- •Stephen Toulmin human understanding
- •Princeton University Press
- •От неопозитивизма к постпозитивизму: эволюция философского эволюционизма ст. Тулмина
- •Общее введение
- •1. Теория и практика познания
- •2. Три аксиомы в традициях XVII столетия
- •3. Программа новой теории человеческого понимания
- •Часть I коллективное употребление и эволюция понятий Раздел а: Рациональность и концептуальное многообразие введение
- •Глава 1 проблема концептуальных изменений
- •1.1. Признание концептуального многообразия
- •1.2. Фреге, Коллингвуд и культ систематичности
- •1.3. Рациональность и ее юрисдикция
- •1.4. Революционная иллюзия
- •Раздел б: Рациональные инициативы и их эволюция введение
- •Глава 2 интеллектуальные дисциплины: их цели и проблемы
- •2.1. Научные дисциплины и их идеалы объяснения
- •2.2.Научные понятия и процедура объяснения
- •2.3. Природа концептуальных проблем науки
- •2.4. Отступление по поводу «изображения»
- •Глава 3 интеллектуальные дисциплины: их историческое развитие
- •3.1. Концептуальная изменчивость
- •3.2. Интеллектуальный отбор
- •3.3. Объективные факторы научных изменений
- •Глава 4 интеллектуальные профессии: их организация и эволюция
- •4.1. Профессиональное воплощение науки
- •4.2. Поколения судей
- •4.3. Интеллектуальная экология и историческое понимание
- •Дополнение: исследовательская программа
- •Указатель
- •Содержание
1.2. Фреге, Коллингвуд и культ систематичности
Следовательно, со времен древних греков и вплоть до XVIII века каждая философская реставрация была вызвана сходными затруднениями, и эти затруднения в каждом случае были поводом для сходной критики. В этом отношении проблема XX века — согласование требования рациональной беспристрастности с многообразием действительных человеческих способов мышления — представляет собой обострившуюся версию дилеммы, уже знакомой Сократу и Монтеню. Все же каждый раз, как философия завершала этот интеллектуальный гопае, вопросы, составлявшие предмет спора, становились понемногу все более конкретными и точными; здесь особенно интересно рассмотреть реакцию философов XX столетия на эту специфическую дилемму.
Признание концептуального и интеллектуального разнообразия действительно оказало сильное поляризующее воздействие на позиции XX века. Большинство философов реагировало так, как будто бы перед нами открылись только две прямо противоположные возможности. И мы можем многому научиться, как задавая вопрос, почему эти частные альтернативы нередко кажутся единственно возможными, так и исследуя каждую из
юна т1110^?.8®^38- тье Сопсерг от Тгопу, 1841. Епе1. &апэ1. Ь„ N. У 1966, 1п1гос1ис1юп, § 2. Эта книга была фактически докторской диссертацией
67
позиций в отдельности. Как это часто случается с противоположными крайностями, мы обнаружим, что при всей своей внешней несовместимости обе позиции объединяются одной общей предпосылкой. Обе они все еще принимают знакомое допущение, согласно которому рациональность должна быть приравнена к логичности и различные понятия и убеждения можно сравнить «рационально» только постольку, поскольку все они могут быть соотнесены с единой «логической системой».
Две доминирующие реакции должны, во-первых, отрицать историю, а во-вторых, склоняться перед ней. С одной стороны, есть такие философы, которые признают факты концептуального и исторического разнообразия просто как факты, по не допускают их связи с центральными вопросами философии. Напротив, возражают они, чем больше разнообразие реально существующих человеческих понятий и убеждений, тем важнее определить «объективную» точку зрения в терминах «абсолютных» стандартов рационального суждения; предпочтительно, чтобы эти стандарты были сформулированы в абстрактных общих терминах даже ценой потери соприкосновения с действительной сложностью исторических изменений. С другой стороны, имеются и такие философы, на которых реально существующее многообразие человеческих идей произвело столь глубокое впечатление, что они впадают в другую крайность, отвергая всякое требование универсальной, объективной точки зрения как более непригодной и скатываясь к локальным, временным или «релятивным» стандартам. Первая, абсолютистская реакция повторяет в терминах XX века то же самое движение к абстрактному формализму, имевшее в качестве своей модели математику, благодаря которому Платон обошел сократовскую проблему, а Декарт избежал скептицизма Монтеня. Абсолютист обращается с реально существующим разнообразием человеческих понятий и убеждений как с чем-то внешним, за которым философ должен отыскать твердые и постоянные принципы рациональности, отражающие чистые, идеализированные формы понятий. Напротив, релятивист воспринимает культурно-историческое разнообразие понятий слишком серьезно. Вместо того чтобы игнорировать разнообразие концептуальных систем, он полностью ему поддается, отвергает любую попытку беспристрастно судить о различных культурах иди эпохах и обращается с понятием рациональности, как будто оно имеет всего лишь локальное, временное применение.
Рассмотрим позицию, занятую каким-либо признанным представителем каждого подхода, и используем аргументы обоих, чтобы продемонстрировать общие черты и общие допущения противоборствующих позиций. Нашим представителем абсолютизма будет Готлоб Фреге, работы которого сделали максимум возможного, чтобы оживить «математизированный» подход платонист-ской традиции в самом начале XX века, причем в них этот подход совершенно явно использовался как средство защиты фило-
68
софии от подчинения фактам истории и психологии. Нашим релятивистом будет Р. Дж. Коллннгвуд, философ, обладающий талантом и энтузиазмом, который писал также первоклассные профессиональные исторические работы, но который позволил себе впасть в искушение релятивизма — цена, которая должна была быть заплачена, чтобы спасти философию от несоответствия истории, к чему ее приводил каждый успех Фреге.
К счастью, ни Фреге, ни Коллингвуд не восприняли бы себя как философских союзников, и внешне их основные тезисы прямо противоречили друг другу. Однако даже противоречивые утверждения имели между собой нечто общее: они оба считали законным вопрос, на который они давалн пли подразумевали несовместимые ответы. Следовательно, рассматривая аргументы Фреге и Коллингвуда, мы должны особенно позаботиться об идентификации общего для нпх обоих вопроса, который онн решали с противоположных позиций. Если мы сможем выяснить этот вопрос и те допущения, на которых он основывается, то мы сможем отыскать средний путь, который отсекает эти допущения и избегает тех стеснительных последствий, к которым нас приводят и абсолютизм, п релятивизм.
Начнем с абсолютистского аргумента: предположим, что Декарт рассказывал о космологии австралийским аборигенам или о геометрии — древним китайцам. Какое влияние это оказало бы на его собственную философскую позицию? Ответ таков: никакого. В глазах Декарта история имела не большее интеллектуальное значение, чем заграничное путешествие,— она расширяла сферу человеческого опыта, но не укрепляла разум. Абсолютное разнообразие правильных п неправильных человеческих представлений не делало их сколько-нибудь интереснее в философском отношении. Хотя разнообразие человеческих заблуждений было беспредельным, истина была единой и неделимой, и задача философа состояла в том, чтобы ва всеми этими вариациями увидеть ту внутреннюю суть рациональности, которая объединяет всех людей. «Способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения — что, собственно говоря, и составляет, как принято выражаться, здравомыслие или разум — от природы одинакова у всех людей» *. Только лишь применение этой универсальной, данной богом способности придает интеллектуальный авторитет ее продуктам, и, собственно, мы можем говорить о рациональности только там, где этот универсальный разум был приведен в действие. В результате стандарты рационального суждения должны формироваться в вечных, неисторических терминах и быть равно уместными в любом историческом и культурном контексте.
Д е к а р т Р. Рассуждение о методе. М„ 1953, ч. I, Предложение 2 (с. 10).
69
В конце XIX столетия платонистские черты в философии Декарта были возрождены Готлобом Фреге, который в своих «Основных законах арифметики» провозгласил оригинальную программу «концептуального анализа». В течение XIX века, доказывал в 1892 году Фреге, спор о понятиях стал нестерпимо запутанным, потому что философам не удалось выяснить, должен ли их интерес к понятиям распространяться на необходимые логические отношения или просто на эмпирические соображения. В результате философы стали употреблять слово «понятия» в нескольких несовместимых смыслах: «иногда его смысл психологический, иногда логический, иногда смешанный» '.
Сам Фреге особенно возмущался тенденцией смешивать формальные и обязательные «законы мысли», которые были специфическим делом логики, с эмпирическими и описательными «законами мышления», которые были делом когнитивной психологии; и Огонь его критики был направлен против любого объяснения логики и математики, которое могло бы сделать эти выдающиеся рациональные дисциплины зависимыми от эмпирических законов, управляющих реально существующими «интеллектуальными процессами». Его оппозиция подмене философии психологией, распространялась также на историю. Отделив философский (или логический) анализ понятий от психологического (или эмпирического) изучения процесса мышления он так же резко перешел к отделению философии от истории идей.
«Исторический подход, имеющий своей целью проследить, как что-либо возникает, и переходящий от происхождения к знанию природь! вещей, конечно, является вполне законным; но он также имеет свои пределы. Если бы все находилось в состоянии постоянного изменения и ничто не сохранялось бы постоянным во времени, то не было бы никакой возможности получать знания о мире и все смешалось бы» 2.
Фреге трудно было бы сделать свой, по существу, платонизм (его убеждение, что все истинное знание должно основываться в конце концов на неизменных, внеисторических свойствах, отношениях или принципах) более явным, чем он делает это последними словами.
В качестве философов, продолжает Фреге, мы должны игнорировать все чисто эмпирические открытия, относящиеся и к развитию понимания в уме индивида, и к исторической эволюции нашего коллективного понимания.
«По-видимому, мы полагаем, что понятия растут в уме индивида, как листья на дереве, и мы рассчитываем открыть их
' F r é g e G. On Concept and Obiect. Engl. transi. — In: Translations from the Philisophical Writings of Gottlob Frege, ed. P. Geach and M. Blaik. Oxford. 1966, p. 42.
