводах он объяснял, что противоположность между «нормальным» и «революционным» подразумевает всего лишь логическое различие между теми заключениями, которым можно дать «дедуктивное оправдание», и теми, которым нельзя его дать.

Для некоторых читателей эта неопределенность только сделала аргументы Куна более привлекательными, так как она вынуждала нас уделить больше внимания, чем раньше, отношениям между естественнонаучными идеями и теми людьми, которые постигали (или оспаривали) эти идеи с тем, чтобы их принять (или отвергнуть). Как показал Кун, исчерпывающее объяснение концептуального развития не должно рассматривать понятия чисто абстрактно, изолированно от тех людей, которые постигают и применяют их; оно должно также соотносить историю идей с историей людей, включая, таким образом, развитие наших концептуальных традиций в эволюцию той деятельности, благодаря которой эти традиции сохраняются. В то время, когда Кун только начал писать, большинство представителей философии науки чрезвычайно опасалось генетических и психологических ошибок. Работая в качестве историка науки, он мог сделать полезное дело, заново подчеркнув тесную связь между социоисторическим развитием научных школ, профессий, институтов и интеллектуальным развитием самих научных теорий.

И все-таки одно дело — восстановить связи, которыми раньше пренебрегали,—связи между концептуальными изменениями и их социоисторическими контекстами; и совсем другое дело — полностью идентифицировать интеллектуальные, а тем более логические проблемы с социоисторическими. Действительно, чем более остро осознается взаимная зависимость понятий и их контекстов, тем более неизбежными становятся некоторые различия, например

127

различия между авторитетом идей, внутренне им присущим, и диктаторским авторитетом книг, людей и институтов или различия между методическим принятием понятий, достоинства которых уже доказаны, и догматическим принятием понятий, достоинства которых недоказуемы. К сожалению, свойственный Куну акцент на социологии науки, во-первых, отвлек его от этих необходимых различий, а в конце концов сделал все представление об «интеллектуальных революциях» совершенно непоследовательным. Четко сформулируем основное затруднение: если мы серьезно воспримем последние заявления Куна и построим различие между «нормальными» и «революционными» научными аргументами в логических терминах, это будет иметь одно в высшей степени ошеломляющее следствие. В последней интерпретации Куна его теория «научных революций» основывается на логическом трюизме и в качестве такового вообще не является больше теорией концептуальных изменений.

Возможно, эти затруднения можно было предвидеть. Ибо в других областях исследования идея революций имела несчастливую судьбу, и беглый обзор этих старых затруднений проливает свет на более глубокое значение изменений позиции Куна — сначала на его переход от революции к микрореволюциям, а в конечном итоге — к логическому объяснению изменений в науке. В других исторических науках, например в политической теории, геологии и палеонтологии, соображения, которые вынудили Куна изменить свою позицию, были известны уже давно. Например, специалисты в области политической теории уже много лет назад убедились на своем горьком опыте, что с термином «революция» нужно обращаться с величайшей осторожностью, а в настоящее время они признали, что его можно применять только в качестве классификационного термина, лишенного объяснительной силы. Первоначально либерально-демократические мыслители испытывали искушение придавать этому термину гораздо большее значение. По их мнению, постепенные конституциональные изменения представляли собой «рационально умопостигаемую...» политическую непрерывность; напротив, политические революции были перерывами «нормальности», которые вводили историческую прерывность, не поддающуюся анализу в нормальных рациональных терминах. Ныне, однако, политологи скорее стараются не преувеличивать противоположность между «нормальным изменением» и «революцией». Даже самое неконституциональное изменение не вызывает абсолютного и всеобъемлющего разрыва политической непрерывности. Самые драматические революции никогда не приводят к абсолютному разрыву с прошлым. Непрерывность закона, обычая, управления всегда выживает, а нередко имеет большее влияние на модели политической власти и подчинения, чем революция. Рассмотрим ли мы французскую

128

систему публичного управления или американскую правовую традицию — все они пережили политическую революцию с очень малыми изменениями. В каждом из этих случаев революция в области основной политической лояльности воздействовала на многие другие институты лишь по периферии. В результате постреволюционное состояние каждой из этих стран в этих аспектах гораздо больше соответствовало их собственному дореволюционному состоянию, чем постреволюционному состоянию других стран.

