Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
04 Человеческий тип как форма для.doc
Скачиваний:
14
Добавлен:
19.11.2019
Размер:
726.02 Кб
Скачать

13. Грамматическое здоровье

К нам должны обращаться с речью, чтобы мы не утомились или не за­болели. Никогда не будет доволен ребенок, для которого ни у кого нет особого имени и к которому никогда не обращались с речью так, слов­но он для того, кто к нему обращается, является единственным ребен­ком на земле.

Учебники по психологии страдают от того заблуждения, которое иска­зило знаменитую психологию Уильяма Джеймса (74). Сам Джеймс в кон­це жизни отмежевался от этого своего учения. Ибо, как он говорил в свой поздний период, истинным источником душевной жизни является тот факт, что мы получаем признание со стороны других. В наши дни это даже написано в учебниках. Но они упоминают об этом между прочим, и тогда кажется, что данная истина только дополняет предшествующее описание некоего самодостаточного «я», сделанное другим самодостаточным «я», а именно психологом. Но существуют ли в действительности обе эти самости - описываемая и описывающая? Более сорока лет назад один старый рабо­чий, достойный, уважаемый токарь Хаазис сказал мне на своем смертном одре: «Вся суть социального вопроса сводится к следующему: каждый чело­век хочет быть любимым и любить». Как многозначителен этот в высшей степени личный перфект: «Быть любимым»!1 И Хаазис продолжал: «Рабо­чий в качестве рабочего не любим обществом». Что же, то, что Уильям Джеймс, увертываясь в духе современности от подлинного чувства, называл «признанием» и то, что в устах умирающего Хаазиса в полном соответствии с истиной называлось любовью, - это, говоря на языке грамматики, при­зыв, адресованный исключительно Тебе, любимому. Поскольку сексуально озабоченные люди способны думать только о чувственной любви, они не признают ни по отношению к самим себе, ни по отношению к нам ника­кой избирательности, селекции, т.е. того факта, что все обращенные к нам и доходящие до нас слова являются строго исключительными, предназна­ченными только для нас. Я могу просто пронумеровать девушек. Но уже знакомые мне девушки, прежде чем они воспримут меня всерьез, стремят­ся услышать из моих уст свое единственное, неповторимое имя. Любовь - а это полное обращение с речью - никогда не может быть испытана чело­веком, боящимся, что его отнесут к области статистики. Либо я принадле­жу к области статистики, либо я способен принадлежать кому-то. Любое смешение этих двух видов зависимости является неподобающим. Любой воспитатель может проявлять справедливость и благородство по отношению ко всем в равной мере. Может быть, это не пустяки. Но психологи заходят слишком далеко, внушая воспитателям, что те должны ненавидеть исклю­чительность. Полдюжины матерей в Нью-Йорке сами организовали детс­кий сад для своих отпрысков, но в одной из них заговорила пробужденная психологической наукой совесть и она пригласила профессионального пси­холога-женщину. Та сказала: «Вы, матери, не должны организовывать этот детский сад. Ибо каждая из вас либо предпочтет своего собственного ребен­ка, либо, поддавшись угрызениям совести, вы предпочтете чужих детей. Примите на работу меня, поскольку только я могу быть действительно бес­пристрастной». Так они и поступили.

Но верно как раз противоположное: где нет ревности, нет и любви. Если человек считает, что избежал ревности, он возводит тюрьму. И это­му ни в малейшей степени не поможет то, что тюрьма выдается за детс­кий сад. Тогда отменяется высшее призвание языка, поскольку именно язык объявляет войну и объясняется в любви.

