
- •Уральское Толстовское Общество
- •Печатается по решению
- •Рецензенты:
- •Содержание
- •Предисловие
- •М.Н. Дудина педагогика ненасилия: методология, теория и практика
- •Литература
- •Е.А. Жуков
- •Н. Е. Кричевцова идея ненасилия и религия в современном российском обществе
- •Ю.И. Мирошников идея ненасилия в контексте мировоззрения л.Н. Толстого
- •Литература
- •В. Д. Шмелев антропологическая направленность религиозных исканий л. Н. Толстого
- •Литература
Ю.И. Мирошников идея ненасилия в контексте мировоззрения л.Н. Толстого
В творчестве Л.Н. Толстого наиболее ярко проявился философский характер русской литературы. Любое художественное произведение Толстого затрагивает фундаментальные интеллектуальные вопросы современной ему эпохи. По мере развертывания его художественного творчества формируется и круг философских взглядов, так или иначе воплощающихся в образах, предметности, коллизиях крупных и мелких сочинений великого русского писателя. Не только как художник, но и как мыслитель, Толстой сумел подняться до общечеловеческих проблем, обративших на себя внимание образованной общественности, читающей публики не только России, но и всего мира.
Толстой с первых своих литературных опытов заявил о себе как писатель не только обостренно чувствующий нравственные коллизии российской действительности, но и ищущий пути их решения. Как в свое время Н.В. Гоголь, он рано осознал свою миссию нравственного учителя человечества.
Долгое время художник в Толстом шел рука об руку с нравственным мыслителем и проповедником, но постепенно между этими двумя ипостасями великого человека равновесие стало нарушаться в пользу публицистического дискурса. Философско-этическая интенция творчества великого писателя возобладала над художественными замыслами, и пред миром предстал основатель нового религиозного учения, сутью которого стала этика любви и непротивления злу насилием. Важно при этом отметить принципиальный момент, на который уже обращалось внимание в отечественной литературе. «Толстой оставался самим собой всегда, что бы он ни делал, ни предпринимал. И как художник он столь же героически не принимал вторжения буржуазного прогресса во все сферы человеческого бытия, как не уступал ему в педагогических предприятиях, в деятельности моралиста, проповедника, основателя нового вероучения. Не исключено, что он обратился к прямой проповеди именно потому, что в литературной форме это противостояние стало казаться ему недейственным, малоэффективным, неспособным положить преграды исторической агрессии» (1, стр. 197).
Духовная эволюция писателя нарушила равновесие между Толстым – художником и Толстым – моралистом, что исследователи его творчества иногда обозначают двумя пунктами идейного развития: пантеизмом – начальной фазой творчества и панморализмом – завершающей стадией публицистической деятельности. «Для понимания … природы толстовского гения и даже некоторых особенностей его художественного мастерства, – писал С.А. Левицкий, – чрезвычайно важно помнить эту его противоречивую склонность к пантеизму – религии жизни – и к суровому пан-морализму. Ибо без этого нельзя должным образом понять Толстого и как художника» (2, стр. 159). Конечно, в формально-логическом смысле пантеизм не составляет оппозиции пан-морализму и эти названия лишь условно намечают идейную эволюцию Толстого.
Многие критики утверждали о том, что художник в Толстом неизмеримо выше Толстого как религиозного новатора. Такие оценки давались с прямо противоположных идейных платформ. Так видный философ русского зарубежья С.А. Левицкий утверждал, что «в Толстом моральный проповедник одержал, в конце концов, пиррову победу над художником» (2, стр. 157). В.И. Ленин в своей интерпретации творчества Толстого всегда исходил из представления о неравноценности художественного и философского наследия великого русского писателя. Идею о цельности фигуры Толстого Ленин отвергал с порога: «Не из единого, не из чистого и не из металла отлита фигура Толстого» (3, т.20, стр.94). Этот тезис, выдвинутый разными авторами, вырывает пропасть между художественным и нравственным мышлением Толстого, противопоставляет Толстого – писателя Толстому – мыслителю и публицисту.
Между тем существует и более естественная точка зрения, согласно которой «и ранние повести и рассказы Толстого, и большие произведения, написанные в старости, – с «Воскресением» в центре, – задуманы и созданы в страстных поисках ответов на те же вопросы, которые Толстой ставил перед собой в своих дневниках, в своей переписке, в статьях и трактатах на публицистические и философско-религиозные темы» (4, стр.41). В советскую эпоху казалось, что время нравственных поучений Толстого безвозвратно ушло. Однако сегодня, когда близится столетняя годовщина со дня смерти писателя, его нравственно-религиозные трактаты, его философская публицистика вновь становятся такими же востребованными читателями, как и при жизни Толстого.