Таким образом, осуществление «революции» отнюдь не освобождает историка-политолога от того, чтобы давать более глубокий и точный исторический анализ. Напротив, просто заявить:

«А зачем произошла революция?» — как будто она была чем-то вроде божественного вмешательства — значило бы уклониться от задачи историка в собственном смысле слова. (Такой подход принадлежит миру «Тысячи и одной ночи» и имеет мало общего со сложными фактами реальных исторических изменений.) Следовательно, высказывания относительно политических революций приемлемы для современного историка только в том случае, если они ставят более глубокие вопросы, вопросы Коллингвуда: «в каких случаях» и «посредством каких процессов» верховная власть передается из рук в руки революционным путем. В историографии конца XX века термин «революция» все еще может быть полезен в качестве описательного обозначения, указывающего на перенос политической власти, который осуществляется более глубоко и стремительно, чем обычно. Но на уровне объяснения, оказывается, различия между нормальными и революционными изменениями не имеют большого, реального теоретического значения.

То же самое справедливо и для историографии науки. Всякое предположение о том, что полное переключение парадигмы влечет за собой концептуальные изменения, полностью отличные от тех, которые имеют место в пределах единой всеобщей парадигмы, что они представляют собой нечто вроде «разрыва рациональной преемственности» и ведут к неизбежному непониманию, является совершенно ошибочным. Два типа концептуальных изменений самое большее отличаются лишь по степени, а в крайнем случае, конечно, их следует объяснять в терминах одной и той же системы факторов и соображений. Допущение, что «нормальные» научные изменения можно объяснить в исторических терминах, которые тем или иным образом прекращают действовать в редких научных «революциях», повторяю, привело бы нас к созданию самой наивной историографии.

Мы сможем еще лучше понять источник затруднений Куна, если вспомним развитие геологии и палеонтологии в период между 1820 и 1860 годами '. В начале XIX столетия несколько человек уже были убеждены, что история Земли отличалась глубо-

* Более полное обсуждение этого вопроса см.: Gillispie С. С. Genesis and Geology. Cambridge, Mass., 1951, Ch. IV; Discovery, Ch. 7, p. 159 ff.

129

кими геологическими и зоологическими изменениями. И все же общепринятые теории геологического и палеонтологическою развития, получившие свое наивысшее выражение в первых изданиях «Основ геологии» Чарлза Лайеля, оставались «униформистскими». Согласно этим теориям, одни и те же природные факторы, как неорганические (вода, ветер и т. д.), так и органические (растения, животные и т. д.), действовали на каждой стадии истории Земли точно так же, как мы можем наблюдать это и в настоящее время. В противовес этим сверхупрощенным допущениям Жорж Кювье выдвпнул конкурирующую с ними теорию геологических «катастроф». Исходным пунктом этой теории был достоверный факт, действительно имеющий значение для геологии, а именно отсутствие постепенных переходов между соседними слоями, наблюдаемыми в настоящее время в земной коре, что на первый взгляд нельзя объяснить спокойным, непрерывным отложением осадков или сжатием. Объяснение этих стратиграфических перерывов постепенности, предложенное Кювье, было наивно «революционным». По его мнению, они не укладывались в категории нормального геологического изменения; он доказывал, что прерывность следствий должна быть результатом столь же прерывных причин '. Таким образом, если их вообще можно было объяснить, их следовало интерпретировать как результат божественного вмешательства. «Нормальные» процессы естественных изменений прерывались редкими сверхъестественными «революциями», или «катастрофами».

Почти тридцать лет, начиная с 20-х годов XIX века, теории «униформизма» и «катастроф» оставались в тупике. Униформисты отвергали обращение Кювье к теологии как незаконное с точки зрения науки и удваивали свои усилия, чтобы объяснить все свойства земной коры в терминах естественных причин, действующих уже известным нам образом. Однако трудности, с которыми столкнулись обе партии, оставались непреодолимыми, и в конце концов выход из тупика был найден только благодаря постоянной эрозии обеих крайностей. С одной стороны, униформисты были вынуждены признать, что естественные изменения прогрессивно увеличиваются. Так, в 1835 году почитатель Лайеля Чарлз Дарвин наблюдал землетрясение, которое в одно мгновение перевернуло соседние страты на побережье Чили на двадцать футов2. В результате подобных изменений естественные причины, принимаемые униформистами, стали гораздо более «катастрофическими» по своим следствиям. С другой стороны, катастрофисты, подобно Луи Агассису из Гарвардского университета,

1 Обзор доказательств, которыми Кювье обосновывал свое убеждение в разных исторических перерывах постепенности в истории Земли, содержится, например: в: С u v i e r G. Discurs sur les Revolutions de la Surface du Globe, 3rd edn. Paris, 1825.

