- •Человеческий тип как форма для чеканки, или повседневные истоки языка
- •1. Решающий момент во время речи
- •2. Четыре болезни языка
- •3. «Церковь» и «государство» доисторического человека
- •4. Конфликт между политическим смыслом и здравым человеческим рассудком
- •5. Жертва, дар, вознаграждение
- •6. Одежда и язык
- •7. Ритуал
- •8. Уподобление
- •9. Грамматика и ритуал
- •10. Вопрос и ответ
- •11. Развитие
- •12. «Тривиум» и символы
- •13. Грамматическое здоровье
- •14. Уход в отставку, отмена полномочий (лишение силы)
- •15. Три грамматических рода
13. Грамматическое здоровье
К нам должны обращаться с речью, чтобы мы не утомились или не заболели. Никогда не будет доволен ребенок, для которого ни у кого нет особого имени и к которому никогда не обращались с речью так, словно он для того, кто к нему обращается, является единственным ребенком на земле.
Учебники по психологии страдают от того заблуждения, которое исказило знаменитую психологию Уильяма Джеймса (74). Сам Джеймс в конце жизни отмежевался от этого своего учения. Ибо, как он говорил в свой поздний период, истинным источником душевной жизни является тот факт, что мы получаем признание со стороны других. В наши дни это даже написано в учебниках. Но они упоминают об этом между прочим, и тогда кажется, что данная истина только дополняет предшествующее описание некоего самодостаточного «я», сделанное другим самодостаточным «я», а именно психологом. Но существуют ли в действительности обе эти самости - описываемая и описывающая? Более сорока лет назад один старый рабочий, достойный, уважаемый токарь Хаазис сказал мне на своем смертном одре: «Вся суть социального вопроса сводится к следующему: каждый человек хочет быть любимым и любить». Как многозначителен этот в высшей степени личный перфект: «Быть любимым»!1 И Хаазис продолжал: «Рабочий в качестве рабочего не любим обществом». Что же, то, что Уильям Джеймс, увертываясь в духе современности от подлинного чувства, называл «признанием» и то, что в устах умирающего Хаазиса в полном соответствии с истиной называлось любовью, - это, говоря на языке грамматики, призыв, адресованный исключительно Тебе, любимому. Поскольку сексуально озабоченные люди способны думать только о чувственной любви, они не признают ни по отношению к самим себе, ни по отношению к нам никакой избирательности, селекции, т.е. того факта, что все обращенные к нам и доходящие до нас слова являются строго исключительными, предназначенными только для нас. Я могу просто пронумеровать девушек. Но уже знакомые мне девушки, прежде чем они воспримут меня всерьез, стремятся услышать из моих уст свое единственное, неповторимое имя. Любовь - а это полное обращение с речью - никогда не может быть испытана человеком, боящимся, что его отнесут к области статистики. Либо я принадлежу к области статистики, либо я способен принадлежать кому-то. Любое смешение этих двух видов зависимости является неподобающим. Любой воспитатель может проявлять справедливость и благородство по отношению ко всем в равной мере. Может быть, это не пустяки. Но психологи заходят слишком далеко, внушая воспитателям, что те должны ненавидеть исключительность. Полдюжины матерей в Нью-Йорке сами организовали детский сад для своих отпрысков, но в одной из них заговорила пробужденная психологической наукой совесть и она пригласила профессионального психолога-женщину. Та сказала: «Вы, матери, не должны организовывать этот детский сад. Ибо каждая из вас либо предпочтет своего собственного ребенка, либо, поддавшись угрызениям совести, вы предпочтете чужих детей. Примите на работу меня, поскольку только я могу быть действительно беспристрастной». Так они и поступили.
Но верно как раз противоположное: где нет ревности, нет и любви. Если человек считает, что избежал ревности, он возводит тюрьму. И этому ни в малейшей степени не поможет то, что тюрьма выдается за детский сад. Тогда отменяется высшее призвание языка, поскольку именно язык объявляет войну и объясняется в любви.