Принадлежать исключительно кому-то одному часто бывает по-насто­ящему ужасным. Но, несмотря на это, здесь - исток всего великого. Дух существует, вернее, происходит и возникает из понимания, что «никто дру­гой этого не хочет, а я - единственный человек в мире, которого это забо­тит, а это - единственный ребенок в мире». Кому бы ни был присущ этот дух исключительности по отношению к другому существу, он обладает тем грамматическим качеством, которого нет ни у кого другого и которое неза­менимо. Мышление, основанное на гражданском праве, к сожалению, из­гнало это качество из сознания, но мы все живем им. Это грамматическое качество, дающее способность и право отдавать приказания. Юриспруден­ция выдает офицера за простого служащего (75). Но ни один служащий не может мне приказать поставить на карту мою жизнь в бою. Специалист по государственному праву не заметил этого небольшого различия между офи­цером и служащим. Оно наводит меня на размышления. Между команди­ром взвода и его подчиненными, очевидно, течет связующий их поток ис­ключительности, благодаря которому они образуют некое единое тело и благодаря которому обретает смысл, например, то, что мы говорим о капи­тане так, словно он является говорящей головой, а его подчиненные - чле­нами тела, которым он может безоговорочно отдавать приказания.

В доме для сирот распоряжение идти спать может быть отдано 160 детям. И опекун может распорядиться относительно того, в какую цер­ковь должен ходить его питомец. Но в обоих случаях эти распоряжения являются производными изначальной родительской власти и родительских полномочий, поскольку мы предполагаем, что родители отделяют весь остальной мир как нечто второстепенное от тех, кому они отдают приказания, - от своих детей. Мы позволяем родителям распоряжаться по их усмотрению лишь потому, что у этих родителей дети, как прави­ло, стоят на первом месте. И точно так же, у хорошего офицера его под­чиненные стоят на первом месте, впереди всех остальных. Таким обра­зом, открытое нами грамматическое качество - это не известная учеб­никам по языку предпосылка всего силового поля приказаний и послу­шания. Это силовое поле способно образоваться лишь тогда, когда слу­шающий может полагаться на то, что говорящий действительно думает только о нем, слушающем. Возможно, здесь можно говорить о vocativus exclusivus (76). Любая супружеская пара свидетельствует о нем.

Мне кажется, что в наши дни роль звательного падежа понята столь же мало, как и повелительного наклонения. Немногие обращают внима­ние на то, что в языках имеются особые виды повелительного наклоне­ния. Такие образования, как Ганс, Фриц, Курт, мы обычно называем уменьшительными именами, ласкательными именами, шутливыми име­нами. Не вызвано ли это, однако, лишь тем, что грамматики стремятся представить первый падеж, звательный, как восклицание? Если это все-таки восклицание, то нельзя недооценивать его формообразующую силу в именах. Звательный падеж - это не языковая роскошь. Конечно, если исходить из не способных говорить вещей и из того, что люди - факт природы, то время возникновения языка выпадает из поля зрения. Ведь имя «незабудка» все же должно было напоминать нам обо всем звучащем мироздании, в котором никто не мог говорить о предмете, вещи или че­ловеке, если прежде он не обращался с речью к этой вещи, этому пред­мету, этому человеку. Однако лингвисты исходят из некоей коллекции слов и начинают с adversativ'a, некоего противительного падежа, т.е. та­кой речи, когда мы говорим о творении за его спиной. И эту могильную плиту лингвисты называют обычной формой «именительного падежа». Тот, для кого универсум состоит из «противительных падежей», должен превратить его в атомные бомбы. Ибо противостоящее мне, противи­тельное, предмет, я воспринимаю в качестве чего-то угрожающего до тех пор, пока не смогу орудовать им по своему усмотрению.