2 См.: Дарвин Ч. Путешествие натуралиста вокруг света. — Соч., т. I. М. - Л., 1935, гл. XIV.

130

обнаружили, что они должны вводить все больше гипотетических катастроф в свое объяснение истории Земли (например, для объяснения последовательности ледниковых периодов) и что при этом «редкие и необъяснимые» явления соответственно становятся все более мелкими по своему масштабу '. В конечном итоге геологические микрокатастрофы перестали быть «всемирно-историческими событиями», сравнимыми по своему теологическому значению со всемирным потопом. Вместо этого их стали классифицировать как новые типы естественных явлений, обнаруживающих свое собственное признанное единообразие. Конкурирующие геологические теории, еще различаясь по своим доктринам, все больше сближались на практике. Как только единообразные причины Лайеля стали довольно радикальными, а катастрофы Агассиса- довольно единообразными, первоначальный критерий разделения между нормальными (или «естественными») изменениями и катастрофическими (или «сверхъестественными») исчез.

Обратим внимание на то, что в этой последовательности от Кювье и Агассиса до окончательного примирения с униформистами термин «катастрофа» подвергся ряду новых интерпретаций, аналогичных тем, какие претерпел употребляемый Куном термин «революция». Началось с того, что геологи-катастрофисты оказались просто заинтересованными в том, чтобы привлечь внимание к определенному классу явлений (например, к стратиграфической прерывности), который, очевидно, не имел объяснений в терминах «нормальных» или «естественных» геологических процессов;

на этой стадии термин применялся только для того, чтобы описать резкие переходы как «катастрофические» по своим последствиям.

На второй стадии Кювье заявил, что исторические причины стратиграфической непрерывности и прерывности абсолютно разные; непрерывность — следствие нормальных естественных процессов, прерывность — ненормальных и сверхъестественных «катастроф». Под давлением критики настойчивые утверждения Кювье относительно этого абсолютного противопоставления были впоследствии отвергнуты в пользу менее радикального тезиса:

каждое крупное геологическое изменение содержит в себе нечто «катастрофическое», а допущение, что каждое такое изменение является «божественным актом», было отброшено без всякого обсуждения.

Так же обстояло дело с изменением теорий концептуального развития начиная с 30-х годов XX века; произведенное Коллингвудом жесткое разделение интеллектуальной истории на отдельные фазы, управляемые несовместимыми плеядами абсолютных предположений, обладало теми же достоинствами, что и теория Кювье в геологии. Оно привлекло внимание к действительно

' См, например: L u г i e E. Louis Agasslz, A Life in Science. Chicago, I960, p. 94-106.

131

глубоким концептуальным изменениям и бросило вызов ортодоксальному допущению, согласно которому интеллектуальный прогресс всегда и повсюду является результатом единственного всеобщего и единообразного «метода». Если Коллингвуд был Кювье интеллектуальной истории, то Кун в таком случае становится се Агассисом. Хотя изначальные акценты данной теории поставили Куна очень близко к Кювье и Коллингвуду, в его последующих объяснениях микрореволюции оказались столь же мелкими и многочисленными, как и конечные микрокатастрофы Агассиса. Действительно, отныне любое концептуальное изменение, каким бы оно ни было, считается микрореволюцией; в отличие от интеллектуальных революций, которые являются антитезой нормальных концептуальных изменений, новые микрореволюции становятся единицами и нормальных, и революционных изменений. Таким образом, гиперрациональные аспекты «революций» Куна, подобно сверхъестественным чертам «катастроф» Кювье, исчезли, а вместе с ними исчез и первоначальный критерий разделения нормальных и революционных изменений. У нас не осталось ничего более радикального и революционного, чем последовательность концептуальных изменений, отличающихся друг от друга по скорости и глубине, причем процессы, процедуры и/или механизмы, лежащие в их основе, остаются, как и всегда, без объяснения.