Принадлежать исключительно кому-то одному часто бывает по-настоящему ужасным. Но, несмотря на это, здесь - исток всего великого. Дух существует, вернее, происходит и возникает из понимания, что «никто другой этого не хочет, а я - единственный человек в мире, которого это заботит, а это - единственный ребенок в мире». Кому бы ни был присущ этот дух исключительности по отношению к другому существу, он обладает тем грамматическим качеством, которого нет ни у кого другого и которое незаменимо. Мышление, основанное на гражданском праве, к сожалению, изгнало это качество из сознания, но мы все живем им. Это грамматическое качество, дающее способность и право отдавать приказания. Юриспруденция выдает офицера за простого служащего (75). Но ни один служащий не может мне приказать поставить на карту мою жизнь в бою. Специалист по государственному праву не заметил этого небольшого различия между офицером и служащим. Оно наводит меня на размышления. Между командиром взвода и его подчиненными, очевидно, течет связующий их поток исключительности, благодаря которому они образуют некое единое тело и благодаря которому обретает смысл, например, то, что мы говорим о капитане так, словно он является говорящей головой, а его подчиненные - членами тела, которым он может безоговорочно отдавать приказания.
В доме для сирот распоряжение идти спать может быть отдано 160 детям. И опекун может распорядиться относительно того, в какую церковь должен ходить его питомец. Но в обоих случаях эти распоряжения являются производными изначальной родительской власти и родительских полномочий, поскольку мы предполагаем, что родители отделяют весь остальной мир как нечто второстепенное от тех, кому они отдают приказания, - от своих детей. Мы позволяем родителям распоряжаться по их усмотрению лишь потому, что у этих родителей дети, как правило, стоят на первом месте. И точно так же, у хорошего офицера его подчиненные стоят на первом месте, впереди всех остальных. Таким образом, открытое нами грамматическое качество - это не известная учебникам по языку предпосылка всего силового поля приказаний и послушания. Это силовое поле способно образоваться лишь тогда, когда слушающий может полагаться на то, что говорящий действительно думает только о нем, слушающем. Возможно, здесь можно говорить о vocativus exclusivus (76). Любая супружеская пара свидетельствует о нем.
Мне кажется, что в наши дни роль звательного падежа понята столь же мало, как и повелительного наклонения. Немногие обращают внимание на то, что в языках имеются особые виды повелительного наклонения. Такие образования, как Ганс, Фриц, Курт, мы обычно называем уменьшительными именами, ласкательными именами, шутливыми именами. Не вызвано ли это, однако, лишь тем, что грамматики стремятся представить первый падеж, звательный, как восклицание? Если это все-таки восклицание, то нельзя недооценивать его формообразующую силу в именах. Звательный падеж - это не языковая роскошь. Конечно, если исходить из не способных говорить вещей и из того, что люди - факт природы, то время возникновения языка выпадает из поля зрения. Ведь имя «незабудка» все же должно было напоминать нам обо всем звучащем мироздании, в котором никто не мог говорить о предмете, вещи или человеке, если прежде он не обращался с речью к этой вещи, этому предмету, этому человеку. Однако лингвисты исходят из некоей коллекции слов и начинают с adversativ'a, некоего противительного падежа, т.е. такой речи, когда мы говорим о творении за его спиной. И эту могильную плиту лингвисты называют обычной формой «именительного падежа». Тот, для кого универсум состоит из «противительных падежей», должен превратить его в атомные бомбы. Ибо противостоящее мне, противительное, предмет, я воспринимаю в качестве чего-то угрожающего до тех пор, пока не смогу орудовать им по своему усмотрению.