2 F r e g e G. The Foundations of Arithmetic. Breslau, 1884, tr. J. L. Austin. Oxford, 1950, p. vii. (Курсив в этой и двух последующих цитатах ной. -^ Ст. Т.]
70
природу, изучая их рост; мы пытаемся определить их психологически, в терминах человеческого интеллекта. Но это объяснение все делает субъективным, и если мы будем следовать ему до конца, то порвем с истиной. То, что известно как история понятий, на самом деле есть либо история нашего познания понятий, либо история значений слов» '.
Философы должны интересоваться «понятиями» только как вечными интеллектуальными идеалами, к которым ум человеческий пробивается в лучшем случае болезненно и постепенно. «Часто только после неимоверных интеллектуальных усилий, которые, возможно, длились столетиями, человечеству наконец удается достичь знания понятия в его чистой форме, снимая все посторонние наслоения, которые скрывают его от очей разума» 2. Для платоника, подобного Фреге, как ранее для Декарта, реально существующие «концепции», распространенные в каком-либо существующем сообществе, имеют философское значение только в качестве приближения к вечной системе идеальных «понятий». Философские проблемы рациональности, интеллектуальной зависимости и авторитета возникают только в терминах этой идеальной системы понятий, а всякая реально существующая историческая система концепций имеет на нас законные интеллектуальные притязания только в той мере, в какой она приближается к этому идеалу.
Так как Фреге первоначально занимался философией чистой математики, его подход отнюдь не был неразумным и вскоре привел к некоторым значительным математическим результатам. Он поставил перед собой задачу определения фундаментального понятия арифметики, то есть числа, в таких терминах, которым удалось бы «снять» все «посторонние наслоения, которые скрывают его от очей разума», и таким образом выявить его «в чистой форме». Для его целей не нужно было задаваться вопросом, как шло историческое развитие действительно применявшихся людьми концепций числа или какие различия были обнаружены антропологами в методах счета и обозначения, применявшихся в различных цивилизациях; подобные фактические исследования просто отмечали изменение значений символов числа в наших исторических поисках полностью адекватной, или «чистой», концепции числа. Напротив, рационально обоснованная арифметика должна заниматься идеальной и конечной системой числовых понятий, и это обеспечит уникальный интеллектуальный стандарт, или шаблон, для суждения обо всех более древних и незрелых произведениях протоарифметики, созданных людьми. Таким образом, анализ понятий числа следует предпринимать только с использовал нием инструментов логики. Это требует построения и интерпретации строгой сети формальных определений и отношений, чтобы
« Ibid. 2 Ibid.
71
дополнить*'аксиоматическую систему, уже разработанную итальянским математиком Пеано.
«Основные законы арифметики» Фреге послужили тем философским примером, которому вскоре последовали другие. Программа, которую он впервые провозгласил в 90-е годы XIX века, стала моделью для работ Бертрана Рассела по философии логики и для полувековых исследований по философии науки, особенно в Вене и США. Нам не нужно рассматривать здесь, как именно последователи Фреге детально разработали его философский замысел; достаточно продемонстрировать, как они постоянно связывали себя его новыми абсолютистскими принципами. Что касается Рассела, это не трудно сделать. Начиная с его ранней статьи «Об обозначении», далее в «Principia Mathematica» и вплоть до его классических лекций «Философия логического атомизма», Рассел понимал свою философскую задачу в терминах, полностью укладывавшихся в точку зрения, первоначально изложенную Фреге '. Он определял эту задачу, обращаясь к центральному различию между «грамматическими формами» предложений, употребляемых в различных «естественных» или .исторически существующих языках — которые могли, но гораздо чаще не могли, выявить общее значение, для выражения чего эти различные предложения и были предназначены,— и «логической формой» лежащих в их основе утверждений, которые и выступали подлинными носителями этого значения. Задача философия заключалась в том, чтобы очистить наше мышление от всей той неразберихи, которую в нем произвели характерные черты грамматических форм и привычка, наложенные на мышление, и осветить лежащие в основе утверждения, чьи логические формы и отношения одни только и имеют недвусмысленное значение.
Следовательно, в своих ранних сочинениях Рассел объяснял, что «посторонние наслоения» Фреге производятся вводящими в заблуждение аспектами обыденного языка и повседневного его употребления. Это объяснение добавляло одну подробность к позиции Фреге, не изменяя ее по существу. Для раннего Рассела, как и для Фреге, понятия и утверждения оставались идеальными, вечными сущностями, которые были захвачены (в лучшем случае не полностью) аморфными словами и предложениями, употребляемыми в тот или иной исторический момент. Истинный характер этих вечных сущностей можно было раскрыть только в логических терминах как системе необходимых отношений; это означало, что философы должны развивать логический символизм и исчисление, чтобы посредством этого распространить данную Фреге и Пеано трактовку арифметических понятий сначала на мате-
' Rüssel В. On Denoting. — «Mind», 1903, 14, 479—493. The Philosophy of Logical Atomism. — «Monist», 1918, 28, 495—527, and 1919, 29, 32—63, 190—222. 345—380. R iip sei B. and Whitehead A.-N. Principia Mathema. tica, Cambridge. Engl., 1910, 1912, 1913.
72
матику в целом, а затем на остальные понятия естественных наук и практической жизни. Таким образом можно было наконец отделить философский анализ соответствующих понятий, который стремился создать формальную систему необходимых отношений, и от исторического исследования изменений наших коллективных концепций и значений слов, и от психологического исследования интеллектуального развития индивида. Только таким образом мы могли быть уверены, что избежим двойной ереси — и «психологизма», и «генетического заблуждения».
Конечно, в своем полном объеме задача реализации интеллектуальной программы Фреге оказалась слишком сложной, чтобы ее могли выполнить он сам и Рассел. Все же их работа обеспечила первое необходимое основание, и формальные исчисления «Begriffsschi ft» Фреге и «Principia Mathematica» Рассела и Уайтхеда вскоре приобрели в философии математики такой же абсолютный авторитет, каким евклидова геометрия обладала для Декарта. Пределом их желаний, их философской целью было, далее, интегрировать все позитивное научное знание: в 20—30-е годы XX столетия об этой цели упоминалось как об единой науке. Там, где Клейн внес чистую геометрию в арифметику, где Пеано и Рассел обосновывали чистую математику чистой логикой, где Гамильтон и Герц преобразовали физическую динамику в рациональную механику,— там сторонники движения за единую науку планировали превратить все естествознание в единую логическую систему. Добавив, кроме того, к символической логике Рассела основные термины, постулаты и правила соответствия, они надеялись включить все подлинные отрасли науки в получающееся в результате аксиоматическое сооружение; а так как существенные математические части этого сооружения лучше всего проявлялись в ныне существующем логическом формализме, особенно в так называемом «функциональном исчислении предикатов первого порядка», то ту же самую символику следовало распространить и приспособить, чтобы она служила целому. В результате символизм математической логики, как ранее идеи евклидовой геометрии, стал обязательным средством истолкования последовательной и единой научной теории или картины мира 1.
Вот сколько сказано о программах и манифестах; однако когда замысел универсальной квазиматематической системы «чистых» понятий, принадлежащий Фреге, начал проводиться в жизнь, он столкнулся с затруднениями. Анализируя наши стандарты рационального суждения в абстрактных терминах, мы
См.: Тоulmin S. A. From Logical Systems to Conceptual Population. — In: «Boston Studies in Philosophy of Science», vol. VIII, ed. R.—S. Co-ben and R. Buck, Dordrecht and New York, 1972.
73
избегаем (это верно) непосредственной проблемы исторического релятивизма; но это удается нам только пеной ее замены проблемой исторической релевантности. Чтобы увидеть, как возникают эти трудности, мы должны начать с того, чтобы вывести различия, которые сами последователи Фреге не всегда имеют в виду, между следующими вопросами:
(1) подходят ли вообще понятия в любой области исследования к стилю формального анализа Фреге, и
(2) как этот формальный анализ освещает рациональность интеллектуальных изменений в соответствующей области.
Разделяя преданность Фреге математизации философии, Рассел и Венский кружок философов, естественно, восприняли также и традиционную платонистскую веру в особую ценность логических отношений и логической систематичности. Демонстрация формальной возможности анализа любого набора понятий посредством логического символизма казалась им всем необходимым доказательством того, что получающаяся в результате система применима на практике. Они недостаточно учитывали вопрос, как может самоутверждаться любая абстракция или как она может гарантировать свою собственную релевантность. В чистой математике, где вопросы эмпирической релевантности являются побочными, этот подход опять-таки имел какое-то оправдание. Однако как только мы выходим за пределы избранного самим Фреге царства арифметики, мы должны снова задаться вопросом, насколько этот метод полезен в действительности. Если на минуту оставить в стороне математику, безопасно ли распространять этот платонистский подход на понятия, используемые в других областях? Не подавлено ли в этих других областях интеллектуальной деятельности историческое и культурное разнообразие концепций и суждений, стандартов и критериев благодаря универсальным, абстрактным, формализованным идеям? Может ли философ и в этих случаях иметь надежду соскоблить «посторонние наслоения» с историко-антропологического разнообразия локальных концепций ,и таким образом обнажить в «чистом виде» идеальные вечные понятия, имеющие одинаковую силу для всех человеческих существ, независимо от их культурного уровня, профессиональных интересов и занятий? Нет ли стремления распространить метод Фреге за пределы арифметических иллюзий?
Видимо, нечто подобное можно предпринять в фигурах формальной логики, но на то есть особые причины. Хотя различные словосочетания облачают свои логические операции в контрастирующие лингвистические одеяния, все языки содержат какие-либо обороты речи, интонации и другие средства, функции которых заключаются в том, чтобы отрицать, соединять и т. д. Следовательно, в этом случае разумно за различиями в применении искать стандартные формы операций, которые каждый раз
74
воплощают в себе одни и те же универсальные «законы дедукции». Так как даже простейшие человеческие языки принимают во внимание некоторые элементарные логические и арифметические операции, можно понять, почему Фреге и его последователи могли рассматривать человеческие исторические концепции отрицания или числа как нащупываиие окончательной формулировки «чистых понятий», ,и почувствовать, что в этих случаях они могли с уверенностью игнорировать сложность исторических и антропологических фактов.