Следовательно, после нашей погони за революционным зайцем мы вернулись туда же, откуда ее начали. Адекватная теория концептуальных изменений должна ответить на вопросы, поставленные Коллингвудом, а именно: «В каких случаях и посредством каких процессов и процедур один основной набор коллективных понятий — в науке или где бы то ни было еще — начинает сменяться другим?» Она должна ответить на эти вопросы таким образом, чтобы один и тот же набор терминов объяснял и то, почему в некоторых областях способы мышления действительно в течение длительного времени остаются неизменными, и то, почему в других областях они иногда меняются быстро и радикально. И наконец, она должна ответить на них таким образом, чтобы стало ясно, какую роль в ее историческом развитии соответственно играют, с одной стороны, «рациональные процедуры», с другой — «причинные процессы». Следовательно, мы нуждаемся именно в таком объяснении концептуального развития, которое может согласовать изменения любой глубины, но при этом объясняет постепенные и резкие изменения как альтернативные результаты одних и тех же факторов, действующих совокупно, но по-разному. Следовательно, вместо революционного объяснения интеллектуальных изменений, которое задается целью показать, как целые «концептуальные системы» сменяют друг друга, нам нужно создать эволюционное объяснение, которое объясняет, как постепенно трансформируются «концептуальные популяции».

Сделав этот дальнейший шаг, мы должны иметь в виду одно различие, которого не принплтет во внимание Кун. «Микрорево-

132

люции», характерные для его четвертого объяснения изменений в науке, двусмысленны в одном отношении: остается невыясненным, ссылается ли он на (1) класс новых теоретических допущений, которые всегда имеются в данной науке,— новообразований, которые могут циркулировать в течение нескольких недель, месяцев пли лет, прежде чем их окончательно примут или отвергнут, пли же он ссылается (2) на более узкий подкласс новообразований, которые действительно завоевывают место в общепринятой совокупности теорий и тем самым модифицируют концептуальную традицию. Отныне мы сами должны позаботиться о том, чтобы различать, как это сделал Дарвин в своем объяснении органической эволюции,

(а) единицы изменчивости, то есть пробные концептуальные варианты, циркулирующие в данной дисциплине в любой определенный период времени, и

(б) единицы эффективной модификации, то есть концептуальные изменения, которые действительно включаются в коллективную традицию данной дисциплины.

Соответственно мы должны обсуждать развитие наших коллективных понятий в двух разных терминах:

(а) нововведения — если мы задаемся вопросом, какие факторы и/или соображения приводят носителей интеллектуальной традиции к тому, чтобы предложить какие-то способы продвижения вперед по сравнению с занимаемыми в настоящее время позициями, и

(б) отбор — если мы задаемся вопросом, какие факторы и/или соображения приводят их к тому, чтобы принять некоторые из этих нововведений, доказавших, что они предпочтительнее других, и, таким образом, модифицировать коллективную концептуальную традицию.

В каждом из этих случаев вопрос: «Какие факторы и/или соображения привели носителей интеллектуальной традиции к тому, чтобы предложить (или принять) ее?..» будет означать следующее: «Какие виды оснований и/или причин релевантны нашему пониманию того, что они предлагают и принимают?» То есть, повторяю, наш вопрос является столь же рациональным или историческим, сколь и социологическим или психологическим. Следовательно, развитие наших понятий можно правильно понять только в том случае, если мы обнаружим, каким образом и социо-исторические (то есть причинные) процессы, и интеллектуальные пли дисциплинарные (то есть рациональные) процедуры принимают участие в той исторической последовательности, благодаря которой интеллектуальные варианты в науке сначала предлагаются, а потом избирательно сохраняются.

133

Прежде чем мы закончим это обсуждение теории интеллектуальных революций, стоит сделать два дополнительных замечания. Первое следует отнести к различию между двумя видами принципов или предположений, благодаря которому теория парадигм Куна слишком легко может привести нас в замешательство. Второе связывает результат настоящего анализа с теми заключениями, к которым мы уже пришли ранее; оно показывает, что идея парадигм имеет «революционный» смысл только в том случае, если структура наших парадигм сама по себе мыслится в сверхсистемных терминах.

