Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Альберт О. Хиршман - Риторика реакции. Извращение, тщетность, опасность 21(Политическая теория) - 2010.doc
Скачиваний:
11
Добавлен:
19.04.2020
Размер:
1.39 Mб
Скачать

III. Тезис о тщетности

Т

езис об эффекте извращения крайне притягателен.

Он прекрасно подходит для страстного активиста,

готового с пылом сражаться против нарождающегося или до сих пор доминировавшего идейного движения или практики, которая по тем или иным причинам вдруг стала уязвимой. Есть у данного аргумента и не- кая элементарная утонченность, а также парадоксаль- ность, способная убедить тех, кто ищет мгновенных прозрений и абсолютной достоверности.

Второй принципиальный аргумент в арсенале «ре- акции» несколько иной. Он не горячий, а холодный, его утонченность скорее изысканна, чем элементарна. С эффектом извращения его роднит то, что он точно так же обезоруживающе прост. Если тезис об извра- щении, согласно данному ранее определению, гласит: «попытка продвинуть общество в некотором направ- лении приведет к его движению в направлении, прямо противоположном задуманному», то тезис, который я хотел бы рассмотреть теперь, звучит совершенно ина- че: попытка реформы чего-либо обречена на неудачу, в том или ином смысле перемена есть, была и будет всего лишь фасадом, поверхностью, прикрытием. Она будет иллюзорной, тогда как «глубинные» структуры общества останутся полностью нетронутыми. Данную линию аргументации я предлагаю называть тезисом о тщетности.

Важно отметить, что данный аргумент получил свое классическое афористическое выражение — Plus да change plus с est la тёте chose1* — по итогам Рево- люции. Французский журналист Альфонс Карр (1808- 1890) отчеканил эту фразу в январе 1849 г., провозгла- сив, что «после стольких восстаний и перемен пришло

самое время осознать эту элементарную истину»2. Вместо «закона движения» перед нами «закон отсут­ствия движения». Если превратить его в стратегию избегания перемен, то получится парадокс, выведен­ный Джузеппе де Лампедузой в его романе «Леопард» (1959): «Раз мы хотим, чтоб все осталось как есть, нуж­но, чтобы все изменилось»3. Как консерваторы, так и революционеры с удовольствием переняли этот афо­ризм у Сицилийского общества в качестве лейтмотива или эпиграфа для исследований, постулирующих про­вал и тщетность реформ, особенно в Латинской Аме­рике. Но не только реформа оказывается неспособной принести реальные изменения, как уже отмечалось, та же судьба может постичь и революционные мяте­жи. Это иллюстрируется одной из самых известных (и лучших) шуток, пришедших к нам из Восточной Ев­ропы после установления там по итогам Второй ми­ровой войны коммунистических режимов — Вопрос: «В чем разница между капитализмом и социализмом?» Ответ: «При капитализме человек эксплуатирует че­ловека; при социализме все наоборот». Перед нами очень эффективный способ донести мысль о том, что, несмотря на изменение отношений собственности, ничего в принципе не изменилось. Наконец, можно вспомнить высказывание Льюиса Кэрролла из «Али­сы в Стране Чудес»: «Нужно бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте» — которое выражает еще одну грань тезиса о тщетности, помещая его в ди­намическую среду.

Все эти вдохновенные утверждения высмеивают или отрицают любые попытки и возможности перемен, при этом подчеркивая или даже воспевая стойкость сложившегося положения дел. Складывается ощуще­ние, что у нас практически нет шуток, высмеивающих противоположное явление — периодически случаю­

щийся упадок древних социальных структур, инсти­тутов и установок, а также их удивительную, подчас совершенно комическую неспособность противосто­ять силам перемен. Подобная асимметрия позволяет сделать вывод о связи консерватизма с определенной искушенной мудростью, противоположной серьезно­сти и сухости поборников прогресса. Консервативный привкус афоризмов компенсирует предрассудок язы­ка с его уничижительными оттенками для слов «реак­ция» и «реакционный».

Трудно утверждать, что некое движение за обще­ственные перемены является одновременно и контр­продуктивным (в духе тезиса об извращении), и без­результатным (в духе тезиса о тщетности). Именно по этой причине данные два аргумента обычно — хотя и не всегда — используются разными критиками.

Притязания тезиса о тщетности кажутся более уме­ренными, нежели притязания тезиса об извращении, но в реальности первые являются куда более оскорби­тельными для «агентов перемен». Пока социальный мир все же меняется под воздействием человеческих усилий, пусть это изменение и идет не туда, надежда на то, что ситуация может быть направлена в нужное русло, остается. Однако доказательство или осознание того, что никакое действие неспособно ни на что по­влиять, оставляет поборников перемен униженными, деморализованными и сомневающимися в смысле и истинных мотивах своих усилий4*.

СОМНЕНИЯ В МАСШТАБЕ ИЗМЕНЕНИЙ, ПРИВНЕСЕННЫХ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИЕЙ: ТОКВИЛЬ

Тезис об извращении и тезис о тщетности появля­ются в разное время относительно тех социальных из­менений или движений, на которые они направлены.

Тезис об извращении выходит на первый план вскоре после начала этих изменений. Когда речь заходит о значимых или затяжных социальных и политических подъемах, должно пройти некоторое время, прежде чем кто-то осмелится предложить интерпретацию, подразумевающую, что современники этих событий заблуждались, трактуя их как фундаментальные пе­ремены.

Французская революция служит особенно яркой иллюстрацией этого. Современники, как во Франции, так и по всему миру, переживали ее как абсолютный катаклизм. Обратите внимание на слова Берка, напи­санные им в самом начале его «Размышлений»: «Рас­смотрев все обстоятельства, приходишь к выводу, что Французская революция — удивительнейшее в мире событие»5. Таким образом, нет ничего странного в том, что любые сомнения в роли Революции в фор­мировании современной Франции могли возникнуть лишь после ухода революционного поколения. И та­кие сомнения возникли в 1856 г., когда Токвиль в сво­ей работе «Старый порядок и революция» выдвинул тезис о том, что Революция была не таким уж резким разрывом со Старым порядком, как принято считать. Опираясь на то, что по тогдашним меркам казалось значительным архивным исследованием, он показал, что целый ряд разрекламированных «завоеваний» Ре­волюции, начиная с административной реформы и заканчивая распространением частного мелкого зем­леделия, уже был реализован до всякого переворота. Даже знаменитая «Декларация прав человека и граж­данина», как пытался показать Токвиль, уже была от­части реализована Старым порядком задолго до того, как она была торжественно «провозглашена» в августе 1789 г.

Именно этот разоблачительный тезис из второй части книги, а вовсе не многие прозорливые наблюде­

ния из части третьей, многие посчитали главным до­стижением книги. Дело в том, что вопросы, которые не могли не задавать себе современники или почти со­временники событий — т.е. можно ли было избежать Революции? была ли она во благо или во зло? — были все еще острыми и даже обрели особую актуальность, после того как Франция вновь сдалась Наполеону вслед за очередной кровавой Революцией. В таких обстоятельствах выводы Токвиля о наличии преем­ственности между Старым порядком и постреволюци­онной Францией имели явные политические импли­кации, которые сразу же после публикации всплыли в двух важных рецензиях на книгу. Одна была написана Шарлем де Ремуза, заметным либеральным писателем и политиком, другая — Жан Жаком Ампером, истори­ком, близким другом Токвиля, членом Французской академии. Ремуза сформулировал мысль очень тонко:

Интересующийся скорее... повседневной реальностью, чем экстраординарными событиями, скорее граждан­ской, чем политической свободой, Токвиль без всяких фанфар, и даже почти не признаваясь в этом самому себе, осуществляет реабилитацию Старого порядка6.