За пределами логики и чистой математики эту олимпийскую позицию не так легко поддерживать, а истории не так легко избежать. Рассмотрим, например, физику и политическую теорию. Скажем, мы хотим сравнить динамические концепции Буридана, Аристотеля и Эйнштейна иди политические идеи Макиавелли, Платона и Маркса. Если мы это сделаем, то станет очень сомнительно, имеют ли еще фундаментальные допущения Фреге хоть какую-нибудь релевантность; ибо как мы теперь сможем противопоставлять простые исторические факты локального и временного «познания понятий» истинно философскому авторитету «понятии в их чистой форме»? В таких самостоятельных и развивающихся областях исследования, как динамика и политическая теория, центральная задача философа заключается уже не в том, чтобы узнавать, как «после неимоверных интеллектуальных усилий» человечество наконец «соскоблило все посторонние наслоения» с исследуемых «чистых понятий» и таким образом приблизилось к совершенным идеализациям, которые одаи только имеют философский .интерес или авторитет. Скорее она состоит в том, чтобы последовательно осознавать соображения, которые оправдывают замену одной системы теоретических концепций другими в исторической последовательности (веса и импульса — массой и моментом, полиса — национальным государством, сословия — классом}, ,и отыскать беспристрастные процедуры для сравнения достоинств тех понятий, которые в действительности употребляются в различных контекстах.
Для этих целей, а именно для сравнения достоинств альтернативных понятий в их исторической последовательности, метод формальной идеализации действительно не имеет большой ценности даже в самой арифметике. Предположим, мы следуем в таком случае рекомендациям Фреге: сосредоточим свое внимание на «чистой форме» понятия числа и отвлечемся от всех действительно существующих процедур счета как простого исторического на-щупывания, неуместного для философии. Это помешает нам даже поставить вопрос о рациональной адекватности (или неадекватности) последовательных ступеней такого предварительного «нащупывания». Однако это вполне разумная постановка вопроса. Вопрос о том, были ли и в каком отношении усовершенствованы процедуры счета у древних греков по сравнению с египетскими или методы исчисления у современных европейцев по сравнению
75
со средневековыми, имеет такое ?ке значение, как п соответствующие вопросы о физических и политических понятиях.
Сосредоточиваясь исключительно на внутренней структуре идеализированных логических систем, метод Фреге, кроме того, отвлекает нас не только от процесса концептуальных изменений, но также и от вопроса о внешнем применении концептуальных систем, так как он имеет практическое назначение. Даже если предположить, что мы могли бы отыскать, например, элегантный п непротиворечивый способ представить стандарты интеллектуальных суждений, применяемые в естественных науках, в впде вечной идеальной системы, как того надеялись добиться последователи Фреге (логические эмпирики) в своей «индуктивной логике», то все же формальная конструкция подобной абстрактной схемы была бы лишь первым шагом в решении более трудной задачи. Кроме того, мы должны показать, как конечные внеисторические стандарты влияют на действительную профессиональную деятельность ученых, работающих во всех тех разнообразных областях и средах обитания, где претендует на авторитет эта индуктивная логика. Словом, генерализация абстрактного, платонистского подхода Фреге не освобождает нас от проблемы культурно-исторической релевантности; мы настаиваем ва том, чтобы нам сказали, как подобный формальный анализ применяется к аргументам реальной жизни, выраженным в исторически существующих понятиях, причем эта проблема все время остается в силе. Действительно ли динамические или зоологические аргументы всех культур и эпох разделяют общую основополагающую квазимато-матическую формулу, несмотря на все их очевидное многообразие и различие? Кроме того, как эта универсальная абстрактная форма разъясняет вопрос, скажем, о специфическом переходе от Буридана и аль-Хорезми к Галилею и Ньютону или о различиях между динамическими концепциями средневековой Европы и классического Китая? Едва ли можно ожидать, что мы без всякой проверки примем за доказанное универсальную применимость подхода Фреге; конечно же, она должна быть продемонстрирована явно, с богатыми историческими иллюстрациями.
Столкнувшись с этой проблемой, последователи Фреге постоянно отворачивались от нее. Там, где ученые, подобно Галилого и Ньютону, Герцу и Эйнштейну, признавали, что эмпирическая сфера и релевантность их абстрактных теоретических систем должны быть показаны, логические эмпирики принимали применимость своих формальных артефактов за доказанное. Например, система индуктивной логики Рудольфа Карнапа была изложена не в терминах реально существующих научных примеров, а при помощи формализованного логического символизма, релевантность которого по отношению к действительным научным языкам всегда допускалась, но никогда не демонстрировалась. Когда хорошо осведомленные в научном отношении читате-
76
лп жаловались, что итоговая формальная система слишком общая п абстрактная, чтобы обнаружить какое-нибудь влияние па предметы, используемые, скажем, в современной теоретической физике, ответ Карнапа был бескомпромиссным. Если дела обстояли таким образом, отвечал он, то потому, что квантовая механика никогда не формулировалась согласно строгим стандартам современной логики,— ответ, который игнорировал, в чем заключается реальная суть доказательств '.
Подобным образом Карл Гемпель разработал формальный анализ подтверждения научной теории и говорил, что этот анализ выражен па «языке науки». Но он дополнительно разъяснял, что он пмел в виду в этом последнем случае: «Функциональное исчисление предикатов первого порядка при помощи индивидуальных констант... универсальных кванторов для индивидуальных переменных и соединительных символов отрицания, конъюк-цпп, чередования и импликации»2. Снова философская версия «языка науки», оказывается, является не способом рассуждения, когда-либо применявшимся в действительной работе профессиональных ученых, а тем самым символизмом формальной логики XX века, релевантность которого нужно доказать.
Теперь мы можем выжать из этого пункта все, что возможно. Абстрактная, вечная система «рациональных стандартов» может претендовать на универсальный авторитет только в том случае, если сначала будет показано, на каких основаниях покоится этот универсальный и неограниченный авторитет; но никакая формальная схема сама по себе не может доказать своей собственной применимости. До тех пор пока мы не имеем дело с проблемой авторитета, наша способность конструировать альтернативные логические системы ограничена только нашей формальной изобретательностью 3. Получив эти альтернативы, мы должны затем поставить дополнительный вопрос: «Почему мы должны принять этот формальный анализ, а не тот?» — вопрос, который, достаточно очевидно, относится не столько к внутренней логичности соперничающих систем, сколько к их способности разъяснять достоинства субстантивных аргументов. Здесь становится очевидной вся ирония ситуации, сложившейся в XX веке. Философские последователи Фреге неоднократно делали выбор между соперничающими системами стандартов не на основе их внешней релевантности, а по соображениям столь же формальным и абстрактным,
' См.: С а тар В. Ьоуса! РоипааНопя о{ РгоЬаЫШу. Ь., 1950, р. 243:
«Структура новой физической теории... так обширна и сложна, что ни одип физик ни на одной стадии ее развития не дал ее полной и точной формулировки согласно строгим стандартам современной логики...»
э Нетре! С. О. бй^ез т »Ье Ьо§1с о! СопЛппаИоп. — «М1пЛ», 1945, 54; перепечатано в: Аарес1з о{ 8с1еп<;Шс Ехр1апаИоп. N. У., 1965, р. 35, 44.
3 См. мой обмен письмами с Эрнстом Нагелем («8с1еп11Нс Ашепсап», Арг11, 1966), вызванный моим обзором «Аспектов» Гемпеля (см. предыдущее прим.) в февральском выпуске 1966 г.
77
как и сами системы, и, кроме того, исходя из их подчиненности «прозрачному символизму», разработанному Фреге ы Расселом для целей математической логики. Полностью основывать чей-то анализ «рациональности» на формальном или эстетическом предпочтении, например, символизма функционального исчисления предикатов первого порядка — в действительности значит принять украшения интеллектуального авторитета за его сущность!
На этой стадии мы можем наконец обнаружить фатальную слабость Фреге в отношении к истории и психологии. Нужно было показать, что абстрактный неизменный анализ критериев рациональности применим не просто к суждениям в данном семействе понятий, но и к сравнению различных наборов понятий или концептуальных систем. Там, где наша задача состоит в том, чтобы судить об альтернативных гипотезах в сфере единой научной теории, там формальные процедуры логики и теории вероятностей (сигнификативные тесты, методика диаграмм и т. д.) могут хорошо служить нам; но в тот момент, когда мы должны сравнивать гипотезы, сформулированные в терминах различных теорий, мы выходим за пределы этих процедур '. Всякая попытка судить о концептуальных новообразованиях в пауке или в своих сравнениях переступать интеллектуальные границы соперничающих теорий очень скоро выводит нас за пределы чисто формального анализа.
Весьма немногие современные логики пытались согласовать свою позицию с этим центральным различием — различием между формальными (или «логическими») соображениями, релевантными в данной теоретической системе, и неформальными (или «диалектическими») соображениями, релевантными в последовательности теорий. Например, Уиллард ван Ормен Куайн обращается с этим различием по-своему, ограничивая «логическое» формальными отношениями в данных системах понятий и предложений: в тот момент, когда он начинает рассматривать, например, как мы оправдываем замену одного набора терминов или понятий другим, он оставляет математические идиомы символической логики ради прагматических идиом целесообразности. Например, какие «сущности» мы примем в своем объяснении мира, зависит от того, какой формальный язык мы решим применить для его описания (в этом смысле мы обречены на «онтологический релятивизм»), но к своему наилучшему выбору мы никогда не приходим только на «логических» основаниях, то есть путем формального вывода. Он может быть оправдан только неформально, в
1 См.: Тои1ш1п 8. СгШса! Ко11се о1 В. Сагпар «Ьо^са! РоипааНопя о! РгоЬаЫШу». — «Мша», 1953, 62, 86—99.