(1) Основной парадокс классической теории научных революций состоит в следующем: она подразумевает, что между теми, кто поддерживает различные парадигмы, неизбежно взаимное непонимание. Этого заключения нельзя избежать до тех пор, пока мы рассматриваем парадигмы, или плеяды абсолютных предположений в качестве единых и неделимых. На практике, однако, нам нужно провести еще одно различие, которого ни Коллингвуд, ни Кун не выражают достаточно ясно. В каждой существующей в настоящее время науке мы можем выделить два различных типа понятий и принципов. С одной стороны, имеются основные «теоретические» принципы науки, например принцип всемирного тяготения Ньютона, генетические принципы расхождения признаков и комбинирования наследственных факторов Менделя. С другой стороны, существуют «дисциплинарные» принципы (например:

все физиологические функции следует объяснять в химических терминах), которые определяют основные интеллектуальные цели науки и придают ей хорошо различимое единство и непрерывность. Основной парадокс выглядит совершенно по-иному в том случае, когда научная парадигма определяется только в терминах общепринятых теоретических принципов, и в том, когда она относится к системе теоретических и дисциплинарных принципов, взятых в их совокупности, комплексно.

Если мы примем во внимание только теоретические принципы, то, конечно, переключение парадигмы не обязательно приведет к непониманию, и можно совершенно спокойно, без каких-либо перерывов преемственности вводить в науку новые понятия. Таким образом, например, теоретические понятия релятивистской физики Эйнштейна, возможно, несовместимы с понятиями классических теорий Ньютона в этом первом смысле; однако сторонники этих двух позиций имели достаточно много общих для них специальных дисциплинарных целей, которые они могли обсуждать при помощи словарного запаса, общего для обеих сторон, причем каждая из двух теорий «улучшала объяснительную деятельность» в теоретической физике.

Однако это не означает, что полного непонимания вообще никогда не бывает. То есть скорее это означает, что оно становится реальной проблемой только в том случае, когда мы рассматриваем разногласия, которые включают в себя границы между различны-

134

ми научными дисциплинами и в которых, следовательно, пересекаются цели и общетеоретического, и специфически дисциплинарного уровней. Наиболее известным примером из реальной жизни является, пожалуй, пример «Учения о цвете» (Farbenlehre) Гёте. Работая над теорией цвета, Гёте осудил оптические теории Ньютона на том основании, что они представили в совершенно искаженном виде факты, очевидные для нашего непосредственного восприятия цвета. Вместо того чтобы принять предложенное отношение между видимым цветом предметов и длиной исходящих от них световых волн, Гёте отверг весь подход Ньютона к оптике со вздохом сожаления о том, что страсть к математике ввела такого талантливого человека в заблуждение. Вместо ньютоновской оптики он задумал теорию цвета, построенную на совершенно иных принципах, которая пренебрежительно оценивала теорию Ньютона как временное помрачнение человеческого ума '.

При поверхностном рассмотрении аргумент Гёте выглядит как желание осуществить еще одну научную попытку, которая отличалась от попыток Коперника и Эйнштейна только тем, что была безрезультатной. У нас, возможно, появится искушение сделать вывод, что «Учение о цвете» предложило оптике новую парадигму, которая должна была принять верховную интеллектуальную власть от целого спектра теорий, выдвинутых Ньютоном столетием раньше. При более близком рассмотрении, однако, оказывается, что эти случаи совершенно не похожи друг па друга. Гёте претендовал на то, чтобы объяснить не физические явления, а только психологические: теория, о которой он мечтал, была не столько физической теорией световых лучей, или световых волн, рассматриваемых как «материальные носители» цвета, сколько психологической теорией видимого света, рассматриваемого как «непосредственный объект» цветовых восприятии. То есть он отверг теорию Ньютона не потому, что она давала неадекватное решение тех проблем, с которыми он столкнулся сам, а потому, что для его целей решения Ньютона не подходили.