Мир лингвистики считал нормальным начинать анализ языка с таких фраз, как «Зевс посылает дождь», или «солнце сияет», или «солдаты мар­шируют», или, что еще хуже, с противительных форм «Зевс», «солнце», «солдаты». Платоновский диалог «Кратил» являет собой печальный обра­зец такого негибкого подхода к языку. Как автор этого диалога может счи­таться святым гуманитарного исследования - великая тайна. Совершен­но очевидно, что Платон потерял связь со своим народом. И сближение с ним состояло не в том, чтобы говорить с помощью именительных паде­жей, а в том, чтобы взывать: «Зевс, пошли нам дождь!». Не следует думать, что я всего лишь занимаюсь здесь игрой грамматическими формами. Це­лые народы были побеждены с помощью звательного падежа. Наиболее выразительным примером этого является город Рим. Этот маленький кло­чок земли посреди Нация в VI в. отказался от культа Зевса-Вейовиса (77), маленького Зевса в образе юноши, выступающего в качестве бога преис­подней. И в то время как Рим упрочивал свое собственное понимание, римляне сосредоточили свое внимание на Юпитере, звательном падеже «Зевса-отца». С помощью этого римского звательного падежа «Зевса-отца» имя, бытовавшее у латинян, было оттеснено на задний план, оно «прозя­бало» в сельской местности, где ему еще сохраняла приверженность семья Юлия Цезаря. Граждане Рима могли взирать свысока на этих отсталых крестьян. Римляне никогда не употребляли какой-нибудь «именительный падеж» для называния своего верховного божества, и Геркулес - это тоже звательный падеж. Мамертины (78) были прозваны так потому, что они дважды призывали Марса: «Марс, Марс, Map-Map» (79).

Пошли дождь, Зевс, пошли дождь, Юпитер! Солдаты, маршируйте! Солнце, свети! Будь моей женой! Эти обращения образуют первый слой языка, и в живом универсуме призывы и требования появляются раньше, чем имена. В нашей грамматике приводятся примеры звательного падежа. При этом его целью объявляется призывание тех лиц, к которым обраща­ются с речью. Но уже колебания в выборе выражений для обозначения это­го главного процесса - «призывать», «звать», «звательный падеж» и «воззва­ние», «обращение» - выдают некоторую неуверенность. Выражение «при­зыв» точно так же отличается от выражений «vocativ» и «apellativ». Но «зва­тельный падеж», «призыв» и «падеж» с необходимостью взаимосвязаны. Го­ворящий сам бросается в них. Мы обретаем самих себя в наших звательных падежах. Так же, как мать становится матерью лишь потому, что она при­зывает по имени своего ребенка, мы делаемся офицерами, когда отдаем приказания своим подчиненным, или становимся учителями, поскольку наши ученики встают, когда мы к ним обращаемся. Звательные падежи на­правляют что-то на того, кто их произносит. Они увлекают за собой. Фран­цузское предложение «Je suis leur chef; il faut que je les suive» (80) - не про­сто шутка, оно вполне истинно. Своей формой жизни мы обязаны тем, кого призываем, - и притом с помощью звательного падежа (81).

Когда Гомер призывает Музу, он отнюдь не играет с архаическими фор­мами, как это делает поэт нашего барокко. Нет, Гомер утрачивал самого себя, свою собственную прозаическую самость в этом призыве и, тем са­мым, пускал корни в поэтической сфере олимпийских Муз. Когда Цезарь в своем знаменитом обращении к легионерам назвал их квиритами (82), т.е. гражданскими лицами, то в это же самое мгновение в силу этого обраще­ния Цезарь и солдаты оказались в области гражданского мира города Рима. Точно так же Гомер переносился на Олимп для того, чтобы быть в состоя­нии запеть свою песню в возвышенном настроении боговдохновенного певца. Пускай нам, александрийцам, каковыми мы на самом деле являем­ся, трудно всерьез воспринять этот смысл его призыва. Но мы можем про­никнуть в великое время рождения поэзии лишь тогда, когда будем сопро­вождать Гомера в его перемещении в эту страну, находящуюся за предела­ми его повседневной самости, страну, которую он первым из всех челове­ческих существ призван был открыть. Чтобы мы снова поверили в богиню Гомера, среди нас выступил Гёльдерлин (83), как дар Муз. Всякий раз, когда наши звательные падежи оказываются изначальными, происходит так, что мы живем в наших звательных падежах или поселяемся в них. В наши дни это едва ли кто понимает. Французы XIX в. сделали из Эллады культ. Даже когда граф Гобино (84) прославлял средневековье в своем «Амадисе», или когда Клемансо (85) проявлял чудеса политического красноречия, или в произведениях Анатоля Франса, Флобера, Виктора Гюго и многих дру­гих, - везде призывалась Греция. Как это происходило? Я приведу особен­но яркий пример. Гобино с помощью одних только звательных падежей дает нам понять, насколько сильно ему хотелось бы навязать нам Афины в качестве духовной родины. Он наверняка гордился следующей строкой: «Et toi, Athenes, Athenes, Athenes, Athenes -» (86).