2 См.: Ои1пс ЛУ. V. Оп \УЬа1 гЬегв 1в. — 1п' Рюш а Горса! РоЫ о1 У1еу. СатЬг1Д§е, Мавз., 1953, особенно с. 18—19; Оп1о1о81са1 Не1а1т1у. N. У., 1969, особенно с. 89—90. Что касается более стереотипной формалц. стической реакции, которая находит убежище от угрозы релятивизма
78
утилитарных терминах, на основании экономии, простоты и удобства 2. Однако, как известно каждому историку идей, этот прагматический подход к концептуальным изменениям в лучшем случае является уступкой грубому упрощению сложного хода познания. Прагматисты и позитивисты, возможно, скажут нам, что теория движения планет Коперника вытеснила теорию Птолемея, потому что она была «проще» или «удобнее», но эти слова не отдают справедливости спорным проблемам, с которыми действительно сталкивались астрономы эпохи Возрождения. Если Кеплер и Галплей предпочли новую гелиостатическую систему Коперника, то причины, по которым они это сделали, были гораздо более специфическими, разнообразными и усложненными, чем те, которые скрываются за такими неопределенными терминами, как «простота» и «удобство»; в действительности теория Коперника, особенно вначале, по многим тестам была по существу гораздо менее простой или удобной, чем традиционный птолемеевский анализ. Следовательно, ко1да мы рассматриваем, например, концептуальные изменения в последовательности физических теорий, рациональность, которой мы интересуемся, не является ни чисто формальным вопросом, наподобие внутренних связей в математической системе, ни чисто прагматическим вопросом простой утилитарности или удобства. Скорее мы можем понять, на чем она основывается, только в том случае, если рассмотрим, как практически следующие друг за другом теории и наборы понятий сначала применяются, а потом видоизменяются в процессе исторического развития релевантной интеллектуальной деятельности.
Таким образом, абсолютистская реакция на многообразие наших понятии освобождается от сложности истории и антропологии только ценой иррелевантности. Даже там, где идеализированная система служит шаблоном для критики более ранних концепций, как в арифметике, подобный анализ может рассказать нам только то, что о формальных недостатках более ранних идей мы судим с более поздней, высшей точки зрения: он все же не объясняет рациональной адекватности тех индивидуальных шагов, которыми люди постепенно приближаются к идеализированной системе. Прогрессивную историческую трансформацию наших идей, включая замещение одной протоарифметической, физической теории или политической доктрины другой, остается проанализировать и обсудить в других, менее формальных терминах; а о том, каковы могли бы быть эти термины, абсолютистский анализ Фреге рассказать не может.
в квазиматематичсском абсолютизме, см.: ЗсЬеГПег I. 8с1епсе апа 5иЬ-]'есиуйу. N. У., 1967, СЬ. I. ОЬ]есУуйу Цпаег АИасЬ; Нева о М. В. Ровй!-•йвт апа 4Ье Ьоею о{ ЗсюпННс ТЬеопев. — 1п: ТЬе Бекасу о{ ^л^са! Роз1-11у1эш, еД. Р. АсЬш8<:ет апй 8. Р. Вагкег, ВаШшоге, 1969, р. 114, где становится кристально ясно, что автор рассматривает «логику научных теорий» в качестве единственно возможной альтернативы «своего рода историческому релятивизму, в котором теоретический вывод рассматривается как иррациональный в своей основе».
79
Теперь мы можем обратиться к аргументам Р. Дж. Коллпнгвуда, которые иллюстируют противоположную, релятивистскую реакцию на факты концептуального разнообразия. Этот подход тщательно заботится о том, чтобы избежать недостатков исторической иррелевантности, но при этом, как мы увидим, он впадает в те же трудности, сам отрицай всякую беспристрастную позицию в рациональном суждении.
С нашей точки зрения, «Очерк метафизики» Коллингвуда, впервые опубликованный в 1940 году, обладает выдающимися достоинствами, и мы исследуем аргументы в пользу релятивизма, которые представлены в этой книге '. В последние десятилетия философский релятивизм того или иного рода был чрезвычайно популярен, однако никто не представил доводы в пользу этой позиции в такой явной и общей форме, так тщательно, как Колинг-вуд в этом «Очерке». При всей неопределенности терминов релятивизм в течение некоторого времени имел очевидную привлекательность. В этике отрицание абсолютизма первоначально привело к признанию множественности моральных авторитетов, каждый из которых претендовал на то, чтобы иметь силу закона в своей области. Таким образом, понятия «справедливость» и «несправедливость» стали зависеть от культуры, и, казалось, больше не было возражений против коллективных моральных стандартов специфического времени и места (когда речь идет о Риме VII века, можно только одобрять или не одобрять то, что делали в этом столетии римляне). Впоследствии аргументы экзистенциалистов сделали моральный выбор еще более дробным, причем этические суждения индивида приобрели верховный авторитет за счет любого коллективного кодекса. С этой точки зрения единственный по-настоящему оправдываемый выбор — это тот, при котором индивидуальный агент противостоит исторически уникальной ситуации, делая лучшее, что для него возможно в силу его характера и способностей, и принимает все, что подразумевается в последующем, «агонизирующем» выборе, на свою личную ответственность. Каждый из нас, пока жив, должен выполнять принятые им правила.
Однако важно признать, как это сделал Коллингвуд, что основополагающие аргументы в пользу релятивизма не придают никакого значения ни субъективизму, ни сентиментальному характеру этики или эстетики — тем чертам, на которых традиционно основывалось различие этих сфер выбора, например, от математики и естествознания. Скорее эти аргументы возникают непосредственно из фактов концептуального разнообразия, и в качестве таковых они равноприменимы ко всем областям мышления и дея-
' Аргумент, обсуждаемый здесь, взят в той форме, в какой он представлен в кн.: Collingwood R. G. Essay on Metaphysics. Oxford, 1940. См. также: Mandelbaum M. The Problem of Historical Knowledge. N. Y., 1938; Shalom A., Collingwood R. G. Philosophe et Historien. Paris, •1967; Mink L. 0. Miud, History and Dialectic. Bloominglon, Ind., 1969.
тельности. Как бы. ни «окультуривало» нас наше воспитание, мы думаем и действуем в терминах интеллектуальных и моральных предположений, характерных для нашей собственной культуры;
эти предположения определяют не только то, какие виды поведения мы считаем правильными и неправильными, но также и то, какие виды явлений мы считаем загадочными или самоочевидными, в какой логичной или авторитетной картине мира мы обычно интерпретируем свой опыт, какие типы научных аргументов и доказательств мы находим убедительными или правдоподобными, и т. д. А поскольку интеллектуальные стандарты людей изменялись в различной исторической и культурной среде точно так же, как и их этические и эстетические предпочтения, мы столкнулись с неизбежным вопросом: на какой авторитет может в принципе претендовать тот, а не иной набор стандартов? В самом деле, как может какой-либо рациональный стандарт иметь влияние вообще, вне своего первоначального контекста? Единственно надежная позиция для релятивиста — это в любой среде признавать конечный авторитет за специфическими интеллектуальными стандартами, распространенными в ней, отрицая в то же время за ними какую-либо релевантность или авторитет вне пределов их первоначального контекста. Таким образом, обобщенный релятивизм отвергает поиски абсолютной точки зрения не только по субъективным проблемам этики и эстетики, но и по интеллектуальным вопросам. Как мы мыслим или что мы можем понять — это зависит полностью от общих предпосылок, в которых мы воспитаны; искать рациональность, выходящую за пределы специфической сферы обитания,— значит преследовать нечто неуловимое.
Не так давно аналогичные аргументы проникли в самое сердце философии благодаря теории языка. Притязания Канта на универсальный авторитет «чистого и практического разума» почти сразу же были подвергнуты сомнению Гердером, который предположил, что наши фундаментальные категории относятся к специфической культурно-исторической среде, а теперь результативная критика позиции Канта доведена до самого конца*. Ибо если философская позиция позднего Витгенштейна вообще является здравой, это значит, что тот самый язык, благодаря которому достигается наше окультуривание, сам умопостигаем только для тех людей, которые в достаточной степени разделяют наш собственный образ жизпи. Любой специфический «естественный язык», доказывает он, содержит разнообразные «языковые игры», значение которых выводится из «форм жизни» тех сообществ, в которых учатся исследуемому языку, говорят на нем, используют его на практике. В отсутствие разделяемых с другими людьми «форм жизни» лингвистическая коммуникация должна разрушаться:
«За данное следует принять, можно сказать, именно формы
' См. очерк А. Лавджоя о Гердере: L о v. joy A. 0. - In: Essays in the History of Ideas. Baitimor, 1948, r. 169—170.
81
жизни»'. Таким образом, лингвистическая философия становится частью более широкой «естественной истории» человека. Мы найдем универсальные понятия и категории, представленные во всех языках и умопостигаемые людьми любой культуры только в той мере, в какой такие же универсальные модели жизни, мышления и поведения обеспечивают разделяемое и другими людьми обрамление для их использования. А действительное существование таких универсальных моделей жизни не может быть философски гарантировано.