Таким образом, расхождение между Гёте и Ньютоном отнюдь не было простым разногласием в пределах одной, общей для них дисциплины, так как в действительности интересы этих двух людей пересекались лишь на периферии. В то время как между электромагнитными теориями Максвелла и Гейзенберга, например, существует прямой интеллектуальный конфликт, теории цвета Гёте и Ньютона отличались друг от друга главным образом противоположными целями. Ньютон прежде всего интересовался физикой света, и его экскурсы в области восприятия (например,

1 См., например: Sherrington С. Goethe on Nature and on Science. Cambridge, EngL, 1949, p. 13 ff. (См. также доклад советского физика Т. П. Кравеца (1932).—«Труды Ин-та истории естествознания и техники», т. 19. М., Изд-во АН СССР, 1957. — Ред.)

135

теория трех цветов Ньютона—Юнга) были чисто случайными по отношению к этон первичной цели, а Гёте интересовался психологией восприятия и никогда серьезно не сталкивался с физическими проблемами, на которых построена «Оптика» Ньютона. (Истинными последователями Гёте были не физики, как Максвелл и ГейзеЕберг, а физиологи и психологи, например Гельмгольц и Леттвин.) ' Соответственно не было никакой реальной надежды, что Гёте и Ньютон будут иметь общую дисциплинарную точку зрения на то, чем должна быть «теория цвета», или преследовать общую для них цель. Их интеллектуальные цели были столь несоизмеримы, что их теориям цвета неизбежно недоставало каких-то общих теоретических концептов. В этом отношении нападки Гёте на Ньютона отражали основополагающие расхождения в целях.

Теперь мы можем увидеть, каким образом, различая теоретические и дисциплинарные соображения, мы получаем возможность избежать парадоксов классической революционной точки зрения. Вполне возможно, ни одно предложение в теоретической физике Эйнштейна нельзя точно перевести на язык ньютоновских терминов или наоборот, однако, само по себе это обстоятельство не навязывает науке никакого «перерыва рациональной непрерывности». Напротив, когда две научные позиции имеют сходные интеллектуальные цели и попадают в сферу одной и той же дисциплины, исторический переход от одной из них к другой всегда можно обсудить в «рациональных» терминах даже в том случае, если их сторонники соответственно не имеют общих теоретических понятий. Принципиальное непонимание неизбежно только в том случае, когда обе партии в споре не имеют ничего общего в своих дисциплинарных устремлениях. Если же имеется хотя бы минимальная преемственность дисциплинарных целей, то ученые с совершенно несовместимыми теоретическими идеями в общем все же получат основу для сравнения достоинств соответствующих объяснений, и конкурирующие парадигмы или предположения, даже если они несовместимы на теоретическом уровне, все же останутся рационально соизмеримыми в качестве альтернативных способов решения общего круга «дисциплинарных» задач.

(2) Другое различие, которое мы должны здесь отметить,— это различие между «пропозициональными системами» и «концептуальными популяциями» Развитие аргументации Куна ни в коей мере не освещает его, потому что оно демонстрирует связь между ультрасистемным объяснением научной теории и ультрареволюционным объяснением концептуальных изменений в науке. Когда Кун впервые выступил по этому вопросу, в американской философии науки в течение почти сорока лет господствовал са-

1 Гельмгольц Г. О зрении. СПБ, 1896, т. 2, особенно гл. 1 и 20;

а также лекции по теории восрриятия цвета, прочитанные Дж. В. Летт-вином в Американском мулсе естественной истории в 1909 г.

136

недовольный, антиисторический логический эмпиризм, унаследованный от Венского кружка; и единственное реальное достоинство его работы состояло в том, что она подчеркнула необходимость более исторического и менее формальною подхода к науке'. Аргументы, относящиеся к изменению парадигмы, очевидно, нельзя было описать в тривиальных терминах современной индуктивной логики; соответственно аргументация Куна постоянно имела антиформалистическую направленность. «Революционные» изменения научных понятий слишком глубоки, чтобы их можно было анализировать в терминах, выведенных из одной только формальной логики.