Эта же мысль в более явном виде прослеживается у Ампера:

Удивление охватывает нас как только мы, благодаря кни­ге Токвиля, понимаем то, в какой степени почти все из на­реченного «завоеваниями» Революции существовало уже при Старом порядке: административная централизация, административная опека, административные традиции, гарантии госслужащим ...разделение земель, все это су­ществовало до 1789 г... .Читая все это, думаешь — так что же изменила Революция и почему она все же случилась7.

Вторая цитата указывает нам на то, что, помимо всех своих иных (более важных) заслуг, Токвиль впол­не может быть назван основоположником тезиса о тщетности. Тщетность тут приобрела особый «про­грессивный» оттенок. Токвиль отнюдь не пытался от­рицать, что во Франции к концу XVIII в. был совершен целый ряд основополагающих социальных реформ; скорее, соглашаясь с тем, что перемены произошли, он утверждал, что они имели место по большей части до Революции. Учитывая масштаб проделанной Рево­люцией работы, подобная позиция была куда более раздражающей и оскорбительной для сторонников Революции, чем прямые на нее нападки, совершенные Берком, де Местром или де Бональдом. Эти авторы, по крайней мере, признавали за Революцией значимые реформы и достижения, хотя и придавали им злове­щий и катастрофический оттенок. В свете анализа Ток- виля титаническая борьба и колоссальные потрясения Революции съеживались, становились непонятными и даже смешными, так и хотелось спросить: ради чего было столько суеты.

Обращая внимание на то, в какой степени историо­графическая традиция сроднилась с образом Револю­ции как радикального разрыва (собственно, именно так Революция и представлялась своим участникам), Франсуа Фюре остро подмечал: «В такую игру зеркал, где историк и Революция верят друг другу на слово... Токвиль... вносит глубочайшее сомнение: а может быть, все эти разговоры о разрыве лишь одна иллюзия перемен?»8

Сам Токвиль предложил несколько проницатель­ных решений той загадки, которую сам же и загадал. Так, в третьей части книги изложена его знаменитая мысль о том, что революции имеют больше шансов случиться там, где реформы и изменения уже отчетли­во показались на горизонте. Это наиболее интересные

для современного читателя разделы книги, но для того времени они, должно быть, были слишком тонкими, чтобы их можно было принять в качестве удовлетво­рительных объяснений парадокса.

Следующие наблюдения должны помочь разо­браться с другой, менее крупной загадкой: почему зна­чительный вклад Токвиля в историографию Француз­ской революции был по большому счету не замечен в самой Франции, несмотря на изначальный издатель­ский успех книги? По сути, его книга лишь недавно привлекла к себе повышенное внимание со стороны значимых французских историков, например, Фран­суа Фюре. Причиной такого странного пренебрежения не может быть тот простой факт, что Токвиль долгое время воспринимался как консерватор или даже ре­акционер в той среде, чьи симпатии были отданы Ре­волюции и левому движению. Настрой Тэна был куда более враждебен к Революции, но при этом его рабо­та «Происхождение современной Франции» была со всей серьезностью воспринята Альфонсом Оларом и другими представителями ремесла. Не исключено, что всему виной выдвинутый Токвилем тезис о тщетно­сти: позднейшие историки так и не простили ему его сомнение в основополагающей значимости Француз­ской революции — феномена, изучению которого они посвятили свои жизни.

Вклад Токвиля в разработку тезиса о тщетности был достаточно комплексным, что, добавлю, по большому счету выводит его из-под огня критики данного тезиса, которая будет рассмотрена в этой главе позднее. Более простую его формулировку можно обнаружить все в той же работе «Старый порядок и революция». Ближе к концу книги Токвиль рассказывает о различных по­пытках с 1789 г. восстановить во Франции свободные институты (скорее всего, он имеет в виду революции 1830 и 1848 гг.), причинам неудач этих попыток он дает очень выразительное объяснение: «каждый раз [со времен Революции], когда французы пытались уни­

чтожить абсолютную власть, они ограничивались тем, что к телу раба приставляли голову свободы»9. Это все равно, что утверждать (используя несколько иную, со­временную метафору), что произошедшие изменения были «сугубо косметическими» и не затронули саму суть вещей. Токвиль не стал развивать эту прямоли­нейную формулировку тезиса о тщетности, но отныне она будет встречаться нам постоянно.

СОМНЕНИЯ В МАСШТАБЕ ИЗМЕНЕНИЙ, ПРИВНЕСЕННЫХ ВСЕОБЩИМ ИЗБИРАТЕЛЬНЫМ ПРАВОМ: МОСКА И ПАРЕТО

Французская революция стала будоражащим собы­тием, именно поэтому пыль должна была осесть, пре­жде чем разоблачающее и остужающее исследование, подобное работе Токвиля, вообще могло появиться. В момент следующего появления тезиса о тщетно­сти ситуация оказывается совсем иной: это реакция на распространение во второй половине XIX в. из­бирательного права и последующий приход масс в политику. Это движение, коснувшееся различных ев­ропейских стран, шло постепенно, неравномерно и непримечательно, процесс занял около столетия, если за точку отсчета брать британский закон о реформе 1832 г. На пути ко всеобщему избирательному праву не было никаких преград, и вскоре оно стало казаться своим современникам неизбежным итогом прогрес­са. В некоторых обстоятельствах данная тенденция подверглась критике задолго до того, как она набрала оборот и у нее появилось множество хулителей. Неко­торые, например исследователи толпы, особенно Ле­бон, прогнозировали тотальные катастрофы; другие, более «хладнокровные» и язвительные, цеплялись за тезис о тщетности: они разоблачали и высмеивали те иллюзии, которые разделяли наивные прогрессисты

относительно фундаментальности и благости пере­мен, долженствующих быть вызванными введением всеобщего избирательного права. Критики, наоборот, утверждали, что расширение избирательных прав ни­чего не изменит, ну разве что самую малость.

Как и в случае с тезисами Токвиля о Французской ре­волюции, отстаивать эту позицию очень непросто. Раз­ве возможно, чтобы введение всеобщего избирательно­го права в тогда еще иерархические общества не имело серьезных последствий? Данную позицию можно было защищать, лишь апеллируя к тому, что реформаторы игнорируют некий «закон» или же «научный факт», способный сделать основополагающие общественные установления невосприимчивыми для предполагае­мой политической реформы. Таковой была знаменитая максима, по-разному сформулированная Гаэтано Мо- ской (1858-1941) и Вильфредо Парето (1848-1923): лю­бое общество вне зависимости от его «поверхностной» политической организации всегда поделено на тех, кто правит, и тех, кем правят (Моска), или же на элиту и не элиту (Парето). Данная предпосылка идеально подо­шла для доказательства тщетности любого движения к истинному «политическому гражданству» посредством расширения права голоса.

Исходя из разных предпосылок Моска и Парето не­зависимо друг от друга ближе к концу XIX в. пришли к одному и тому же выводу. В случае Моски непосред­ственные «чувственные данные», полученные им в молодые годы на Сицилии, вполне могли убедить его в том, что простое расширение электоральных прав будет сведено на нет и обессмыслено влиятельными островными землевладельцами и иными властителя­ми. Не исключено, что именно явная абсурдность за­имствованной реформы в совершенно чуждой среде привела его к основной мысли, впервые изложенной в работе Teorica deigoverni е governo parlamentare («Тео­рия правления и парламентское правление»), которая

была написана им в возрасте двадцати шести лет. Эту книгу ему суждено было перерабатывать, утолщать и иногда смягчать на протяжении всей своей жизни. Мысль Моски проста и почти очевидна: все упорядо­ченные общества состоят из большинства, лишенного всяческой политической власти, и меньшинства, об­лаченного всей полнотой власти, т.е. «политического класса» (это понятие до сих пор используется в Италии в том смысле, какой ему придал Моска). Это прозре­ние — «золотой ключик к тайнам человеческой исто­рии», как написал в предисловии к самой известной книге Моски редактор англоязычного издания10 — было затем неоднократно использовано в множестве доктринальных и полемических целей.