Так много сказав об основах релятивизма, рассматриваемого в качестве общей позиции, мы должны затем проникнуть в то, как его представляет себе Коллингвуд2. Чтобы оценить силу его аргументов, мы сначала должны взглянуть на характерное для него объяснение формальных отношений, имеющих силу в концептуальных системах, то есть логических связей между различными терминами, проблемами и предложениями научной теории. В любой такой теории или системе, говорит нам Коллингвуд, наиболее емкие принципы локализованы на вершине логической иерархии или структуры, тогда как все более специфические предложения, которые от них зависят, последовательно занимают низшие уровни; и вплоть до этого пункта в его объяснении нет ничего необычного. Однако за пределами этого пункта его объяснение неортодоксально в одном существенном аспекте. Большинство современных философов считало, что наши понятия организованы в «аксиоматические» системы, то есть в такие системы, в которых истинность общих принципов подразумевает истинность специфических предложений, выводимых из них, и в свою очередь подкрепляется ею. (Согласно эмпирику, истина течет первоначально «вверх», от отдельных эмпирических высказываний к общим теоретическим высказываниям, которые они подтверждают; тогда как, согласно рационалисту, она течет «вниз», от общих законов и принципов к отдельным высказываниям, которым они обеспечивают интерпретацию, но в обоих объяснениях рассматриваемые отношения были отношениями истины3.) Коллингвуд одинаково отверг все подобные взгляды. Формализованная аксиоматическая структура, доказывал он, уместна только в тех отраслях чистой математики, в которых основные понятия были установлены по определению, что наиболее типично для таких закосневших в интеллектуальном отношении систем, как евклидова геометрия. Где-нибудь в другом месте специфические высказывания и проблемы зависят от более общих по-иному. Наши понятия образуют не аксиоматические системы^ а системы
t Wittgenstein L. Philosophical Investigations. Oxford, 1953, p. 226 Cp также с. 82: «Общее поведение человечества — это система отношений, посредством которых мы интерпретируем неизвестный язык», и § 241, с. 88
2 Collingwood. Metaphysics. Ch 4 and 5.
8 Lakatos J. Criticism and Methodology Of Scientific Research Programmes. — «Proceeding of Aristotelian Society», 1968, 69, 149—186.
S3
«предположен!™»; и логические отношения между предложениями на различных уровнях общности — вто не отношения истинности, а отношения значения. Таким образом, специфические проблемы либо «возникают», либо «не возникают» в зависимости от того, что допускают более общие принципы, а более общие утверждения связаны с более узкими не как аксиомы с теоремами, но скорее как предположения с вытекающими из них вопросами. Таким образом, истинность общих принципов совершенно не детерминирует истинность отдельных высказываний и не детерминируется ею; вместо этого специфические высказывания полагаются на законную силу и применимость более общих доктрин по самому их значению. (По терминологии Коллингвуда, «логическая сила» более узких, более специфических понятий соотносится и зависит от «логической силы» более широких, более общих понятий. Или же, если сформулировать этот пункт в наших собственных терминах, более узкие и специфические понятия и проблемы действенны только там, где релевантны и применимы более общие понятия и принципы.)
Эта логическая структура, доказывал Коллингвуд, характеризует логические системы во всех их частях и на всех уровнях;
так что каждый специфический элемент в «системе предположений» в крайнем случае действует вообще только при условии, что его наиболее общие принципы уместны и применимы. В естественных науках, например, в физике, наиболее общие принципы определяют, какой стиль мышления применяется для понимания и интерпретации физических явлений; и при этом они детерминируют также те вопросы, которые считаются действенными в этой области исследования. Таким образом, классическая физика XIX века полагалась на целый ряд молчаливо подразуме ваемых допущений, например, что движение неживых тел обычно можно объяснить совершенно независимо от их цвета и запаха и что детерминирующие действия или силы можно идентифицировать с объяснением всех изменений момента движений. Если эти предположения не считаются хорошими, специфические понятия и вопросы классической физики больше не действуют; в этом смысле само их значение зависит от законности этих предположений. И конечно, с точки зрения историка, такое объяснение хорошо освещает ньютоновскую механику. Ибо к какому результату пртг-вел бы полный отказ от общих аксиом ньютоновской динамики4 Поступить таким образом значило бы не просто фальсифицировать многочисленные высказывания о «силах» и их воздействии на «моменты» тел, которые раньше предполагались верными. В действительности это лишило бы данные термины их значения, так что те высказывания, в которых они применялись, не могли бы возникнуть, действовать или даже иметь смысл.
В этом центральном пункте своей аргументации Коллингвуд вводит удобную и привлекательную пару технических терминов. В системе предположений понятия и проблемы связаны с другими
83
понятиями п проблемами на соседних уровнях — сверху п снизу --таким образом, что их логическая сила на каждом уровне зависит от логической силы понятий и проблем на следующем, более общем уровне '. Таким образом, физические проблемы оптической дисперсии получат определенное значение только в сфере более широкого понятия «показатель преломления». Наше употребление термина «оптическая дисперсия», так сказать, предполагает релевантность и применимость обычных законов рефракции. (Это потому, что дисперсность прозрачной среды определяется как способ изменения ее показателя преломления при пзмрненип длины световых волн, подвергающихся рефракции.) Однако, по терминологии Коллингвуда, это предположение остается только «относительным». Ибо понятия «рефракция» и «показатель преломления» в свою очередь предполагают применимость других, еще более широких понятий, например «световой луч». Проблемы рефракции имеют точное значение только применительно к оптическим явлениям, которые могут быть точно описаны в терминах световых лучей; так что вся терминология рефракции предполагает в свою очередь еще более общие идеи. Таким образом, те же самые понятия, которые на одном уровне являются предположениями, на другом уровне будут зависеть от еще более общих предположений. (Именно это и делает их, согласно Коллингвуду, лишь относительными предположениями.)
Когда мы добираемся до вершины концептуальной иерархии, мы сталкиваемся с семейством, или плеядой, общих предположений, которые не зависят от других, еще более общих предположений. На этом конечном уровне наши понятия и принципы образуют то, что Коллингвуд называет «абсолютными» предположениями, и правильность всего образа мыслей может зависеть от релевантности и применимости подобных общих принципов. Тогда как относительные предположения связаны логическими отношениями в обоих направлениях, абсолютные предположения совершенно независимы. Как только аргументация достигает этого конечного уровня, уже нельзя вводить более основополагающих допущений. Отказ от набора абсолютных предположений означает отказ от соответствующего образа мыслей в целом. Коллингвуд доказывает, что ото различие между абсолютными и относительными предположениями существенно для надлежащего понимания той роли, которую концептуальные системы играют и в си^ стематических науках, и в философии, и в истории мышления. В каждой области мудрость начинается с понимания того, как в характере концептуальных изменений отражается предположительная структура концептуальных систем; и каждая интеллектуальная дисциплина развивается через последовательность различных исторических фаз, которые характеризуются различными
Collingwood. Metaphysics, p. 27. 84
наборами понятии, проблем п предложеппп и образуют самодовлеющую иерархию предположений.
Если данную Коллингвудом картину концептуальной истории принять за общую точку зрения, то мы можем сделать ее привлекательной и правдоподобной; однако если на него нажать в некоторых пунктах, возникают трудности интерпретации. Например, каждый может увидеть, что термин, подобный «световому лучу», служит фундаментальным понятием для всей геометрической оптики, так что отказ от этого понятия будет означать, что мы обходимся без геометрической оптики, как мы ее знаем. (Точно так же трудно будет вообразить динамику, в которой полностью отсутствует понятие инерции.) Однако когда мы проверяем объяснение Коллингвуда в деталях, становится неясно, на каком именно уровне в конце концов наши предположения практически перестанут быть «относительными», то есть зависимыми от других, еще более широких принципов, п вместо этого станут «абсолютными», или самостоятельными. Что именно считает Коллингвуд специфическим примером абсолютного предположения? В решении этого вопроса его собственные иллюстрации не очень нам помогают. Например, он создал в высшей степени индивидуальную концепцию развития физики в период между 1680— 1930 годами, в которой это развитие разделено на три последовательные стадии; по его словам, они соответственно регулировалист. ньютоновским предположением относительно следствия («Некоторые события имеют причины»), кантовским предположением относительно следствия («Все события имеют причины») и предположением Эйнштейна относительно следствия («Никакие события не имеют причин»'). Конечно же, понятие причины играло существенно различающиеся роли в физике на разных этапах в течение последних трех столетий, но формула трех стадий Коллингвуда лишь очень приближенно отдает должное этой истории; и в общем, его собственное применение теории предположений к концептуальным изменениям в естествознании приносит его делу скорее ущерб, чем пользу.
И все-таки нельзя допускать, чтобы плохие иллюстрации отвратили нас от основной особенности объяснения Коллингвуда. Когда он доказывал, что некоторые фундаментальные понятия, так сказать, являются конститутивными для тех наук, в которых они применяются, его позиции были крепкими. Без понятий «световой луч» и «инерция» геометрическая оптика и динамика в той форме, как мы их знаем, были бы уничтожены. Другие соседние дисциплины, возможно, вступили бы в их пределы и заняли бы их область исследования как побочные наследники и потомки этих более древних наук; но это уже другой вопрос. Коллингвуд занимал также сильные позиции, когда предъявлял следующие требования, а именно: чтобы решающий интелектуальный выбор в
' Ibid., р. 51—55, ср. также, с. 325, 328, 333. 85
науке включал изменения в ее самых основных понятиях, причем изменения такого рода, которые умопостигаемы только в том случае, если мы их изучаем в их историческом происхождении. По крайней мере мы можем создавать адекватную концептуальную историю интеллектуальной дисциплины только в том случае, если мы исследуем процессы или процедуры, посредством которых целостные концептуальные системы — «абсолютные предположения» и все остальное — заменяют друг друга в процессе своего исторического развития.
Итак, «Очерк метафизики» Коллингвуда прямо и точно поставил перед философами проблему концептуальных изменений. Эта проблейла была представлена не только в качестве локального затруднения, например, в одной лишь этике или физике; напротив, это было затруднение всеобщего характера, равнопримени-мое ко всем концептуальным системам, характеризующимся когерентной структурой понятий и предположений. Понимание концептуальных изменений включало соответственно три стадии исследования, по существу своему исторические. Чтобы нанести на карту интеллектуальное развитие дисциплины, мы должны, во-первых, «идентифицировать различные плеяды абсолютных предположений» в интересующей нас области; во-вторых, мы должны «изучить их сходство и различие» с тем, чтобы обнаружить, какие черты изменяются, а какие — нет при переходе от одной исторической фазы к другой; и, наконец, мы должны постоянно «выяснять, в каких случаях и посредством каких процессов одна такая плеяда превратилась в другую» '.