И здесь мы видим четыре звательных падежа. Но душа поэта с помо­щью этого призыва приходит на свою настоящую родину. Эта шалость гения Гобино превращает Афины в часть средневекового мира. И Джу­льетта ведет себя соответствующим образом, когда произносит имя Ро­мео, - но у нее, любящей и любимой, обращенный к ней императив оказывается запечатлен в самой глубине сердца, как огненный знак: «It is my soul that calls upon my name» (87).

Звательный падеж и призыв еще не осуществили своих притязаний в лингвистике и социологии, не говоря уже о политических науках. Иначе первые строки «Илиады» и «Одиссеи» привлекли бы больше внимания тех, кто отрицает их единство. Если бы они поняли призывание Музы как призывание духовной родины певца, то они сумели бы осознать, каким образом «гнев» и «муж» были странами, странами души, которые увлекли великого поэта в страну Муз. Никакая последующая мысль никогда не была бы в состоянии так сосредоточить в себе промежуток времени меж­ду первым и последним словами «Илиады» и «Одиссеи», как эти два сло­ва. И нам предлагают считать, будто последующая мысль, простая сово­купность отрывочных, механически соединенных между собою сведений, лишь задним числом создала эту столь привлекательную дугу времен меж­ду ожиданием и исполнением гнева мужа? Филологи от Вольфа (88) до Виламовица (89) ничего не понимали в религии имен. Здоровье говоряще­го, дающее ему способность переноситься в поэтическую страну, раньше называлось ответом, а теперь перегруженным словом «ответственность». В английском языке из «response» также возникло скучное слово «respon­sibility». В наши дни «ответственность» и «responsibility» утратили свой блеск. Их воспринимают слишком активно. «Гансик, иди сюда!» - это языковая связь, благодаря которой мать и ребенок отказываются от сво­их прежде существовавших самостей: она, вкладывая всю себя в зватель­ный падеж, и Гансик, относя к себе императив и взбираясь на него как на скамеечку для ног, которая теперь сообщает ему его самобытность. Конеч­но, мать делает это из чувства ответственности за своего ребенка. Но не следует при этом недооценивать ее отказ от собственного «я», ее превра-щение-в-мать, если это звучит лучше. Никто не может быть ответствен­ным, если это не будет ответом. В словаре индейских наречий, во втором томе, Э.Сепир (90) приводит интересный материал о звательном падеже в сфере семейных отношений, а другой исследователь, Трахтенберг, следу­ет ему в этом вопросе. Еще один языковед, Майнхоф, указывает, что в ди­алекте «корана» языка готтентотов слова в звательном падеже утрачивают свои суффиксы грамматического рода. Современная грамматика не заме­чает того, насколько двузначна любая жизнь. Она колеблется между дея­тельным бытием и долженствованием претерпевать воздействия. Поэто­му она должна руководствоваться средним регистром и иметь возмож­ность определяться им. Никто не становится ответственным благодаря нравоучениям. Человек должен, так сказать, погрузиться в среду между солидарностью и обособлением, получить определенность, и тогда все ос­тальное придет само собой. Мы обязаны греческому языку, по меньшей мере, знанием такой формы речи - среднего залога. Но вся сегодняшняя терапия души должна заново открыть утраченный нами средний залог. Бог ничего не «делает», он - рождает (Ис. 42 : 14; Ин. 16 : 21).