Прежде всего Моска с удовольствием отмечал, что основные политические философы от Аристотеля до Макиавелли и Монтескье, вводя свои почтенные классификации форм правления (монархии и респуб­лики, аристократии и демократии), сосредоточивали внимание лишь на поверхностных чертах политиче­ских режимов. Моска показывал, что все эти формы подчинялись одному и тому же принципу фундамен­тальной дихотомии между теми, кто правит, и теми, кем правят. Чтобы наконец создать истинную науку политики, необходимо понять, как «политический класс» рекрутирует новых членов, удерживает власть и легитимирует себя посредством идеологий, которые Моска называет «политическими формулами», таки­ми как «божественная воля», «мандат от народа», и прочих очевидных маневров.

Развенчав своих прославленных предшественников, Моска берется за своих современников и за их предло­жения по улучшению общества. Яркой иллюстрацией силы его нового концептуального аппарата служит рас­смотрение им социализма. Он начинает со скромного, на первый взгляд, тезиса: «Коммунистические и кол­

лективистские общества, вне всякого сомнения, будут управляться чиновниками». Как саркастически замеча­ет Моска, социалисты обычно забывают эту «деталь», которая имеет решающее значение для правильной оценки предлагаемых общественных установлений: вкупе с мерами по истреблению независимой эконо­мической и профессиональной активности, правление этих властных чиновников приведет к государству, в котором «всем заправлять будет единая, подавляющая, всеобъемлющая и всепоглощающая тирания»11.

Основной интерес для Моски представляла его страна и ее политические перспективы. После не­долгого восторга от Рисорджименто итальянские ин­теллектуальные и профессиональные классы глубоко разочаровались в клановой политике, которая распро­странилась во вновь объединенной стране, особенно на юге. Вооруженный своими идеями и обеспокоен­ный состоянием этого региона, Моска решил раз и на­всегда доказать, что — все еще несовершенные — де­мократические институты Италии оказались не более чем притворством. Вот его объяснение:

Правовое допущение о том, что политический представи­тель избирается большинством голосов, составляет основу нашей формы правления. Многие люди слепо верят в его истинность. Однако факты показывают нам совсем иную картину. Эти факты доступны каждому. Всякий, кто при­нимал участие в выборах, прекрасно [benissimo] знает, что не кандидат избирается электоратом, а скорее сам изби­рает себя с их помощью. Или, если уж это звучит совсем не­приятно, можно сказать, что его избирают друзья. Другими словами, статус кандидата — это всегда работа группы лю­дей, объединенных во имя общей цели, организованного меньшинства, которое фатально и неизбежно навязывает свою волю дезорганизованному большинству12.

Едва ли тезис о тщетности был когда-либо выражен столь же четко. Избирательное право не может ничего изменить в существующей структуре власти в обще­стве. «Имеющий глаза увидит» — одно из любимых выражений Моски, — что «правовой и рациональной основой любой политической системы, допускаю­щей народные массы к представительству, является ложь»13.

Протест Моски против возникающих демократиче­ских институтов отличается от возражений его совре­менников, например, от возражений Густава Лебона. Моска рассматривает эти институты как нечто бес­сильное, как упражнения в тщетности и лицемерии; его отношение к ним и их сторонникам есть нечто среднее между иронией и презрением. Наоборот, Ле- бон рассматривает распространение избирательного права и демократических институтов как зловещие и опасные проявления, так как они способны навязать власть толпы со всем ее безумием и склонностью па­дать ниц перед демагогами. Моска высмеивает право голоса, потому что оно не в силах ничего изменить, об­речено на провал и не может остаться верным своим обещаниям и предоставить людям больше власти; Ле- бон же критикует его из-за всех тех бедствий, которые падут на государство, реши оно оставаться верным этому принципу.

Тем не менее нельзя утверждать, что оба этих тезиса полностью различны. Предлагая ряд доводов в пользу того, что избирательное право окажется неспособным принести те позитивные результаты, на которые рас­считывают его наивные поборники, Моска все же до­бавляет и несколько причин того, почему распростра­нение этого права может лишь ухудшить нынешнее положение дел — другими словами, он переходит с тезиса о тщетности на тезис об извращении. Те нару­шения, которые станут результатом манипуляций со

стороны «политического класса», скажутся на качестве кандидатов на государственные должности, что отвра­тит наиболее достойных граждан от участия в обще­ственных делах14. Кроме того, в целом ряде статей, на­писанных до Первой мировой войны, Моска выступает против отмены образовательного ценза как условия участия в выборах, полагая, что многие необразованные граждане — это безземельные крестьяне с юга и предо­ставление им права голоса лишь усилит власть крупных землевладельцев15. Складывается впечатление, что он попросту раз и навсегда невзлюбил выборы, процедуру голосования и само право голоса и с тех пор использо­вал каждый правдоподобный аргумент для того, чтобы дать отдушину своим эмоциям.

Теория Парето о доминировании элит как констан­те истории близка к теории Моски как по своему ана­лизу, так и по своему риторическому использованию. Более или менее полно она сформулирована уже в его работе «Курс политической экономии» (1896-1897); гораздо более поздняя работа «Трактат по общей со­циологии» (1915) лишь добавляет теорию циркуляции элит. Язык Парето, особенно в «Курсе», звучит пона­чалу несколько необычно и напоминает язык «Ком­мунистического манифеста» (возможно, это было сде­лано сознательно): «Борьба определенных индивидов за присвоение себе богатства, производимого други­ми, составляет важнейший факт, определяющий всю историю человечества»16. Однако в том же самом па­раграфе Парето уже дистанцируется от марксизма, ис­пользуя термин «ограбление» вместо «эксплуатации» или «избытка», а также ясно дает понять, что ограбле­ние есть нечто должное для доминирующего класса,

захватившего контроль над государством, которое он называет машиной для ограбления. Решающий вывод, напоминающий вывод Моски, следует почти тут же: «И не важно, кто этот самый правящий класс — оли­гархия, плутократия или демократия»17.

Мысль, которую Парето пытается донести, такова: де­мократия может быть по отношению к народу столь же «грабительской», что и любой другой режим. Ссылаясь на пример города Нью-Йорка, возможно, опираясь на статьи об американской политической системе, напи­санные Моисеем Острогорским и опубликованные во Франции в конце 1880-х годов18, Парето отмечает, что метод рекрутирования правящего или «грабительского» класса никак не связан с методом или степенью самого ограбления. Правда, он упоминает, что когда рекрутиро­вание элит осуществляется за счет демократических вы­боров, а не за счет наследования или кооптации, шансы на ограбление масс могут быть куда выше19.

Таким образом, согласно Парето, введение всеоб­щего избирательного права и демократических изби­рательных процедур не может привести ни к каким реальным политическим или общественным измене­ниям. Видимо, не было уделено должного внимания тому факту, что эта позиция примечательным обра-

зом перекликается с его работой, посвященной рас­пределению прибылей, которая сделала его знамени­тым среди экономистов сразу после ее публикации в 1896 г. одновременно и в отдельном издании, и как часть «Курса»20. Вскоре после получения кафедры в Лозанне Парето начал собирать данные о частоте рас­пределения индивидуальных доходов в разных стра­нах в разные эпохи, он пытался доказать, что это рас­пределение следует простой математической формуле. Более того, основной параметр (альфа Парето) в этой формуле, как оказалось, имеет очень схожее числовое выражение для всех имеющихся распределений. Дан­ные результаты заставили как его, так и его современ­ников предположить, что он открыл закон природы (собственно, он сам написал: «Тут мы имеем дело с законом природы»21), а его выводы получили извест­ность как закон Парето. Авторитетная энциклопедия экономики тех лет, «Словарь политической экономии Palgrave»22, содержала статью под таким названием, написанную выдающимся экономистом из Кембрид­жа Ф.Й. Эджвортом, принимавшим участие в научных дискуссиях вокруг выводов Парето.