Это троякое историческое исследование, с точки зрения Коллингвуда, было единственной законной задачей, оставшейся за «метафизикой», но это было характерным для него употреблением термина, которому у нас нет необходимости здесь следовать. В этот момент мы должны реконструировать те шаги, благодаря которым объяснение Коллингвуда безвозвратно привело его к историческому релятивизму. Вкратце аргументация развивается следующим образом:
(1) Интеллектуальное содержание дисциплины на каждой данной стадии ее развития охватывает систему понятий и принципов, действующих на различных уровнях общности.
(2) Принятое нами значение понятий и предложений на низших уровнях общности «соотносится» с понятиями и предложениями высших уровней, и подобные понятия и предложения низшего уровня предполагаются только «относительно» понятий и предложений па более общих уровнях.
(3) Когда мы достигаем наиболее общего уровня, мотивы, по которым мы принимаем значение понятий и принципов, нельзя объяснить в терминах «соотношения» с какими-либо более общими соображениями, так что эти понятия и предложения
1ЬЫ., р. 51—55, ср. также с. 7.
высшего уровня предполагаются не относительно, а «абсолютно».
(4) На каждой стадии развития дисциплины раличные понятия и предложения можно рационально сравнивать в той мере, в какой они оперативно «соотносятся» с той же самой плеядой абсолютных предположений.
(5) Но в нашем распоряжении нет никаких общих, согласованных принципов или процедур суждения для сравнения предложений или понятий, «соотносительных» с различными плеядами абсолютных предположений, или для сравнения различных плеяд абсолютных предположений в целом.
(6) Следовательно, предложения и понятия можно рационально оценивать только «относительно» одной определенной плеяды абсолютных предположений, а именно той, в которой они являются оперативными; и как только мы покидаем сферу одной определенной системы, мы покидаем также сферу рационального сравнения и суждения.
По мере развития этой аргументации тот несомненный факт, что наши рациональные стандарты частично зависят от исторического контекста суждений (то, что мы назвали «многообразием» или «относительностью» понятий), принимается как основание для того, чтобы ограничить рациональное сравнение одним определенным историческим контекстом. Словом, принимается, что историческая относительность влечет за собой исторический релятивизм; необходимость в том, чтобы помнить о различиях между интеллектуальными контекстами, когда производишь сравнение между ними, превращается в основание для того, чтобы ограничивать рациональное суждение отношениями, имеющими силу внутри единичного контекста.
Итак, там, где Фреге заменяет традиционную метафизику формальным анализом «чистых понятий», Коллипгвуд заменяет ее историческим анализом «абсолютных предположений». Однако когда мы пытаемся осуществить его новую программу, мы скоро приходим к затруднениям столь же серьезным, как и те, с которыми столкнулась программа Фреге. Эти затруднения возникают, что весьма замечательно, в том же самом пункте, что и ранее, а именно в проблеме концептуальных изменений. В частности, когда дело доходит до объяснения рациональных соображений, оправдывающих действительные переходы людей от одного набора основных понятий (абсолютных предположений /моделей объяснения/ процедур расчета) к его историческому преемнику, никто не может дать нам критических инструментов, в которых мы нуждаемся. Фреге отделывался от всех подобных исторических проблем как от «чисто эмпирических» и интересовался только «чистыми понятиями» в их конечных, совершенных формах. Коллинг-
87
вуд со своей стороны признает важность этого вопроса, но не оставляет себе возможности ответить на него.
Его затруднения в этом отношении возникают на двух различных уровнях. Внешне они отражают некоторую неопределенность его индивидуальной терминологии Сама строгость его дихотомии между абсолютными и относительными предположениями — его собственный абсолютизм, как могли бы мы сказать,— лишает его рациональных стандартов, в которых он нуждается, чтобы оценивать изменения наших фундаментальных понятий. Однако на более глубоком уровне этот абсолютизм возникает оттого, что он связывает себя тем же самым идеалом логической систематичности, который помешал последователям Фреге рассмотреть проблемы концептуальных изменений.
Сначала о специфических затруднениях, созданных термино-лошей Коллингвуда: текст «Очерка метафизики» в точных терминах формулирует проблему, которая будет интересовать нас самих в последующих главах, а именно «динамику» корцептуаль-пых изменений и выбора. Сформулируем ее в наших собственных терминах: «В каких случаях и посредством каких процессов и процедур фундаментальные понятия или плеяды предположений, характерные для образа мыслей, дискредитировались и отвергались в пользу других, приходящих им на смену понятий или предположений?» ' Коллингвуду удалось поставить этот вопрос, но отвечает на него он несколько необычно. Сформулировав центральную проблему, он останавливается. В остальной части «Очерка» описывается ряд статичных исторических средств в развитии научной и философской мысли, но проблема концептуальной динамики остается совершенно нерешенной. О тех обстоятельствах, при которых «плеяды предположений» сменяют друг друга, Кол-лингвуд кое-что говорит, хотя и не очень много. О процессах и процедурах, посредством которых одна плеяда «превращается в другую», он совсем ничего не говорит.
Этот пробел в аргументации Коллингвуда настолько бросался в глаза, что его коллега, которому он показал свою черновую рукопись, посоветовал Коллингвуду объяснить, как последний понимает такие превращения: «Я намекнул... что абсолютные предположения изменяются. Мой друг думает, что читатели могут приписать мне мнение, будто такие изменения суть просто «перемены моды», а в противном случае попросят меня объяснить, чем, по-моему, они являются» 2. Ответ Коллингвуда на это возражение, добавленный к тексту в существенном подстрочном примечании, заслуживает того, чтобы процитировать его полностью:
«,,Перемены моды" — это внешнее изменение, возможно являющееся симптомом более глубоких и важных перемен, но само по себе неглубокое и неважное. Человек принимает их просто по-тому, что так делают другие, или потому, что газетные рекламы,
' 1Ыс1., р 73 х 1ЬИ., р. 48, прим.
88
торговцы и т. д внушают ему это Формула моего друга: „Если нам нравится пускаться на новые хитрости, то это можно деIn: Essays in лать" — очень хорошо описывает тот несколько легковесный тип сознания, при помощи которого мы принимаем или производим эти поверхностные перемены. Но абсолютное предположение — это не ..ухищрение", а люди, которые „дают начало" новому, делаю г это не потому, что им так „нравится".
Люди обычно не осознают своих абсолютных предположений и, следовательно, не осознают их изменений, поэтому такое изменение не может быть делом выбора. Нет в нем и ничего поверхностного и легковесного. Это самая радикальная перемена, какую может вынести человек, и она влечет за собой отказ от всех его наиболее твердо устоявшихся навыков и стандартов мышления и деятельности. „Почему происходят такие перемены?" — спрашивает мой друг. Вкратце, они происходят потому, что абсолютные предположения каждого данного общества на каждом данном этапе его истории образуют структуру, испытывающую „напряжения" большей или меньшей интенсивности, которые „принимаются" различными способами, но никогда не исчезают. Если напряжения слишком велики, структура разрушается и заменяется другой, которая образует модификацию старой структуры после того как будут устранены деструктивные напряжения; модификация не изобретается сознательно, а создается в процессе бессознательного мышления» 1.
Этот ответ многое говорит нам о собственной позиции Коллингвуда, однако он обходит центральный вопрос и оставляет нерешенным основное затруднение. Ибо он дается полностью в метафорических терминах, и, как это всегда бывает с метафорами, мы можем интерпретировать их буквально альтернативными способами. Конечно, мы можем говорить о системе предположений как о «структуре, испытывающей напряжения», но только при одном условии, что мы уже готовы объяснить, чем обнаруживают себя эти «напряжения» и по каким критериям мы можем понять, когда «устраняется» их «деструктивное» воздействие. Однако когда настаиваешь на этих вопросах, Коллингвуд уклоняется от прямого ответа. Он неловко колеблется между двумя возможными ответами и не в состоянии со спокойной совестью последовательно рассматривать эти вопросы одним из этих двух способов. Осуществляем ли мы замену одной плеяды абсолютных предположений другой потому, что у нас есть основания делать это? Или же мы поступаем так потому, что нас к этому вынуждают некоторые причины? Нужно ли решать проблемы «модификации» наших интеллектуальных «структур» в терминах оснований, соображений, аргументов и оправданий, то есть на языке «рациональных» категорий? Или же, напротив, их следует решать в терминах сил, причин, принуждения, то есть на языке «причинных» категорий'
' Ibid., р. 48, прим,
89
Ранее данная Коллингвудом аргументация в пользу каждого пз этих ответов не может полностью удовлетворить его самого. Оп не может дать ответ последовательно в рациональных терминах, потому что его собственный анализ запрещает это. Если для того, чтобы оправдать замену одной плеяды абсолютных предположений другой, мы выдвинем «основания», то о правильности всей дальнейшей аргументации тогда нужно будет судить в терминах некоторых еще более общих принципов. Это будет означать прежде всего, что ни одна из плеяд не является полностью «абсолютной», илп не требующей своего подтверждения извне; следовательно, мы должны продолжать и ввести «сверхабсолютное» предположение, чтобы решить, когда переход от одного набора предположений к другому «рационально оправдывается»; и оба соперничающих набора предположений — хотя первоначально полагалось, что они являются «абсолютными»,—будут тогда «относительными» для этого нового, сверхабсолютного предположения. На этой схеме элиминация «напряжений концептуальной структуры» снова становится стандартной интеллектуальной операцией внутри единственной, неизменной в своих основах теории. Следовательно, мы можем объяснять концептуальные изменения на фудаментальном уровне в терминах, которые Коллингвуд может принять как «рациональные» только ценой отказа от своего центрального тезиса, согласно которому «абсолютные предположения» самостоятельны и служат последней инстанцией в апелляции к суду разума. Подобная интерпретация влечет за собой отрицание отличительного вклада Коллингвуда в философскую аргументацию.