Вначале, однако, Кун бросал вызов общепринятому анализу научных аргументов только в тех случаях, в которых целостные парадигмы, или «системы теорий», подходили для его обозрения. Напротив, в «нормальной» науке, по его предположениям, ученые все еще были связаны формальными требованиями специфической «системы», о которой идет речь, и этих требований можно было избежать только ценой ниспровержения всей «системы» в целом. Возможно, в периоды «нормальной» науки концептуальные изменения управлялись какими-либо формальными индуктивными принципами, но «революционные» или нелогические изменения были связаны с ниспровержением парадигмы в целом. При таком понимании его книгу следовало бы назвать не «Структурой научных революций», а «Революциями научной структуры». Всеобъемлющие и радикальные революции вызывали замену одной целостной систематической теоретической «структуры» другой, но сами эти революции, возможно, не имели структуры.

Последние объяснения Куна значительно отличались от этого, ибо они признавали, что научная теория в ее полном объеме (например, ньютоновская физика) не является единственной последовательной логической системой, которую можно принять или отвергнуть в целом, но скорее представляет собой нечто такое, в чем мы можем производить радикальные изменения по частям. До тех пор пока переключение альтернативных парадигм рассматривалось как смена целостных «систематических структур» понятий и предположений, на нас по-прежнему оказывало воздействие классическое разделение научных изменений на революционную и нормальную стадии, со всеми его парадоксальными последствиями. Однако, как только мы отказываемся от этого допущения, нам уже не нужно связывать себя ни строго «системным» объяснением концептуальной структуры естественных наук, ни строго «революционным» объяснением смены последовательных парадигм.

Мораль этой истории, повторяю, заключается в том, что очень важно различать «логичность» пропозициональных систем, например, в чистой математике, и «рациональность» концептуальных из-

См • мою рецензию на: Н е m p e 1 С. С. Aspects of Scientific Explanation. — «Scientific American», Febr., 1966.

137

менений в естественных науках или где-либо еще. Интеллектуальному содержанию науки в целом обычно недостает единообразной структуры, характерной для какого-либо единичного теоретического расчета, применяемого в этой науке, а обсуждение их обоих в одних и тех же терминах может привести только к философской путанице. В некоторых случаях, возможно, мы сумеем представить содержание какой-либо единичной теории, или «концептуальной системы», в форме «логической системы», как это сделал Герц, когда он представил классическую механику в аксиоматической форме. Но даже в этих случаях ошибочно считать, что форма полученной в результате логической системы полностью охватывает научное содержание концептуальной системы, которое она обычно выражает. (Систематичность концептуальной системы не является формальной или синтаксической, скорее она представляет собой систематичность расчлененной семантической области.) Таким образом, интеллектуальное содержание науки в целом можно представить в строгой «логической» форме только при совершенно исключительных условиях. Гораздо типичнее ситуация, когда наука включает в себя многочисленные сосуществующие, но логически независимые теории или концептуальные системы, и тем не менее это будет вполне «научно».

Следовательно, мы будем рассматривать содержание естественной науки не как связную и последовательную логическую систему, а как концептуальный агрегат, или «популяцию», в котором в большинстве случаев локализованы логически систематизированные участки. Если рассматривать проблему научной рациональности в этом свете, то ее можно будет сформулировать по-новому. Многие независимые объяснительные процедуры, понятия, методы изображения обычно принимаются как средства для выполнения миссии, свойственной какой-либо отдельной науке. Между некоторыми из этих понятий и процедур будут существовать формальные, или «логические», связи, подобные тем, которые имеются, например, между ньютоновскими понятиями силы, массы и момента. Наряду с этими систематически связанными понятиями и процедурами обычно могут быть и другие, которые логически не зависят друг от друга и даже противоречат друг другу. В таком случае адекватный анализ «разумности» ученых и «рациональности» научных процедур потребует, чтобы мы рассмотрели:

(а) различные неформальные связи между сосуществующими понятиями, объяснительными процедурами и методами изображения, распространенными в различных науках;

(б) способы, при помощи которых в каждой отдельной области науки концептуальные проблемы возникают и признаются в качестве таковых, п

(в) природу тех рациональных соображений, в свете которых

138

в развитии науки происходит модификация и/или смена понятий и методов объяснения.