Капитан, способный сказать своим подчиненным: «Третья рота, взять деревню!», делает их активными, поскольку он верит в них, поскольку он вкладывает самого себя в имя людей, к которым обращается. Солдаты, берущие деревню, из-за того, что они восприняли приказание своего ка­питана, не стали «пассивными» в грамматическом смысле. Со своей сто­роны, он не является «активным» в грамматическом смысле. И капитан, и его подчиненные одновременно активны и пассивны. И это - нор­мальное человеческое состояние. Любая не мучимая вопросами, непро­извольно возникшая, счастливая и благословенная человеческая группа живет в среднем залоге, когда различие между активным и пассивным залогом остается неразвернутым и является менее важным, чем попере­менная речь людей, верящих в объемлющую их солидарность. Без этой корреляции между звательным падежом и повелительным наклонением заключение брака было бы невозможным. Здесь говорящий живет в зва­тельном падеже. Слушающий оживает в повелительном наклонении. Ужасные злоупотребления, вроде «Милый, вымой посуду», «Любимый, держи язык за зубами», не могут опровергнуть великую истину правиль­ного использования языка. Разумеется, психологи упразднили бы заклю­чение брака, поскольку оно могло бы привести к пагубному исходу.

Средний залог рассматривается грамматиками как странная особен­ность греческой грамматики и отложительной формы латинского глаго­ла. Но это - язык рая и невинности, язык неразрушенной солидарнос­ти. Напротив, немецкий язык болен.

Другой пример грамматического здоровья может быть позаимствован из исторической формы языка. Ребенок, которого спрашивают: «Что вы сегод­ня ели на обед?», обычно отвечает: «Мы ели капусту». Если он ответит: «Я ел капусту», то мы можем быть уверены, что у него дома что-то неладно. Не только еда создает опыт общности, посредством которой освящается пита­ние, поскольку оно объединяет людей друг с другом. Похоже, что фактом является и то, что мы требуем сделать прошедшую историю «нашей», «но-стрифицировать» ее и говорить об общественных событиях во множествен­ном числе величия: мы, наш, нам. Та же самая мать и тот же самый ребе­нок, которые живут в отгороженной от общества ситуации, называемой «Гансик, иди сюда!», которые выбирают друг друга и ради друг друга забы­вают об остальном мире, будут выражать те же предложения с помощью «мы». Мать даже с радостью намеренно подчеркнет тот имевший место факт, что Гансик выполнил приказание. Рассказ о событии, когда мальчик сначала не послушался, часто инстинктивно облекается в форму «мы». Мать - особенно в присутствии Гансика, - как правило, не скажет ни «он пришел», ни «ты пришел», а «И наконец мы пришли!».