Однако какова же альтернатива? Под давлением Коллингвуд намекает, хотя и не утверждает этого открыто, что мы должны полностью отказаться от попыток описать «устранение напряжений» в рациональных терминах. Однако он явно чувствует себя несчастным от этой перспективы. Если не остается никакой возможности оправдать такие переходы рационально, мы вынуждены объяснять их осуществление причинно, а тогда какое отношение к этому имеет «мышление»? Даже в решающем примечании Коллингвуд уже пытается избежать этого вывода, когда он доказывает, что, так как люди «обычно не осознают» изменений своих абсолютных предположений, эти изменения «ые могут быть делом (рационального) выбора»; но все же он приписывает подобные модификации — на квазирациональном языке — «процессу бессознательного мышления». В других местах «Очерка» он идет еще дальше в сторону причинности. Например, он уподобляет «напряжения» концептуальных систем «социальным напряжениям», которые возникают в культуре, обществе или цивилизации;
и он предполагает, что интеллектуальные «напряжения» в системах идей иногда могут ассоциироваться с более широкими социально-историческими кризисами и, возможно, даже быть их эпифеноменами. Так, он описывает историю паровой машины от
90
Джеймса Уатта до Даймлера и Парсонса «как притчу времени», и находит в пей прямую параллель с «историей английской парламентарной системы, разработанной Джоном Локком в конце XVII столетия»: «Эта теория... стала официальной доктриной европейской политики в XIX веке, когда парламентарные конституции по модели Локка создавались с такой же регулярностью и самоудовлетворением, как и паровые машины по модели Уатта» '.
Конечно, если мы рассмотрим все развитие собственной позиции Коллингвуда, то сможем увидеть, что либеральная форма «исторического материализма»2 была естественным следствием его более раннего философского идеализма. Однако Коллингвуд никогда не делает последнего шага, чтобы полностью заменить основания причинами. На уровне абсолютного концептуальные перемены, возможно, происходят благодаря «бессознательному» мышлению; но они остаются предметом «мышления», а не безымянных «сил», или «принуждения». Тогда нам остается спросить:
какова настоящая природа этого «бессознательного мышления» и как, предположительно, оно воздействует на нас? (Так как Коллингвуд открыто презирал психологию, кажется невероятным, чтобы он имел в виду идеи Фрейда; однако какую же альтернативную интерпретацию должны мы дать этой фразе?) Насколько «мышление», которое происходит на этом абсолютном уровне, аналогично рациональной аргументации, имеющей место на более низких уровнях в системе предположений, и насколько оно действует скорее как своего рода причинный агент? ... Тщетно мы задаем эти вопросы.
Для Коллингвуда было особенно мучительно впадать в молчание. Однако именно его колебание между рациональным и причинным объяснением концептуальных изменений само по себе лучше всего раскрывает всю его аргументацию. Такова цена, которую он платит за то, чтобы сохранить системы предположений в различные исторические эпохи самодовлеющими и самодостаточными: как только он связывает себя сохранением этой абстрактной самодостаточности, он впадает в релятивизм, из которого пе может выбраться. Если бы он был немного менее увлекающимся историком, он, возможно, действительно сделал бы что-нибудь, чтобы ослабить абсолютизм своих взглядов, и таким образом избежал бы этих невыносимых затруднений. Он мог бы, например, занять промежуточную позицию между антиисторическим, абстрактным подходом Фрего и явным релятивизмом, которым он фактически кончает, доказывая, что каждая область исследования, или дисциплина, принимает за доказанное некоторые основные понятия, принципы или предположения, но что они характерны
• 1Ыа., р. 94.
2 1ЫД., гл. 9, особенно с. 118; см также: Со1Нп§тхгооД. ТЬе Ргт-с1р1ев о! Аг1. Ох{огй, 1938, р. 62—64, 77 п. Понятие «исторический материализм» использовано авюром здесь и в других местах книги в связи с Кол-лингвудом совершенно беэосновагельно. — Ред.
91
пе столько для определенной эпохи или для определенного среза в ее развитии, сколько для всей дисциплины. На уровне субстанциальной теории интеллектуальное содержание таких дисциплин могло, следовательно, изменяться прерывный образом, причем одно семейство понятий заменялось другим, основанным на противоположных и даже несовместимых теоретических принципах. Но на более глубоком методологическом уровне все наши интеллектуальные дисциплины обнаружили бы гораздо большую непрерывность; какими бы радикальными ни были изменения в их интеллектуальном содержании, аргументация после каждой такой трансформации, методологически говоря, продолжала бы действовать таким же образом, что и прежде.
Даже предложив эту ослабленную версию позиции КоллингIn: Essays in вуда, в некоторых случаях все же было бы невозможно отыскать теоретические принципы, оправдывающие замену одной завершенной теории другой, но нрп этом не нужно исключать возможности оправдать этот шаг апелляцией к более общим дисциплинарным. основаниям. Ибо в подобном споре партии — и те, что остаются верными более старым теориям, и те, что выдвигают более новые,— все же разделяют какую-то общую основу: может быть, не всю совокупность теоретических представлений, но скорее некоторые разделяемые ими обеими дисциплинарные концепции, отражающие их коллективные интеллектуальные устремления и рациональные методы, процедуры отбора и критерии адекватности. Словом, обе стороны в споре состояли бы из физиков, действующих как «физики», из нейрофизиологов, действующих как «нейрофизиологи», или из ученых-юристов, имеющих общее отношение к общим целям и процедурам закона.
Следовательно, многое в формальной аргументации КоллингIn: Essays in вуда все же считалось бы хорошим, если бы она применялась не к основным теоретическим принципам, распространенным в науке в какое-нибудь определенное время, а к долгосрочным дисциплинарным принципам, конституирующим такую науку. Если бы он оставил эту последнюю аргументацию открытой, если бы он посчитал, что абсолютные предположения определяют интеллектуальные границы между различными интеллектуальными дисциплинами, а не между различными историческими эпохами в одной и той же дисциплине, он действительно кончил бы гораздо менее ущербной позицией. К несчастью, его собственные примеры исключают эту интерпретацию. Вспомним, например, контрастное сопоставление физики 80-х годов XVII века, 70-х годов XVIII века и самого начала XX века, которая будто бы управляется предположениями, несовместимыми относительно причинности. Возможно, Ньютон, Кант и Эйнштейн соответственно организовывали свои объяснения вокруг различных принципов, но, конечно, физика как целое развивалась непрерывно в течение всего периода с 80-х годов XVII века до 10-х годов
92
XX века. Все трое, так сказать, принимали участие в одном непрерывном рациональном споре, и различия между их предположениями не были рационально непреодолимыми (как подразумевал Коллингвуд).
Таким образом, мы можем спасти подлинно философскую проницательность Коллпнгвуда, только отрицая его наиболее решительное требование, а именно чтобы каждая отдельная эпоха организовывала свое мышление вокруг различных самодовлеющих и самодостаточных «плеяд предположений». То есть мы можем избежать того, чтобы пас полностью втянули на путь философского релятивизма, только ослабив введенное Коллингву-дом различие между абсолютными и относительными предположениями и сочетая его с историческим процессом концептуальных изменений более сложным способом. Единственное, чего мы не можем сделать,— это заплатить полную цену, которую настоятельно требует подлинная аргументация Коллпнгвуда, а именно отказаться от всякой надежды отыскать рациональные процедуры для сравнения понятий и убеждении, распространенных н различные исторические эпохи, и ограничиться обсуждением концептуальных изменений только в терминах причин и следствий.
Рассмотрев Фреге и Коллингвуда — наших представителей абсолютизма и релятивизма — независимо друг от друга, мы можем теперь сопоставить их друг с другом и идентифицировать тот общий для них вопрос, на который они дают противоположные ответы. Как мы видели, центральный вопрос в рассуждениях каждого из них — это вопрос о рациональном авторитете определенной концептуальной системы или систем. Согласно математически мыслящему Фреге, конечным авторитетом обладает единственная, идеальная концептуальная система, к которой можно подойти, очистив все реально существующие системы от «ирреIn: Essays in левантностей», или «наслоений». Следовательно, концепции, распространенные в любом культурно-историческом контексте, будут обладать подлинным авторитетом только по мере приближения к этой уникальной системе «чистых» понятии. Напротив, согласно исторически мыслящему Коллингвуду, идеализированные формальные системы не имеют внутренне присущего им суверенитета над действительно существующими продуктами концептуальной истории, и каждая существующая система абсолютных предположений может претендовать па суверенный авторитет в своем собственном культурно-историческом контексте. Таким образом, интеллектуальная история разделяется на последовательность отдельных фаз, и в каждой из них конечный рациональный авторитет принадлежит различным плеядам понятий.
Однако за пределами этой прямой противоположности Фреге и Коллингвуд полностью согласны в одном более фундаментальном пункте. И абсолютист, и релятивист обращается с проблемой рациональности так, как будто она требует, чтобы мы придали конечный интеллектуальный авторитет той или другой
93
логической системе — либо аксиоматической системе предложений, либо образующей предположения системе понятий. То есть они оба полагают, что наши понятия и предложения связаны .по способам логических систем; они не согласны только в одном вопросе — какая специфическая система имеет рациональный авторитет. В философии Фреге важность систематичности довольно очевидна, а, зная, что Фреге больше всего интересовался арифметикой, это и понятно. Гораздо менее очевидно и необходимо согласие Коллингвуда с той же традиционной точкой зрения. Однако, как мы видели, Коллингвуд представляет всю свою аргументацию не в терминах «агрегатов» или «популяций» понятий и предположений, а в терминах «систем» предположении. Он описывает эти системы как иерархии, в которых внутренние отношения по-своему так же строго логичны, как дедуктивные связи аксиоматической системы. Вместо того чтобы бросить вызов этому антиисторическому допущению, согласно которому понятия и предложения могут иметь рациональный авторитет только в том случае, если они образуют «логическую систему», он просто предлагает альтернативное объяснение логических отношений, которые связывают воедино элементы концептуальных систем.