Мир лингвистики считал нормальным начинать анализ языка с таких фраз, как «Зевс посылает дождь», или «солнце сияет», или «солдаты маршируют», или, что еще хуже, с противительных форм «Зевс», «солнце», «солдаты». Платоновский диалог «Кратил» являет собой печальный образец такого негибкого подхода к языку. Как автор этого диалога может считаться святым гуманитарного исследования - великая тайна. Совершенно очевидно, что Платон потерял связь со своим народом. И сближение с ним состояло не в том, чтобы говорить с помощью именительных падежей, а в том, чтобы взывать: «Зевс, пошли нам дождь!». Не следует думать, что я всего лишь занимаюсь здесь игрой грамматическими формами. Целые народы были побеждены с помощью звательного падежа. Наиболее выразительным примером этого является город Рим. Этот маленький клочок земли посреди Нация в VI в. отказался от культа Зевса-Вейовиса (77), маленького Зевса в образе юноши, выступающего в качестве бога преисподней. И в то время как Рим упрочивал свое собственное понимание, римляне сосредоточили свое внимание на Юпитере, звательном падеже «Зевса-отца». С помощью этого римского звательного падежа «Зевса-отца» имя, бытовавшее у латинян, было оттеснено на задний план, оно «прозябало» в сельской местности, где ему еще сохраняла приверженность семья Юлия Цезаря. Граждане Рима могли взирать свысока на этих отсталых крестьян. Римляне никогда не употребляли какой-нибудь «именительный падеж» для называния своего верховного божества, и Геркулес - это тоже звательный падеж. Мамертины (78) были прозваны так потому, что они дважды призывали Марса: «Марс, Марс, Map-Map» (79).
Пошли дождь, Зевс, пошли дождь, Юпитер! Солдаты, маршируйте! Солнце, свети! Будь моей женой! Эти обращения образуют первый слой языка, и в живом универсуме призывы и требования появляются раньше, чем имена. В нашей грамматике приводятся примеры звательного падежа. При этом его целью объявляется призывание тех лиц, к которым обращаются с речью. Но уже колебания в выборе выражений для обозначения этого главного процесса - «призывать», «звать», «звательный падеж» и «воззвание», «обращение» - выдают некоторую неуверенность. Выражение «призыв» точно так же отличается от выражений «vocativ» и «apellativ». Но «звательный падеж», «призыв» и «падеж» с необходимостью взаимосвязаны. Говорящий сам бросается в них. Мы обретаем самих себя в наших звательных падежах. Так же, как мать становится матерью лишь потому, что она призывает по имени своего ребенка, мы делаемся офицерами, когда отдаем приказания своим подчиненным, или становимся учителями, поскольку наши ученики встают, когда мы к ним обращаемся. Звательные падежи направляют что-то на того, кто их произносит. Они увлекают за собой. Французское предложение «Je suis leur chef; il faut que je les suive» (80) - не просто шутка, оно вполне истинно. Своей формой жизни мы обязаны тем, кого призываем, - и притом с помощью звательного падежа (81).
Когда Гомер призывает Музу, он отнюдь не играет с архаическими формами, как это делает поэт нашего барокко. Нет, Гомер утрачивал самого себя, свою собственную прозаическую самость в этом призыве и, тем самым, пускал корни в поэтической сфере олимпийских Муз. Когда Цезарь в своем знаменитом обращении к легионерам назвал их квиритами (82), т.е. гражданскими лицами, то в это же самое мгновение в силу этого обращения Цезарь и солдаты оказались в области гражданского мира города Рима. Точно так же Гомер переносился на Олимп для того, чтобы быть в состоянии запеть свою песню в возвышенном настроении боговдохновенного певца. Пускай нам, александрийцам, каковыми мы на самом деле являемся, трудно всерьез воспринять этот смысл его призыва. Но мы можем проникнуть в великое время рождения поэзии лишь тогда, когда будем сопровождать Гомера в его перемещении в эту страну, находящуюся за пределами его повседневной самости, страну, которую он первым из всех человеческих существ призван был открыть. Чтобы мы снова поверили в богиню Гомера, среди нас выступил Гёльдерлин (83), как дар Муз. Всякий раз, когда наши звательные падежи оказываются изначальными, происходит так, что мы живем в наших звательных падежах или поселяемся в них. В наши дни это едва ли кто понимает. Французы XIX в. сделали из Эллады культ. Даже когда граф Гобино (84) прославлял средневековье в своем «Амадисе», или когда Клемансо (85) проявлял чудеса политического красноречия, или в произведениях Анатоля Франса, Флобера, Виктора Гюго и многих других, - везде призывалась Греция. Как это происходило? Я приведу особенно яркий пример. Гобино с помощью одних только звательных падежей дает нам понять, насколько сильно ему хотелось бы навязать нам Афины в качестве духовной родины. Он наверняка гордился следующей строкой: «Et toi, Athenes, Athenes, Athenes, Athenes -» (86).