Успех Парето был вскоре повторен еще одним ав­тором. В 1911 г. социолог Роберт Михельс, на которо­го значительное влияние оказали и Моска, и Парето, сформулировал в своей книге «Политические партии» так называемый железный закон олигархии23. Соглас­

но этому закону политические партии, профсоюзы и прочие массовые организации неизбежно попадают в зависимость от мощнейших обслуживающих себя и стремящихся себя увековечить олигархий, которые игнорируют все попытки демократического контроля или же низового участия.

Раз уж Парето возвел свои статистические выводы о распределении прибыли в ранг закона природы, то отсюда просто должны были последовать важные по­литические следствия. Отныне можно было утверж­дать, что, как и в случае вмешательства в закон о спро­се и предложении, пытаться изменить столь базовый и неизменный аспект экономики, как распределение прибыли, будь то путем экспроприации, обложения налогами или же социально-ориентированного зако­нодательства, просто не имеет смысла — это ни к чему не приведет (в лучшем случае). Единственный способ улучшить экономическое состояние беднейших клас­сов — повысить совокупное богатство24.

Основной целью полемического использования новых законов было желание оспорить социалистов, электоральные перспективы которых во многих стра­нах были самыми оптимистичными. Как замечает ре­дактор собрания сочинений Парето:

Ненависть по отношению к социализму придала Паре- то необычайную страстность: какой же это прекрасный повод показать со всеми доказательствами на руках, что распределение прибыли предопределено фундаменталь­ными силами..! Если все увенчается успехом, то тогда предложения социалистов определенно будут отнесены к разряду утопий25.

Одновременно выводы Парето относительно рас­пределения прибыли вызвали значительные сомне­ния относительно способности реформистской де­

мократической политики, основанной на всеобщем избирательном праве, достичь куда более скромных целей, вроде сокращения разрыва в доходах. И тут за­кон распределения Парето давал основания сделать тот же вывод, что и в случае с его идеями о государ­стве как «машине для ограбления»: как в экономиче­ской, так и в политической сфере демократические устремления просто обречены на тщетность, так как они идут против имманентного порядка вещей. По­лемический пыл обращен против наивности тех, кто пытается изменить то, что неизменно по своей приро­де. Снова, как и в случае с Моской, аргумент обогащен штрихами эффекта извращения. Идти против поряд­ка вещей не просто тщетно; как утверждает Парето в статье, написанной для широкой публики: «попытки государственного социализма искусственно изменить это распределение прибыли имеют своим первым следствием разрушение богатства. Таким образом, ре­зультат оказывается прямо противоположным тому, к чему стремились: жизнь бедных ухудшается, а вовсе даже не улучшается»26.

Очевидно, авторы тезиса о тщетности отнюдь не удовлетворены своим аргументом, как бы тонко он ни был сформулирован: где только это возможно, они ищут эффект извращения, чтобы усилить, приукрасить и сделать свой тезис полноценным. Даже Лампедуза, стратег социальной неподвижности, предсказывает в конце своего романа, что данная неподвижность в свое время сменится деградацией: «А потом все будет по-другому, но еще хуже. Мы — леопарды, львы; те, кто придет на смену, будут шакалишками, гиенами»27.

Вклад итальянской социальной науки в тезис о тщетности впечатляет. Группа, в которую входят Мо­ска, Парето и Михельс и которую принято называть «теоретиками элит», развивала его систематически и во

всех направлениях28*. Как уже отмечалось, социальная и политическая отсталость Сицилии искушала Моску утверждать, что введение всеобщего избирательно­го права ничего не сможет сделать с существующими формами господства. Неверие в возможность перемен было сущностью работы Моски, таковым было и со­ответствующее убеждение в неограниченной способ­ности существующих властных структур впитывать и ассимилировать изменения.

Однако Италия не может претендовать на моно­польное обладание такого рода мышлением. Как это ни странно, тезис о тщетности можно встретить также и в Англии XIX в., которая была тогда в авангарде эко­номической современности и постепенной демокра­тизации Европы:

Принимайте какие угодно законы, утверждайте всеоб­щее избирательное право... как нерушимый закон. Вы по-прежнему далеки от равенства. Политическая власть поменяла свою форму, но не суть... Самые сильные так или иначе продолжат управлять... В чистой демокра­тии правителем будут махинаторы и их друзья... Лидер профсоюза в такой же степени является правителем над членами организации... в какой глава семьи или же фабрики является правителем над своими слугами или рабочими.

Тут уже есть и Моска, и Михельс, сведенные воеди­но за несколько лет до того, как они выдвинули свои примечательные тезисы. Эта цитата была из работы Джеймса Фитцджеймса Стивена «Свобода, равенство, братство». Впервые она была опубликована в 1873 г., сочинение представляет собой обширную критику

эссе Джона Стюарта Милля «О свободе» (1859)29. Воз­можно, поводом к ее написанию послужило то, что значительное расширение права голоса, достигнутое благодаря Акту о реформе 1867 г., так и не принесло значимых изменений в управление Англией, несмот­ря на все опасения по поводу знаменитого «прыжка в темноту» (см. главу 4). Странным тут является то, что схожесть с идеями итальянских теоретиков никак не вяжется с основным возражением, которое Стивен выдвигал против всеобщего избирательного права и которое было куда более традиционным: «данное пра­во извращает то, что я полагаю истинным и естествен­ным отношением между мудростью и безумием. Я по­лагаю, что мудрые и благие мужи должны управлять мужами глупыми и порочными»30. Подобное утверж­дение, вполне распространенное в то время среди про­тивников Акта о реформе и всеобщего избирательного права как такового, подразумевает, что установление демократии пойдет во вред, а не то, что все останется как есть (суть тезиса о тщетности).

СОМНЕНИЯ В СПОСОБНОСТИ ГОСУДАРСТВА ВСЕОБЩЕГО БЛАГОСОСТОЯНИЯ «ОБЕСПЕЧИВАТЬ БЛАГОПОЛУЧИЕ» БЕДНЫХ

Консервативная критика государства всеобщего благосостояния обычно опирается на традиционные экономические представления о рынках, равновесии

рыночных процессов и болезненности вмешательства в эти процессы. Критика указывает на различные пла­чевные и контрпродуктивные последствия выплат без­работным, обездоленным и бедным. Как утверждается, эти благие деяния на самом деле способствуют «без­дельничанью и порочности», усиливают зависимость, уничтожают иные более конструктивные механизмы поддержки и в конечном счете погружают бедных еще глубже в трясину нищеты. Таков эффект извращения от вмешательства в дела рынка.

Однако для того чтобы данный эффект начал дей­ствовать, государство благосостояния должно иметь как минимум одно реальное достижение: оно должно осуществлять выплаты и следить, чтобы они действи­тельно доходили до бедных. Лишь после этого все зло­получные последствия (бездельничанье, зависимость и т.д.) могут предстать во всей красе.

Тут возникает линия несколько иной критики. А что если выплаты так никогда и не достигнут за­планированного адресата, что если вместо этого они будут перенаправлены на иные социальные группы с куда большими возможностями?

Данный аргумент имеет много общего с осуждени­ем Моской и Парето демократических выборов как бессмысленного притворства (в противовес Лебону, который говорил о чрезвычайной опасности необуз­данных масс). Этот тезис несет в себе нечто «оскор­бительное», что, как было отмечено ранее, есть одна из характерных черт тезиса о тщетности. Если будет показано, что государство всеобщего благосостояния оказывается выгодным именно среднему классу, а во­все не бедным, его поборники будут выглядеть уже не только наивными в отношении потенциальных побочных эффектов; их можно будет заподозрить в преследовании собственных интересов либо в смысле изначальной заботы о своем теплом местечке, либо в смысле умения переложить значимую часть некогда доступных средств в свои собственные карманы.