Следовательно, крайне «революционная» точка зрения сохраняет свою привлекательность только в том случае, если мы делаем двойную ошибку — приравниваем «рациональность» к «логичности» и предполагаем, что наука в целом имеет ту же самую логическую последовательность, что и, например, евклидова геометрия или ньютоновская механика. Таким образом, идея системности и идея интеллектуальных революций близки и коррелятивны. Те, кто допускает, что наука в целом с необходимостью образует единую, когерентную интеллектуальную систему, справедливо будут делать вывод, что «радикальные» изменения в ее интеллектуальном содержании также должны быть «революционными». В этом отношении проблемы, возникающие перед объяснением изменений в науке, которое дал Кун, имеют важные параллели в социологии, да и повсюду. Например, убежденность в том, что общество как целое образует единую когерентную функциональную «социальную систему», хорошо сочетается с убежденностью в том, что и физика как целое образует когерентную «логическую систему». Действительно, надсистемный анализ социальной структуры господствовал в большинстве социологических теорий почти так же долго, как его логический эквивалент — в философии науки; и в каждом из этих случаев революционные взгляды являются вполне понятной реакцией на это господство.

Однако в обоих случаях эта революционная реакция имеет одни и те же недостатки. Мы можем считать, что общество в целом образует единую функциональную «систему» только в том случае, если нам не удается отделить более свободные социальные и политические связи между различными общественными институтами от более тесных и более формальных отношений, существующих в отдельно взятых институтах. В каждом институте вполне возможны жесткие функциональные связи между различными ролями — например, между председателем правления и генеральным директором или между главнокомандующим и начальником штаба. Но строить отношения, скажем, между армией и индустрией, церковью и законодательными учреждениями по одной и той же системной модели было бы столь же ошибочно, как и считать отношения между механикой и оптикой жесткими логическими отношениями, сравнимыми с теми, которые существуют в самой механике. В каждом случае эта ошибка вызывает один и тот же отклик. Если составные элементы общества в целом (или науки в целом) так тесно связаны между собой, как подразумевает эта точка зрения, то в таком случае их нельзя будет модифицировать постепенно или по-одному; единственная возможность осуществить радикальные перемены будет состоять в том, чтобы отвергнуть всю «систему» в целом и начать все сначала.

139

Напротив, единственный безопасный способ избежать этого заключения — одним ударом разбить и ультрасистемную, и ультрареволюционную точки зрения. В случае с наукой это означает осознание того, что различные понятия научных дисциплин связаны более свободно, чем это допускали философы. Различные понятия и теории вводятся в науку не все сразу в одно и то же время в виде единой логической системы, имеющей единую научную цель, а независимо друг от друга, в разное время и для разных целей. Если они все еще выживают в настоящее время, то, возможно, потому, что они все же выполняют свои первоначальные интеллектуальные функции, или же потому, что со временем они приобрели иные, отличные от первоначальных функции; и мы вольны в будущем сменить, модифицировать или дополнить эти понятия независимо друг от друга, как того потребуют законные научные основания. Это означает осознание того, что вся наука включает в себя «историческую популяцию» логически независимых понятий и теорий, каждая из которых имеет свою собственную, отличную от других историю, структуру и смысл.

Подобно этому, в социологии различные общественные институты связаны более свободно, чем это недавно допускалось. Вместо того чтобы считать их умопостижимыми только при изучении их в целом, в виде единой интегрированной «социальной системы», их нужно рассматривать с более исторической точки зрения, так как первоначально они были установлены в разное время и при этом имелись в виду многообразные цели. Если они все же выжили в настоящее время, это, повторяю, возможно, потому, что они все еще выполняют те функции, для которых они первоначально были установлены, или же потому, что со временем они приобрели другие, отличные от них функции; и, повторяю, мы вольны в будущем сменить, модифицировать или дополнить наши институты самостоятельно, как того потребуют наши законные социальные основания. Это означает также, что мы выходим за пределы системной теории социальной структуры и ее антитезы — революционной теории социальных изменений и допускаем, что общества в целом состоят из «исторических популяций» институтов, каждый из которых имеет свою собственную историю и внутреннюю структуру. Позже мы еще вернемся к этому в своих исследованиях и посмотрим, какие вопросы поставит такая «популя-ционная» теория социальных изменений. Но в настоящий момент наша непосредственная задача состоит в том, чтобы развить соответствующее «популяционное» объяснение концептуальных изменений в интеллектуальных дисциплинах, и к выполнению именно этой задачи мы должны теперь обратиться.

140