И здесь мы видим четыре звательных падежа. Но душа поэта с помощью этого призыва приходит на свою настоящую родину. Эта шалость гения Гобино превращает Афины в часть средневекового мира. И Джульетта ведет себя соответствующим образом, когда произносит имя Ромео, - но у нее, любящей и любимой, обращенный к ней императив оказывается запечатлен в самой глубине сердца, как огненный знак: «It is my soul that calls upon my name» (87).
Звательный падеж и призыв еще не осуществили своих притязаний в лингвистике и социологии, не говоря уже о политических науках. Иначе первые строки «Илиады» и «Одиссеи» привлекли бы больше внимания тех, кто отрицает их единство. Если бы они поняли призывание Музы как призывание духовной родины певца, то они сумели бы осознать, каким образом «гнев» и «муж» были странами, странами души, которые увлекли великого поэта в страну Муз. Никакая последующая мысль никогда не была бы в состоянии так сосредоточить в себе промежуток времени между первым и последним словами «Илиады» и «Одиссеи», как эти два слова. И нам предлагают считать, будто последующая мысль, простая совокупность отрывочных, механически соединенных между собою сведений, лишь задним числом создала эту столь привлекательную дугу времен между ожиданием и исполнением гнева мужа? Филологи от Вольфа (88) до Виламовица (89) ничего не понимали в религии имен. Здоровье говорящего, дающее ему способность переноситься в поэтическую страну, раньше называлось ответом, а теперь перегруженным словом «ответственность». В английском языке из «response» также возникло скучное слово «responsibility». В наши дни «ответственность» и «responsibility» утратили свой блеск. Их воспринимают слишком активно. «Гансик, иди сюда!» - это языковая связь, благодаря которой мать и ребенок отказываются от своих прежде существовавших самостей: она, вкладывая всю себя в звательный падеж, и Гансик, относя к себе императив и взбираясь на него как на скамеечку для ног, которая теперь сообщает ему его самобытность. Конечно, мать делает это из чувства ответственности за своего ребенка. Но не следует при этом недооценивать ее отказ от собственного «я», ее превра-щение-в-мать, если это звучит лучше. Никто не может быть ответственным, если это не будет ответом. В словаре индейских наречий, во втором томе, Э.Сепир (90) приводит интересный материал о звательном падеже в сфере семейных отношений, а другой исследователь, Трахтенберг, следует ему в этом вопросе. Еще один языковед, Майнхоф, указывает, что в диалекте «корана» языка готтентотов слова в звательном падеже утрачивают свои суффиксы грамматического рода. Современная грамматика не замечает того, насколько двузначна любая жизнь. Она колеблется между деятельным бытием и долженствованием претерпевать воздействия. Поэтому она должна руководствоваться средним регистром и иметь возможность определяться им. Никто не становится ответственным благодаря нравоучениям. Человек должен, так сказать, погрузиться в среду между солидарностью и обособлением, получить определенность, и тогда все остальное придет само собой. Мы обязаны греческому языку, по меньшей мере, знанием такой формы речи - среднего залога. Но вся сегодняшняя терапия души должна заново открыть утраченный нами средний залог. Бог ничего не «делает», он - рождает (Ис. 42 : 14; Ин. 16 : 21).