Очевидно, что если этот тип аргументации сможет приобрести хоть какую-то степень правдоподобности, его последствия будут разрушительными. Притязания со стороны государства всеобщего благосостояния бу­дут разоблачены как мошенничество; а критики смо­гут подать себя как настоящих защитников бедных от цепких паразитарных групповых интересов. И никто уже больше не сможет обвинить критиков в недостат­ке сострадания.

Какой бы привлекательной ни была данная аргумен­тация для противников государства всеобщего благосо­стояния, масштаб ее использования в последние годы не так уж велик. Это объясняется двумя обстоятель­ствами. Во-первых, в данном случае тезис о тщетности слишком очевидно не согласуется с тезисом об извра­щении. Требуется невероятная софистическая изворот­ливость, чтобы утверждать, что социальные выплаты одновременно запускают эффект извращения относи­тельно закономерностей поведения бедных и не дости­гают этих самых бедных. Вторая причина относится к дискуссиям в США. Основной спор вокруг реформы социальной системы касался программ — в основном программы помощи семьям с детьми, находящимися на иждивении, — адресат которых должен был пройти проверку нуждаемости; при условии отсутствия особой коррупции и изъянов в управлении вероятность того, что средства достанутся не тем, кому нужно, достаточ­но мала. Следовательно, основная линия политической и экономической аргументации против государства благосостояния должна строиться иначе.

Тем не менее тезис о тщетности или «отклонении от целей» все же сыграл значимую роль в дискуссиях. Особенно это очевидно в случае с «Великим обще­ством» Линдона Джонсона, когда нередко раздавались голоса, утверждавшие, что новые социальные програм­мы служили интересам, прежде всего, больших групп чиновников, социальных работников и разных иных лиц, которые изображались жадными до власти бю­

рократами, стремящимися увеличить свои ведомства и привилегии. Собственно, основанные на проверке нуждаемости социальные программы, выплаты кото­рых в идеале должны быть неуязвимы для обвинений в «отклонении от целей», на самом деле чувствитель­ны к подобного рода аргументам. Управлять подобны­ми программами гораздо сложнее, чем программами страхового типа с четко обозначенными категориями, где решение принимается автоматически после четко оговоренного события или критерия: возраст, утрата работы, несчастный случай, болезнь или смерть.

Тезис о тщетности в форме только что описанно­го аргумента об «отклонении от целей» иногда вы­двигался в качестве основного возражения против государства благосостояния. Одним из самых ранних примеров этого стала нашумевшая небольшая статья Джорджа Стиглера, лауреата Нобелевской премии по экономике из Чикаго. Статья носила несколько загадочное название «Закон Директора относитель­но перераспределения общественных доходов»31. Как оказывается, Директор — это имя коллеги Стиглера из Чикаго (Аарон Директор, зять Милтона Фридма­на), Стиглер преподносит его как автора «закона». Возможно, он был сформулирован в личных беседах, потому что в опубликованных работах Директора ни­чего подобного нет. Согласно Стиглеру, Директор по­лагал, что «общественные траты в основном улучшают положение среднего класса, финансируются же они из налогов, которые в основном собираются с богатых и бедных». Однако чуть ранее в своей статье Стиглер несколько смягчает роль богатых, он утверждает, что общественные траты на такие цели, как образование, жилищное строительство и общественная безопас­ность, если рассматривать их в связке с теми налогами, которые их обеспечивают, представляют собой одоб­ренное государством перетекание доходов от бедных

к среднему классу. Как такое возможно при демокра­тии? Объяснение Стиглера крайне просто. Средний класс сначала выстраивает избирательную систему так, чтобы сократить количество бедных, принимаю­щих участие в голосовании, что достигается за счет образовательного ценза и условий регистрации изби­рателей; получив контроль над политической властью, средний класс подправляет налоговую систему, чтобы та служила его интересам. Приводится ряд эмпириче­ских свидетельств: высшее образование в Калифор­нии и других штатах субсидируется из казны штата, но блага университетской системы достаются преиму­щественно детям среднего и высшего класса; точно так же полиция служит преимущественно интересам обеспеченных классов; и т.д.

Подобная аргументация прекрасно знакома со вре­мен марксистской традиции, которая, по крайней мере в своей более примитивной или «вульгарной» разно­видности, рассматривает государство как «чрезвычай­ный комитет буржуазии» и разоблачает как лицемерие любую претензию на то, что оно может сознательно служить общим интересам. Удивительно встретить подобную «подрывную» аргументацию у некоторых патриархов системы «свободного предприниматель­ства». Но это отнюдь не первый случай того, как об­щая ненависть сближает совершенно разных людей. Общая ненависть — это ненависть попыток реформи­рования некоторых несправедливых или неудачных черт капиталистической системы посредством обще­ственного вмешательства и особых программ. Край­не левые критикуют подобные программы, потому что они боятся их успеха, который может привести к ослаблению революционного пыла. Со стороны пра­вых, а также со стороны наиболее ортодоксальных экономистов они подвергаются критике и насмешкам, потому что всякое вмешательство государства, осо­бенно рост государственных расходов на что угодно, кроме поддержания правопорядка и, возможно, обо­

роны, рассматривается как вредное или тщетное вме­шательство в систему, которая считается самоуравно­вешивающейся.

К «закону Директора» Стиглера часто обращались (с должными ссылками и без) в последующие годы, когда имело место усиление нападок на государство всеобщего благосостояния. В 1979 г. Милтон и Роуз Фридман опубликовали работу «Свобода выбирать». В книге есть глава «От колыбели до могилы», в кото­рой они среди прочих возражений против государства всеобщего благосостояния написали следующее:

Много программ приносят выгоду группам со средними и высокими доходами, а не бедным слоям населения, ради которых они предположительно создавались. Бедные, как правило, не только не обладают квалификацией, имею­щей ценность на рынке труда, но и умениями, необходи­мыми для достижения успеха в политическом сражении за фонды. На деле их положение на политическом рынке еще менее выигрышно, чем на экономическом. Коль ско­ро прекраснодушные реформаторы, которые могли бы заставить работать введенные ими социальные инстру­менты, уходят, принимаясь за очередную реформу, бед­няки остаются предоставленными самим себе, и почти наверняка над ними возьмут верх те группы, которые больше способны воспользоваться преимуществами этих программ32.

Через пару лет тот же аргумент был воспроизведен Гордоном Таллоком, для чего ему понадобилось на­писать целую книгу. Ее название — «Социальная под­держка для зажиточных»33 — говорит само за себя. Едва ли она оказала хоть какое-то влияние, что отча­сти обусловлено самим названием, отчасти тем, что в ней было еще меньше фактов, чем в десятистраничной статье Стиглера. То же можно сказать и о более развер­

нутой версии аргумента, которую Таллок предлагает в работе «Экономика перераспределения прибыли»34. Единственным эмпирическим подтверждением аргу­мента оказывается утверждение, что в Англии смерт­ность среди неимущих пошла вверх, а не вниз после того, как была введена система национального здраво­охранения35 — и вновь сторонник тезиса о тщетности ради риторического эффекта был вынужден прибег­нуть к тезису об извращении.