«Мы» - это блаженство истории и памяти. Покуда я говорю о моем прошлом с помощью «я», я не примирился с самим собой. Оглядываясь на­зад, мы пытаемся говорить с помощью обобщений. Мужчина может сказать: «Что же, мне было семнадцать лет, и я думаю, в семнадцать лет мы все ведем себя так». У меня нет априорной теории по поводу какого-либо из этих грамматических наблюдений. Но я считаю их великими законами че­ловеческого пресуществления (транссубстанциализации). Субстанциально люди переходят от задач будущего к обязанностям прошлого, переходя от «ты» будущего к «мы» прошлого. Нострификация спасает нас от нашего одиночества в качестве первопроходцев. Возможно, мы стремимся к това­риществу и воспринимаем призыв из будущего как возможность нового то­варищества. Одинокий первопроходец в своем одиночестве продвигается вперед. Но стал бы он это делать, если бы в результате его первопроходчес-кой деятельности не появился однажды штат Вайоминг? Первый шаг совер­шается в одиночестве. Но в результате историческое провидение всегда пре­вращает это действие в общую собственность и общее знание. Это проис­ходит оттого, что связь между подлинным будущим и подлинной историей - это связь невольного и всеобщего узнавания, полного опасности и нео­пределенности. Это субстанциальное превращение проявляется, когда «ты» заменяется на «мы». Пока действие находится в начальной стадии, наиболь­шее давление должно сосредоточиться всецело на личности, вызванной по имени. Действие само по себе не существует, и потому все, что существу­ет, возникает из рвения того, кто с неизбежностью должен выполнить это действие. Всем известно, что приказание не считается отданным правиль­но, если оно не сделает целиком ответственным за его исполнение хотя бы одного человека. Но если смотреть в прошлое, это все меняется. Выполнен­ное по приказанию действие теперь освобождается от звательного падежа исполнителя, поскольку между тем он сам «родился», и теперь естественная скромность исполнителя снова возвращает его в состояние девственной души. До тех пор, пока действие называется «его» действием, оно еще не поглощено товариществом, и исполнитель еще не отделился от него. Тщес­лавие может ввести деятеля в искушение связать с действием исключитель­но свое имя. Требование грамматического здоровья будет состоять в том, чтобы он отделил действие от исключительной связи с собой, поскольку тогда он освободится от дальнейшей ответственности или чувства ответ­ственности. Если же исходящее от него действие кем-то другим обознача­ется как наше действие, то его инициатива тем самым достигла своей цели, и в нем теперь может проявиться нечто новое, касающееся приказания и исполнения.

Эти две позиции, звательный падеж и повествовательное суждение, иллюстрируют выражение «грамматическое здоровье». Мы, люди, здоро­вы настолько, насколько мы беспрерывно меняемся, проходя через соот­ветствующие грамматические формы. Поэтому «здоровее» сказать себе: «Не будь дураком!», чем: «Я дурак». Здоровее сказать: «Мы поступили хо­рошо», чем: «Я поступил хорошо». Точно так же здоровее, если человек поет: «Я хотел бы быть свободным» или: «О, полюби меня!», чем: «Пускай они будут счастливы!» или другие тому подобные благочестивые фразы.

Религиозное, поэтическое, общественное и научное сознание долж­но обладать своими способами выражения и своими грамматическими представлениями в наших душах. Мы снова и снова должны быть неис­писанными листами, но перед лицом призыва или заповеди становить­ся «ты», прежде чем сможем сделаться для самих себя «я», «мы» и «оно». Между тем, мы должны изменяться, и никакая форма не может быть связана с нами постоянно. Все наши внутренние «ты» должны быть од­нажды объективно погребены в нас. Но всякий раз должен появляться некий новый призыв, другое «ты», к которому еще обратятся с речью и которое переживет все относящиеся к истории и проанализированные «ты», «я» и «мы». Смерть души наступает непосредственно после исчез­новения последнего призыва к способности человека предоставлять себя в его распоряжение.

Грамматическое здоровье - это здоровье, связанное со способностью преобразовать свою субстанцию (способностью к транссубстанциализа­ции). Ибо то, что изменяется, когда мы переходим от звательного к име­нительному падежу, от состояния призванности (appellation) к научной упорядоченности (classification), - это действительно наша субстанция. Грамматическое здоровье включает в себя как умирание духа, так и его переход к жизни. Грамматическое здоровье подтверждает тот факт, что дух должен умереть для того, чтобы снова возвыситься.

Очевидно, что с таким положением дел связаны серьезные трудности. Целые человеческие общности могут отрицать, что специфическое оду­хотворение когда-либо умирает. Другие человеческие сообщества могут оспаривать то, что какое-либо специфическое одухотворение может при­тязать на то, чтобы сделаться для них авторитетным.

На древнем мире лежит проклятье не способных умереть, но мертвых духов. На нашем механистическом мире лежит проклятье неродивших­ся, не знающих зачатия форм одухотворения. Два примера - (А и В) - могут послужить иллюстрациями великой дохристианской проблемы не способных умереть духов, а два других - (С и D) - иллюстрацией про­блемы мертворожденного одухотворения.