Капитан, способный сказать своим подчиненным: «Третья рота, взять деревню!», делает их активными, поскольку он верит в них, поскольку он вкладывает самого себя в имя людей, к которым обращается. Солдаты, берущие деревню, из-за того, что они восприняли приказание своего капитана, не стали «пассивными» в грамматическом смысле. Со своей стороны, он не является «активным» в грамматическом смысле. И капитан, и его подчиненные одновременно активны и пассивны. И это - нормальное человеческое состояние. Любая не мучимая вопросами, непроизвольно возникшая, счастливая и благословенная человеческая группа живет в среднем залоге, когда различие между активным и пассивным залогом остается неразвернутым и является менее важным, чем попеременная речь людей, верящих в объемлющую их солидарность. Без этой корреляции между звательным падежом и повелительным наклонением заключение брака было бы невозможным. Здесь говорящий живет в звательном падеже. Слушающий оживает в повелительном наклонении. Ужасные злоупотребления, вроде «Милый, вымой посуду», «Любимый, держи язык за зубами», не могут опровергнуть великую истину правильного использования языка. Разумеется, психологи упразднили бы заключение брака, поскольку оно могло бы привести к пагубному исходу.
Средний залог рассматривается грамматиками как странная особенность греческой грамматики и отложительной формы латинского глагола. Но это - язык рая и невинности, язык неразрушенной солидарности. Напротив, немецкий язык болен.
Другой пример грамматического здоровья может быть позаимствован из исторической формы языка. Ребенок, которого спрашивают: «Что вы сегодня ели на обед?», обычно отвечает: «Мы ели капусту». Если он ответит: «Я ел капусту», то мы можем быть уверены, что у него дома что-то неладно. Не только еда создает опыт общности, посредством которой освящается питание, поскольку оно объединяет людей друг с другом. Похоже, что фактом является и то, что мы требуем сделать прошедшую историю «нашей», «но-стрифицировать» ее и говорить об общественных событиях во множественном числе величия: мы, наш, нам. Та же самая мать и тот же самый ребенок, которые живут в отгороженной от общества ситуации, называемой «Гансик, иди сюда!», которые выбирают друг друга и ради друг друга забывают об остальном мире, будут выражать те же предложения с помощью «мы». Мать даже с радостью намеренно подчеркнет тот имевший место факт, что Гансик выполнил приказание. Рассказ о событии, когда мальчик сначала не послушался, часто инстинктивно облекается в форму «мы». Мать - особенно в присутствии Гансика, - как правило, не скажет ни «он пришел», ни «ты пришел», а «И наконец мы пришли!».