Тогда как отдельные статистические данные, подоб­ные только что процитированным, не в состоянии ни­чего доказать, серьезное исследование одной из самых крупных программ социального обеспечения в США действительно дало основания забеспокоиться: значи­тельная часть социальных выплат оказалась в карма­нах групп со средним и высоким доходом, что едва ли предполагалось вначале. В 1974 г. Мартин Фельдстайн, который позднее станет главным экономическим со­ветником президента Рейгана, утверждал, что то же самое может быть и с пособиями по безработице. В на­чале своей статьи он заявлял о желании разоблачить «вредоносный миф» — миф о том, что «получателями пособий по безработице являются бедные или те, кто может ими стать»36. «Удивительная» статистика, пред­ставленная в статье, гласила, что «пособия по безрабо­тице распределяются по шкале доходов семей получа­телей в той же пропорции, что и по населению в целом. Половина выплат идет семьям, находящимся наверху иерархии доходов»37. Хуже того, Фельдстайн доказы­вал, что если сравнить получателей с самым высоким доходом и получателей с самым низким доходом, то

оказывается, что распределение пособий происходит регрессивно! (Позднейшие расчеты, изложенные в дальнейших текстах, скорректировали эту «аномалию» и оказались куда менее «удивительными».)38

Пытаясь объяснить свои странные статистические выводы, Фельдстайн предположил, что бедные чаще «работают без надлежащего оформления трудовых отношений, работают слишком мало, чтобы иметь возможность претендовать на социальную помощь, увольняются сами [а не по распоряжению началь­ства] ... В отличие от них, люди со средним и высоким уровнем дохода чаще работают официально и зараба­тывают достаточно, чтобы претендовать на выплаты в течение максимально долгого периода»39. В целом люди со средним и высоким доходом куда лучше пре­успевают в деле извлечения всех возможных благ из системы.

Более того, в условиях прогрессивного подоходно­го налога освобождение пособий для безработных от налогообложения, которое действовало на момент на­писания статьи, было гораздо более выгодно для по­лучателей именно с высоким, а не с низким доходом. Данное конкретное преимущество получателей посо­бий с высоким доходом было очевидным непредна­меренным подарком: освобождение от налогов было узаконено в 1938 г., когда налог на доходы был доста­точно низким и касался лишь 4% населения. Это осво­бождение действовало столь долгое время лишь по чи­стой инерции. Позднее, в конце 1970-х годов, отчасти под влиянием статьи Фельдстайна оно было частично урезано; наконец, в 1986 г. новым законом о налого­обложении все пособия по безработице были при­равнены к налогооблагаемой прибыли, что положило

конец вопиющей несправедливости в осуществлении данной конкретной социальной программы.

Данный эпизод с очевидностью выявляет «заинте­ресованное участие обеспеченных слоев в функциони­ровании государства благосостояния», если восполь­зоваться выражением из английской публикации, анализирующей и критикующей данный феномен с левого фланга40. Однако история с налогообложени­ем пособий по безработице развивалась совсем не так, как предполагал сценарий Директора — Стиглера. Бо­лее доброжелательной интерпретацией того, что мог­ло иметь место, служат социальные программы, полу­чившие распространение в развивающихся странах.

Перед лицом массового наплыва сельского насе­ления в города третьего мира, особенно в Латинской Америке, во многих странах в 1950-е годы были реали­зованы программы строительства дешевого или суб­сидированного жилья. Первоначально дома, возво­димые в рамках этих программ, оказались почти везде слишком дорогими для бедных семей, ради которых они, собственно, и задумывались. В результате дома в основном достались представителям среднего класса. Данный исход был обусловлен целым рядом факто­ров: желанием со стороны политиков предстать в об­разе entregando una casa bonita (дарующих прекрасные дома); невежеством проектировщиков и архитекторов относительно того, какое жилье могут себе позволить малоимущие семьи; недоступностью дешевых строй­материалов и технологий; альтернативой для бед­ных — особенно в тропических районах — построить себе собственное жилище своими силами, используя дешевый, бракованный, «найденный» материал, на «свободной» земле (т.е. занятой посредством незакон­ного заселения).

Последующие программы, призванные помочь малоимущим, учли печальный опыт и оказались куда

более успешными в деле решения их проблем. Напри­мер, муниципальные власти или жилищные агентства спонсировали специальные программы: государствен­ная поддержка и финансирование ограничивались созданием основных коммуникаций на выделенных участках, где новоселам предоставлялось право само­стоятельно построить свое жилье. Наконец, наиболее полезной жилищной помощью оказалась та, что обес­печивала общественным транспортом и коммуника­циями уже построенные поселения, какими бы «уста­ревшими» и пригодными для сноса они ни казались наблюдателям из среднего класса.

Следует все же привести еще несколько соображе­ний. В случае пособий по безработице заинтересован­ная вовлеченность ненуждающихся включала один важный компонент — освобождение от уплаты про­грессивного подоходного налога, что было следствием невнимания при введении системы пособий. В случае малобюджетного жилья следует заметить, что даже то жилье, которое не подошло для неимущих, оказалось значительным социальным благом, так как оно облег­чило бремя нижней прослойки среднего класса, про­живающей в городах Латинской Америки. Кроме того, строительство дешевого жилья и критика достигнутых результатов стали очень ценным опытом для государ­ственных служащих и жилищных агентств. Это позво­лило им увидеть реальные масштабы городской бедно­сти. В конце концов традиционные способы «решения» «жилищных проблем», по большей части скопирован­ные с более развитых стран, были переосмыслены, а методы общественного вмешательства — пересмотре­ны с целью повышения шансов на реальную помощь неуловимым «беднейшим из бедных».

Как оказывается, история с заинтересованным уча­стием не столь нуждающихся в программах, предна­значенных для бедных, оказалась куда более сложной и куда менее циничной, чем подразумевалось в описа­ниях, которые объясняли отклонение от заявленных

целей настойчивостью и «силой локтей» тех, кто жил более или менее прилично. Так, в частности, критиче­ский анализ достигнутых результатов, а также «ано­малии» (фраза Фельдстайна), с которыми столкнулись чиновники, обществоведы и иные наблюдатели, могут сыграть значимую корректирующую роль в продол­жающемся процессе выстраивания политики.

РАЗМЫШЛЕНИЯ О ТЕЗИСЕ О ТЩЕТНОСТИ Тщетность в ее сравнении с извращением

На протяжении каждого из трех эпизодов тезис о тщетности использовался в достаточно разных фор­мах аргументации. В этом смысле он сильно отлича­ется от тезиса об извращении, на монотонные, почти шутовские декламации которого я уже указывал. Од­нако всякий раз тезис о тщетности приравнивался к отрицанию или принижению значимости якобы зна­чительных, эпохальных событий, например, Француз­ской революции, борьбы за всеобщее избирательное право и демократических институтов в конце XIX в. и последущего возникновения и распространения госу­дарства всеобщего благосостояния. Звучность данных аргументов обусловливается тем, что они — иногда с явным удовольствием — противоречат общепринято­му пониманию данных событий как неотделимых от переворотов, перемен или реальных реформ.

Заметная схожесть в аргументации особенно про­сматривается в двух из трех рассмотренных эпизо­дов — критика демократии Моской и Парето и кри­тика политики государства всеобщего благосостояния со стороны Стиглера и его последователей41*. В обоих

случаях попытки политических или экономических перемен сходят на нет, так как они игнорируют некий «закон», существование которого якобы было зафик­сировано социальными науками. Попытка демократи­зировать власть в обществе посредством введения все­общего избирательного права вызывает у Парето смех, так как он изучил законы распределения прибыли и богатства и обнаружил, что оно повсюду неизменно. Распределение оказывается крайне неравномерным, и это закон Парето. Учитывая, что прибыль распределя­ется в соответствии с этим законом, а также учитывая, что традиционные иерархии оказались низвергнуты буржуазией, для Парето было очевидно — современ­ное общество на самом деле оказывается плутократи­ей — излюбленный им термин наряду с «ограблением». Фасадная демократия оказывалась не чем иным, как плутократией. В свою очередь, железный закон олигар­хии Роберта Михельса очень сильно напоминал идеи Моски и Парето; что касается закона Директора, изло­женного Стиглером, то его можно рассматривать как прямого потомка конструкций Парето и Михельса.