Этот факт имел для Коллингвуда два различных следствия. С одной стороны, он спасал его от своего рода тайного жаргона, типичного для философов-идеалистов, которые так сильно влияли на него в его молодые годы. Столкнувшись с переходом от эмпиризма XVIII столетия к историзму XIX столетия, Коллингвуд, как и Ф. Г. Брэдли, его непосредственный предшественник в Оксфорде, остановился перед последним барьером. В то время как классические немецкие идеалисты, например Гегель, сглаживали различия между синхроническими логическими отношениями (имеющими силу в концептуальных системах какой-либо одной эпохи) и диахроническими диалектическими отношениями (имеющими силу в последовательности систем) до такой степени, что описывали историю как процесс, в котором разум прогрессивно развертывает свою собственную логику, Коллингвуд не мог присоединиться к этому риторическому стилю. Его длительное знакомство с Локком, Беркли и Юмом имело свои следствия:
Он желал, само собой,
Жить всегда в стране любой,
Но остался он британцем '.
Каковы бы ни были его чувства как историка, в качестве философа он уклонился от этого приглашения сложить логику и историю в единую «историческую диалектику». Вместо этого он согласился со своими предшественниками эмпириками в том, что логика должна быть ограничена внутренней структурой концеп-
' Слова популярной в начале XX века песенки иа мюзикла У. С. Гильберта «Крейсер „Малютка"». — Ред.
04
туальных систем. В результате для него логические или рациональные отношения оставались в силе только синхронически, в теориях данной эпохи относительно ее специфических плеяд предположений. Это исключало обсуждение концептуальных изменений на квазилогическом гегелевском жаргоне, в терминах Внутренней Рациональности Истории. К сожалению, в то же время это исключало и всякое диахроническое обсуждение концептуальных систем на уровне «абсолютных предположений» в терминах «оснований» и «рациональности», даже если они начинаются с маленькой буквы, и не оставляло ему никакой альтернативной теории концептуальных изменений, кроме неясного исторического материализма, который объяснял их в терминах квазипричинных метафор — «процессов бессознательного мышления», социокультурных «напряжений» и т. п.
Кроме того, допущение систематичности имело для Коллингвуда второстепенное значение. Без него он никак не мог оправдать свое разделение интеллектуальной истории на отдельные последовательные «фразы». Если бы последовательные «плеяды абсолютных предположений» четко не различались, не было бы процедур, чтобы отличить один исторический «период» от следующего за ним, или рассказать о том, где именно надо поставить надлежащие пределы рациональной дискуссии. И действительно, не имея четких критериев для того, чтобы различать, скажем, ньютоновскую, кантианскую и эйнштейновскую «системы» физики в качестве абсолютных и самодостаточных, исторический релятивист не имеет ясных оснований для того, чтобы различать свои исторические эпохи. Если бы Коллингвуд перестал допускать логическую систематичность, он разрушил бы свой единственный критерий, позволяющий отделить одну фазу концептуальной истории вместе с характерными для нее понятиями и доктринами от другой, более поздней фазы, имеющей свои собственные отличительные идеи и убеждения, несоизмеримые с идеями и убеждениями предшествующей фазы. Сделав это, он не имел бя даже слов, в которых можно выразить релятивистский вывод, который он доказывал. Имея различные исторические «временные пласты», каждый из которых обладает своей собственной «системой предположений», Коллингвуд по крайней мере мог признавать суверенный авторитет за этими преходящими системами, даже отрицая при этом претензии любой универсальной или «абсолютной» системы. Если бы границы между последовательными фазами считались произвольными, то больше не было бы четко различающихся эпох, для которых интеллектуальные стандарты и понятия были бы «относительными». Тогда исторический релятивизм потерял бы свой эталонный объект. Без этого последовательность интеллектуальных фаз, каждая из которых определялась своей собственной специфической плеядой, низвергалась бы в исторический поток, в котором понятия и
95
предложения изменялись не систематически, а калейдоскопически; и проблема поиска источника рационального авторитета снова осталась бы открытой.
Действительно, именно таким и должно быть наше собственное заключение. Проблема концептуальных изменений не поддается ни Фреге, ни Коллингвуду именита потому, что оба они присоединились к философскому культу систематичности, то есть к убеждению, что понятии должны образовывав «логические системы», и, следовательно, приравняли «рациональное» к «логическому». Это относится и ко многим другим философам: когда бы ни возникла рациональная проблема концептуальных изменений на фундаментальном уровне, всякий, кто принимает эти «систематические» допущения, не сможет справиться с нею. Какой бы тип систематичности он ни предпочитал, независимо от того, ин-герпретирует ли он «логикорациональные» отношения между сосуществующими понятиями и предложениями как таксономические или аксиоматические, как гипотетико дедуктивные или предположительные,— в каждом случае будет одна и та же неразрешимая проблема. Он может позволить себе вопросы оправдания, интеллектуального достоинства и рациональности только постольку, поскольку они возникают в сфере какой-либо одной специфической «логической системы», так что «дать основание для р» включает соотношение р с остальной частью той же самой системы. В пунктах перехода от одной замкнутой системы к другой он будет вынужден отложить все проблемы оправдания и рациональности. Интеллектуальные меры, влекущие за собой такие переходы, не могут быть рационально оправданы в терминах, выведенных из одной только системы; а это — данное приравнивание рациональности к логичности — будет для него означать, что их вообще нельзя оправдать.
* * *
Следовательно, на более глубоком уровне и абсолютизм Фреге, и релятивизм Коллингвуда истолковывают требование универсальной беспристрастной точки зрения в рациональном суждении как требование системы объективных или абсолютных стандартов рационального критицизма. Абсолютист утверждает, что на достаточно абстрактном квазиматематическом уровне такие стандарты все же могут быть сформулированы как «вечные принципы», тогда как релятивист просто утверждает, что подобная точка зрения не может быть действительно универсальной. Но это общее для них допущение мешает им обоим подойти к терминам рациональности концептуальных изменений.
Как же, следовательно, мы должны избежать затруднений, встающих перед этдми двумя противоположными позициями? Первый шаг состоит в том, чтобы перестать связывать себя логической систематичностью, которая заставляет видеть в абсолю-
аа
ризме и релятивизме единственные имеющиеся в наличии альтернативы. Это решение вводит нас в самое существо дела. Ибо в действительности всегда было ошибкой идентифицировать рациональность и логичность, то есть полагать, что рациональные цели любой исторически развивающейся интеллектуальной деятельности можно полностью понять в терминах пропозициональных или концептуальных систем, в которых ее интеллектуальное содержание может быть выражено в то пли другое время Проблемы «рациональности» в точном смысле слова связаны не со специфическими интеллектуальными доктринами, которые человек или профессиональная группа принимает на каждом данном этапе времени, но скорее с теми условиями и образом действий, которые подготавливают его к критике и изменению этих доктрин, когда наступает время. Например, рациональность науки воплощается не в теоретических системах, распространенных в определенный период времени, а в процедурах научного открытия и концептуальных изменений, действующих на всем протяжении времени. Формальная логика — с чем согласны Куайн и КолIn: Essays in лингвуд — интересуется просто внутренней четкостью формулировок в тех интеллектуальных системах, у которых основные понятия в настоящее время по подвергаются сомнению; подобные логические отношения можно считать либо имеющими место в какое-то определенное время, либо вечными. В этом смысле, конечно, нет ничего «логического» в открытии новых понятий. Но это ни в коей мере не влечет за собой того, чтобы концептуальные изменения в науке не происходили «рационально», то есть по достаточным или недостаточным основаниям. Это приводит только к тому, что «рациональность» научного открытия — интеллектуальных процедур, при помощи которых ученые договариваются о хорошо подготовленных концептуальных изменениях,— обязательно ускользает от анализа и оценки в одних лишь «логических» терминах.
Соответственно с этой точки зрения мы должны отвергнуть традиционный культ систематичности и вернуть наш анализ понятий в науке и в других областях к его надлежащему исходному пункту. Интеллектуальное содержание любой рациональной деятельности не образует ни единственной логической системы, ни временной последовательности таких систем. Скорее оно представляет собой интеллектуальную инициативу, рациональность которой заключается в процедурах, управляющих его историческим развитием и эволюцией. Для определенных ограниченных целей мы можем найти полезным представить предварительный результат такой инициативы в форме «пропозициональной системы», но она останется абстракцией. Система, полученная таким образом, не является первичной реальностью; подобно понятию геометрической точки, она будет фикцией или артефактом, созданным нами самими. Поэтому во всех последующих исследованиях нашим исходным пунктом будут живые, исторически раави
97
вающиеся интеллектуальные инициативы, в которых понятия находят свое коллективное применение; наши результаты должны быть направлены на утверждение к нашему опыту в этих исторических инициативах.
Это изменение подхода обязывает нас отказаться от того статического, «фотографического» анализа, при помощи которого философы так долго обсуждали понятия, распространенные в естественных науках и других видах интеллектуальной деятельности. Вместо этого мы должны дать более историческое, «кинематографическое» объяснение наших интеллектуальных инициатив и процедур, при помощи которых мы наконец можем надеяться понять историческую динамику концептуальных изменений и таким образом понять природу и источники их «рациональности» 1. С этой новой точки зрения никакая система понятий и/или предложений не может быть рациональной по своей «внутренней сущности» или претендовать на суверенный и обязательный авторитет и требовать от нас интеллектуальной зависимости. Вместо этого отныне мы должны попытаться понять исторические процессы, при помощи которых новью семейства понятий и убеждений порождаются, применяются и видоизменяются в эволюции наших интеллектуальных инициатив, а также понять, каким образом основания для сравнения адекватности различных понятий или убеждений соответственно отражают ту роль, которую они играют в интересующих нас интеллектуальных инициативах.