«Мы» - это блаженство истории и памяти. Покуда я говорю о моем прошлом с помощью «я», я не примирился с самим собой. Оглядываясь назад, мы пытаемся говорить с помощью обобщений. Мужчина может сказать: «Что же, мне было семнадцать лет, и я думаю, в семнадцать лет мы все ведем себя так». У меня нет априорной теории по поводу какого-либо из этих грамматических наблюдений. Но я считаю их великими законами человеческого пресуществления (транссубстанциализации). Субстанциально люди переходят от задач будущего к обязанностям прошлого, переходя от «ты» будущего к «мы» прошлого. Нострификация спасает нас от нашего одиночества в качестве первопроходцев. Возможно, мы стремимся к товариществу и воспринимаем призыв из будущего как возможность нового товарищества. Одинокий первопроходец в своем одиночестве продвигается вперед. Но стал бы он это делать, если бы в результате его первопроходчес-кой деятельности не появился однажды штат Вайоминг? Первый шаг совершается в одиночестве. Но в результате историческое провидение всегда превращает это действие в общую собственность и общее знание. Это происходит оттого, что связь между подлинным будущим и подлинной историей - это связь невольного и всеобщего узнавания, полного опасности и неопределенности. Это субстанциальное превращение проявляется, когда «ты» заменяется на «мы». Пока действие находится в начальной стадии, наибольшее давление должно сосредоточиться всецело на личности, вызванной по имени. Действие само по себе не существует, и потому все, что существует, возникает из рвения того, кто с неизбежностью должен выполнить это действие. Всем известно, что приказание не считается отданным правильно, если оно не сделает целиком ответственным за его исполнение хотя бы одного человека. Но если смотреть в прошлое, это все меняется. Выполненное по приказанию действие теперь освобождается от звательного падежа исполнителя, поскольку между тем он сам «родился», и теперь естественная скромность исполнителя снова возвращает его в состояние девственной души. До тех пор, пока действие называется «его» действием, оно еще не поглощено товариществом, и исполнитель еще не отделился от него. Тщеславие может ввести деятеля в искушение связать с действием исключительно свое имя. Требование грамматического здоровья будет состоять в том, чтобы он отделил действие от исключительной связи с собой, поскольку тогда он освободится от дальнейшей ответственности или чувства ответственности. Если же исходящее от него действие кем-то другим обозначается как наше действие, то его инициатива тем самым достигла своей цели, и в нем теперь может проявиться нечто новое, касающееся приказания и исполнения.
Эти две позиции, звательный падеж и повествовательное суждение, иллюстрируют выражение «грамматическое здоровье». Мы, люди, здоровы настолько, насколько мы беспрерывно меняемся, проходя через соответствующие грамматические формы. Поэтому «здоровее» сказать себе: «Не будь дураком!», чем: «Я дурак». Здоровее сказать: «Мы поступили хорошо», чем: «Я поступил хорошо». Точно так же здоровее, если человек поет: «Я хотел бы быть свободным» или: «О, полюби меня!», чем: «Пускай они будут счастливы!» или другие тому подобные благочестивые фразы.
Религиозное, поэтическое, общественное и научное сознание должно обладать своими способами выражения и своими грамматическими представлениями в наших душах. Мы снова и снова должны быть неисписанными листами, но перед лицом призыва или заповеди становиться «ты», прежде чем сможем сделаться для самих себя «я», «мы» и «оно». Между тем, мы должны изменяться, и никакая форма не может быть связана с нами постоянно. Все наши внутренние «ты» должны быть однажды объективно погребены в нас. Но всякий раз должен появляться некий новый призыв, другое «ты», к которому еще обратятся с речью и которое переживет все относящиеся к истории и проанализированные «ты», «я» и «мы». Смерть души наступает непосредственно после исчезновения последнего призыва к способности человека предоставлять себя в его распоряжение.
Грамматическое здоровье - это здоровье, связанное со способностью преобразовать свою субстанцию (способностью к транссубстанциализации). Ибо то, что изменяется, когда мы переходим от звательного к именительному падежу, от состояния призванности (appellation) к научной упорядоченности (classification), - это действительно наша субстанция. Грамматическое здоровье включает в себя как умирание духа, так и его переход к жизни. Грамматическое здоровье подтверждает тот факт, что дух должен умереть для того, чтобы снова возвыситься.
Очевидно, что с таким положением дел связаны серьезные трудности. Целые человеческие общности могут отрицать, что специфическое одухотворение когда-либо умирает. Другие человеческие сообщества могут оспаривать то, что какое-либо специфическое одухотворение может притязать на то, чтобы сделаться для них авторитетным.
На древнем мире лежит проклятье не способных умереть, но мертвых духов. На нашем механистическом мире лежит проклятье неродившихся, не знающих зачатия форм одухотворения. Два примера - (А и В) - могут послужить иллюстрациями великой дохристианской проблемы не способных умереть духов, а два других - (С и D) - иллюстрацией проблемы мертворожденного одухотворения.