У Парето и Михельса не было никаких сомнений относительно общеобязательности открытых ими за­кономерностей. Парето явно гордился тем, что новый закон носил его имя. Лишь в этом отношении можно говорить о некоторых отличиях: когда Стиглер решил провозгласить открытие нового закона, который ца­рит в социоэкономической реальности и рушит все попытки перераспределения прибыли, он предпочел назвать его именем старшего и малоизвестного колле­ги. Скромность, проявленная Стиглером, отчасти мо­жет быть объяснена его желанием подчеркнуть значи­мость «закона», не притязая на его авторство. Мог он и желать соблюсти некоторую дистанцию между собой и той закономерностью, которую он озвучивал. В кон­це концов, за те семьдесят лет, что прошли со времен открытия закона Парето, репутация социальных наук как поставщика надежных «законов» сильно пошатну­

лась. Но как бы то ни было, тезис о тщетности вновь выдвигался в том же виде, в котором он верой и прав­дой служил Парето и Михельсу — в виде недавно от­крытого обществоведами закона, царящего в социаль­ном мире и становящегося непреодолимой преградой на пути любого социального переустройства.

И тут в глаза бросается гораздо более значимое от­личие тезиса об извращении от тезиса о тщетности. На первый взгляд, кажется, что тезис о тщетности, как и тезис об извращении, опирается на понятие непред­намеренных следствий человеческих поступков. Если не брать в расчет, что речь идет о тщетности, а не об извращенности, непреднамеренные побочные по­следствия попросту устраняют изначальное действие вместо того, чтобы приводить к результату, полно­стью противоположному задуманному. Однако тезис о тщетности выстраивается совсем иным образом, не так, будто он есть лишь умеренная версия эффек­та извращения. Согласно его сценарию человеческие действия и намерения фрустрируются не потому, что они запускают ряд побочных эффектов, а потому, что они притязают изменить неизменное, потому, что они игнорируют базовые структуры общества. Таким об­разом, два тезиса опираются на прямо противополож­ные видения как социальной вселенной, так и осмыс­ленного человеческого социального действия. В свете эффекта извращения социальный мир предстает как в высшей степени изменчивый, в нем каждое движе­ние тут же приводит ко множеству непреднамеренных контрдвижений; в рамках же тезиса о тщетности мир видится как в высшей степени структурированный, как развивающийся в соответствии с имманентными законами, которые люди не в силах изменить. Срав­нительная умеренность притязаний тезиса о тщетно­сти — человеческие действия, преследующие некую цель, сводятся на нет вместо достижения искомого — сполна компенсируется тем, что я ранее назвал «оскор­бительным характером» этого тезиса. Презрительным

отказом тезис о тщетности встречает любые предполо­жения о том, что социальный мир может быть открыт для прогрессивных изменений.

Таким образом, нет ничего удивительного в том, что у обоих тезисов совершенно разные идеологические наклонности. Согласно классической формулировке эффекта извращения у де Местра, именно божествен­ное Провидение расстраивает планы людей. Приво­дя к результатам, прямо противоположным тем, что были задуманы людьми, оно, как кажется, испытывает почти личную заинтересованность в «сладкой мести» и демонстрации бессилия человека. Когда же речь заходит о тезисе о тщетности, то тут действия людей высмеиваются и сводятся на нет без какой-либо лич­ной неприязни: действия попросту ни к чему не при­водят, так как противоречат некоему безличному за­кону. В этом смысле эффект извращения близок мифу и религии, а также вере в прямое сверхъестественное вмешательство в дела человеческие, тогда как тезис о тщетности куда теснее связан с верой в авторитет на­уки и в особенности с чаяниями людей XIX в. создать социальную науку с законами столь же прочными, что и законы, управляющие физической вселенной. Если эффект извращения перекликается с романтизмом, то аргументы о тщетности Моски, Парето и Михель- са взывали к науке и идеально подходили для борьбы с нарастающим влиянием марксизма и его научными притязаниями.

Различия между двумя тезисами прекрасно иллю­стрируются недавними тенденциями в экономике. В предыдущей главе я упоминал о том, что эффект извращения хорошо знаком экономистам, так как он вытекает из самых элементарных основ данной дисци­плины: из того, как спрос и предложение определяют цену на саморегулирующемся рынке. Вмешательства в дела рынка, будь то контроль за рентой или же зако­нодательство о минимальной оплате труда, являются

хорошо известными хрестоматийными примерами контрпродуктивных человеческих действий, т.е., по сути, эффекта извращения. Большинство экономистов согласно с тем, что экономическая политика, если нет должных оснований для обратного (например, в том, что касается минимальной оплаты труда), должна из­бегать ценового или количественного регулирования рынков по причине вероятности эффекта извращения. Разделяя этот общий среди микроэкономистов кон­сенсус, Кейнс и кейнсианцы выступили за макроэконо­мическую политику вмешательства на том основании, что в противном случае вся экономика может прийти в нежелательное состояние в условиях значительной безработицы вкупе с чрезмерными производственны­ми мощностями и иными факторами производства.

Эта доктрина получила политическое и интеллекту­альное распространение в первые поствоенные деся­тилетия, однако в 1970-х годах в тревожных условиях растущей инфляции, сопровождавшейся экономиче­ской стагфляцией и сравнительно высоким уровнем безработицы, ей был брошен вызов. Наиболее по­пулярная среди экономистов контрдоктрина носила разные названия: «монетаризм», «новая классическая экономика», экономика «рациональных ожиданий». С точки зрения нашего исследования наиболее инте­ресный факт, касающийся этих атак на кейнсианскую систему и политику, заключается в том, что они ве­лись с позиции тезиса о тщетности, а не извраще­ния. Другими словами, новоиспеченные критики не утверждали, что кейнсианская монетаристская или фискальная политика приведет к углублению рецессии или возрастанию безработицы; скорее доказывалось, что активная кейнсианская политика — особенно если ее хорошо разрекламировать — приведет экономиче­ских акторов к таким ожиданиям и действиям, кото­рые сведут официальную политику на нет, сделают ее нефункциональной, напрасной, т.е. тщетной. И вновь

такого рода аргумент кажется менее радикальным, но в своих выводах он куда более унизителен42*.

Схожее разделение между тезисом об извращении и тезисом о тщетности можно провести и в отношении эффективности (или бессилия) человеческого дей­ствия. На первый взгляд, представляется, что первый тезис сильнее второго: когда действие, направленное на достижение желаемой цели, оказывается контрпро­дуктивным, это куда более печальный результат, чем результат нулевой. Это верно, но с точки зрения оцен­ки шансов осмысленного человеческого действия на успех тезис о тщетности оказывается гораздо более раз­рушительным. Мир, в котором неистовствует эффект извращения, все же остается подвластным человече­скому вмешательству. Если оказывается, что девальва­ция валютного курса ухудшает, а не улучшает баланс платежей, то почему бы не поэкспериментировать с величиной валютного курса? Если оказывается, что использование ремней безопасности и лимитов ско­рости лишь учащает случаи дорожно-транспортных происшествий, то разве не будет разумно запретить ремни безопасности и принудить водителей ездить на минимальной, а не максимальной скорости? Когда же мы берем тезис о тщетности, то у нас нет никакой на­дежды ни на какое успешное эффективное управление или вмешательство, не говоря уже о «тонкой настрой­ке». Экономическая и социальная политика лишается малейшей возможности повлиять на реальность, кото­рая — во благо или во зло — управляется «законами», по самой своей природе не подвластными действиям людей. Более того, подобные действия окажутся еще и затратными, а их тщетность произведет на акторов

деморализующее воздействие. Отсюда следует толь­ко один вывод: любая политика, преследующая цели улучшения, должна быть ограничена; властям следует связать себя по рукам и ногам, возможно даже консти­туционно, чтобы успешно сопротивляться тщетным и опасным импульсам «сделать что-нибудь».

Наконец, сторонники тезисов об извращении и тщетности по-разному относятся к своим оппонен­там. Аналитики, говорящие об эффекте извращения, обычно столь сильно увлечены своим открытием и столь неистово хотят провозгласить его оригиналь­ным прозрением, непредвиденным и нежданным, что готовы считать политиков, чьи действия привели к тяжелым последствиям, невиновными в причиненных ими злодеяниях. Эти политики имели благие намере­ния, которые не смогли реализоваться. Чтобы донести эту идею, глашатаи извращения повсеместно исполь­зуют понятия «действующий из лучших побуждений» или «благонамеренный». Те, кто запустил последова­тельность событий, приведших к неожиданному ре­зультату, карикатурно и даже, возможно, преступно изображаются лишенными элементарного понимания сложных взаимодействий социальных и экономиче­ских сил. Благонадежность этих политиков не оспари­вается, наоборот, она функционирует как необходи­мое дополнение их необоримой наивности, вскрыть которую — задача просвещенных обществоведов.

С тезисом о тщетности все обстоит совсем иначе. Обычно показывают, что политика, притязающая на то, чтобы дать людям власть (посредством демокра­тических выборов), или сделать бедных богаче (по­средством курса на построение государства всеобщего благосостояния), не приводит ни к каким результатам, она скорее поддерживает и консолидирует существую­щие механизмы распределения власти и богатства. Но по той причине, что эту политику проводят сами благоприобретатели существующего строя, возникает подозрение — они не так невинны или благонамерен­

ны. Благонадежность реформаторов ставится под со­мнение, выдвигаются предположения, что социальная справедливость и иные цели, служащие оправданием проводимой политике, есть не более чем дымовая заве­са для сокрытия обыкновенных корыстных интересов. Отсюда и такие фразы, как «благосостояние для бога­чей», и иные афоризмы, например, те, что были про­цитированы в начале главы из произведения Лампеду­зы. Отнюдь не наивные и не исполненные иллюзиями «прогрессивные» политики внезапно оказываются хи­трыми махинаторами и мерзкими лицемерами.

Однако все не так однозначно. Тезис об извращении, долго ассоциировавшийся с видением реформаторов как заблуждающихся, но «благонамеренных» людей, был загрязнен противоположным суждением, рас­сматривающим политиков, как акторов, озабоченных «поиском ренты», т.е. желанием ограбить (как сказал бы Парето) своих сограждан посредством создания монопольных позиций, позволяющих привлекать де­нежные или иные блага43. В свою очередь, поборники тезиса о тщетности, выводящие реформаторов на чи­стую воду и показывающие их корыстную сущность, зачастую продолжают ругать последних за излишнюю, пусть и «благонамеренную», наивность.

Проблемы тезиса о тщетности

Независимо от того, являются ли поборники «про­грессивных» курсов и программ наивными или ко­рыстными, тезис о тщетности процветает за счет «разоблачения», демонстрируя несовместимость про­возглашенных целей (введение демократических ин­ститутов или социальных программ) с действитель­

ными практиками (сохраняющееся олигархическое правление или массовая бедность). Проблема данного тезиса заключается в том, что он слишком рано начи­нает говорить о тщетности. Хватаются уже за первое свидетельство того, что реформа не работает так, как было анонсировано или задумано, что она блокирова­на или искажена существующими структурами и ин­тересами. Отсюда сразу же делают конечный вывод. Возможность социального обучения и постепенного проведения корректирующего курса даже не допу­скается. В отличие от сознательных обществоведов, общества и политики при таком описании полностью лишаются способности самооценки; они наделяются бесконечной способностью терпеть то, что обычно на­зывают лицемерием, т.е. противоречие между провоз­глашаемыми ценностями и актуальной практикой.

Таким образом, главное возражение против тезиса о тщетности должно быть следующим: он не прини­мает себя и свое собственное воздействие на события с достаточной серьезностью. История, которую он рассказывает о широкой и все увеличивающейся про­пасти между провозглашаемыми целями и реальными результатами, не может заканчиваться на этом месте. По мере того как слушатели впитывают данную исто­рию, она задает напряжение и динамику, которая ока­зывается или самосбывающейся, или самоопровергаю­щейся. Динамика оказывается самосбывающейся, если утверждения о бессмысленности задуманных перемен и реформ ослабляют сопротивление их дальнейшему выхолащиванию и прямому саботированию. В этом смысле Моска и Парето, высмеяв и дискредитировав нарождавшиеся в Италии демократические инсти­туты, внесли свой вклад в подъем в стране фашизма. Динамика оказывается самоопровергающейся, если напряжение, заданное тезисом о тщетности, приве­дет к новым, более определенным и лучше информи­рованным попыткам добиться реального изменения. Таким образом, тезис о тщетности претерпевает при­

мечательную трансформацию: он становится особен­но действенным, хотя его изначальный настрой — это настрой холодного и саркастичного наблюдателя за человеческим безумием и самообманом; какую бы ис­тину данный тезис не выявлял, она оказывается эфе­мерной, хотя его поборники были уверены, что их прогнозы основаны на некоем неизменном «законе» социального мира.

В силу своего презрительного отношения, в силу своего стремления «вывести на чистую воду» «за­думанные» реформы и прогресс как таковой, тезис о тщетности однозначно принадлежит к консерватив­ному лагерю. Это одно из принципиальных орудий в реакционном арсенале. Однако, как уже можно было заметить, у данного тезиса есть много общего с аргу­ментами, рождающимися на другом конце политиче­ского спектра. Совпадение радикальных и реакцион­ных аргументов — это особая характеристика тезиса о тщетности.

Если теоретики эффекта извращения относятся к политическому, социальному и экономическому кур­су, который они считают контрпродуктивным, со всей серьезностью, то тезис о тщетности просто отметает эти попытки что-либо изменить как неуместные, если не сказать хуже. Существующий социальный порядок словно знает, как воспроизводить самого себя; в про­цессе он перемалывает или ассимилирует многочис­ленные попытки перемен и прогресса. Именно в этой точке аргумент демонстрирует поразительное сходство с радикальным мышлением. Представители последне­го нередко корили прогрессистов и реформаторов за игнорирование базовых «структур» социальной систе­мы, а также за подпитывание и распространение иллю­зий о возможности внедрения того или иного «част­ного» улучшения, например, более демократического правления, всеобщего начального образования или не­которых социальных программ, без предварительных «фундаментальных» сдвигов в системе. Если какие-то

меры принимаются, то реакция обычно такова: суще­ствовавшие до этого механизмы господства так и не изменились — просто стало чуть сложнее вычленять их подспудное функционирование, которое никуда не исчезло, несмотря на перемены (или даже благода­ря им). Тут часто используются такие метафоры, как «маска», «вуаль», «покров», а радикальные социальные аналитики, подобно своим двойникам консерваторам, услужливо предлагают собственные услуги по срыва­нию масок, сдергиванию вуали, устранению покровов.

Чего эти критики не могут понять, так это того, что противоречие между заявленными целями социаль­ных программ и их реальной действенностью гораздо сложнее противоположности между масками и реаль­ностью. Отношение, подразумеваемое этой избитой метафорой, иногда может полностью меняться в со­ответствии с диалектикой, которой так восторгают­ся некоторые критики: так называемая маска может выявлять реальность вместо того, чтобы скрывать ее. Куда более подходящая метафора — она была предло­жена Лешеком Колаковским — это метаформа туни­ки Несса, кентавра из античной мифологии, которая убивает того, кто надевает ее44. Осуждая разрыв между заявленными политическими целями и реальностью, наши консерваторы или радикальные критики, по сути сами сплетают это одеяние. И даже хорошо, что они не осознают этой своей роли; в противном случае их критиканство утратило бы свою действенность.

Просто хочется однажды увидеть их чуть менее запутавшимися в иллюзиях, чуть менее злыми, с на­летом той самой наивности, в разоблачении которой они столь поднаторели; хочется увидеть их открыты­ми для неожиданного, для возможного...