Все творчество Толстого – и художественное и то, что можно назвать философской публицистикой – неотделимо от его мировоззрения. Когда мы пытаемся проникнуть в существо взглядов писателя, то у нас есть возможность опереться на весь корпус произведений писателя. В.В. Набоков утверждал, что «в сущности, Толстого – мыслителя всегда занимали лишь две темы: Жизнь и Смерть» (5, стр. 221). Известный писатель русского зарубежья считал, что эти две темы не может избежать ни один художник. Замечание следует считать справедливым, однако нужно сказать, что в разработке тем жизни и смерти Толстому удалось достигнуть подлинных глубин и основания его мировоззрения можно по праву отнести к философии жизни, как особому направлению философской мысли второй половины XIX – начала ХХ веков. Для философов жизни (В. Дильтей, Ф. Ницше, А. Бергсон и др.) категория жизни была исходным понятием, объединявшем в себе все другие аспекты бытия. «Жизнь есть все» – утверждает Толстой в «Исповеди» (6, стр. 29), но задолго до этого публицистического выступления, в начале 60-х гг., писатель мыслью главного героя повести «Казаки» выражает ту же пантеистическую идею. «Все равно, чтобы я ни был: такой же зверь, как и все, на котором трава вырастает, и больше ничего, или я рамка, в которой вставилась часть единого божества – все-таки надо жить наилучшим образом» (7, т.3, стр. 222).
Идея природной сущности человека служит для Толстого исходным пунктом конкретных характеристик всех аспектов человеческого существования, его духовных сил, его связей с другими людьми и т.д. «Жизнь его, – пишет автор «Войны и мира» о Платоне Каратаеве, - как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова» (7, т.7, стр.55). Народничество Толстого вытекает из его пантеизма, из обожествления целого, из приоритета народных масс над индивидами, пусть даже обладающими высоким социальным статусом. «Надо говорить и думать о жизни человечества, а не о жизни нескольких паразитов жизни» (6, т.23, стр.41).
Человеку нужно строить свою жизнь как строит ее природное существо. Задача человека трудиться, т.е. добывать жизнь, как это делают все представители животного мира. Единственное настоящее дело человека – крестьянский труд. Труд на земле питает человека не только физически, но и духовно. «Только земля, «живая жизнь» в ее природной чистоте и безыскусственности способна, по Толстому, быть тем единственным и великим судьей, который либо оправдывает факт существования человека необходимостью и полезностью его труда по ее (земли) совершенствованию, либо навсегда отторгает от нее и тем самым лишает возможности постичь смысл собственного существования» (8, стр.131). Толстой выступает против разобщения людей, и он видит, что нынешние формы отчуждения человека есть следствие разделения труда. Разделение труда порабощает личность, калечит ее, закрывает пути к всестороннему развитию. В разделении труда Толстой увидел захват чужого труда. Освобождение меньшинства от физического труда есть результат насилия над чужим трудом.
Как философ жизни Толстой не доверяет разуму, противостоящему жизни. Разум есть плод жизни, и он должен быть ей подчинен. Толстой сближает дух и тело, не доверяет духовному в обособлении и противопоставлении телесному. В художественных произведениях писателя тело человека слито с духом, выражает дух полнее, чем самоконстатация, рефлексия и, тем более, передача внутреннего мира в слове. «Для Толстого чрезвычайно важной характеристикой героя являются черты его облика, манера себя вести, двигаться, потирать руки, смотреть или слушать, смех, походка, способность носить одежду, прическа, осанка, выражение глаз и т.д. Они более красноречиво свидетельствуют о человеке и представляют его, чем слова, которые он произносит» (1, стр. 104). Поэтому не случайно Д.С. Мережковский называл Толстого «тайновидцем плоти» (9, стр. 141).
Обращаясь к внутреннему миру своих персонажей, писатель выделяет сферу разума и сферу эмоций. Последнюю он обычно именует «сердцем». «Он (Оленин – Ю.М.) – пишет в «Казаках» Толстой – раздумывал над тем, куда положить всю эту силу молодости … не силу ума, сердца, образования, а тот неповторяющийся порыв …» (7, т.3, стр. 153). В письме к Н.Н. Страхову от 5 декабря 1883 г. Толстой замечает о Ф.М. Достоевском, что у него «весь ум и сердце пропали за ничто» (10, стр. 26).
Сопоставление ума и сердца, которое делает писатель, завершается не в пользу ума. Вот типичный вывод Толстого в одном из поздних своих произведений. «Чем люди живы». «Остались живы сироты не тем, что обдумали их, а тем, что была любовь в сердце чужой женщины и она пожалела, полюбила их. И живы все люди не тем, что они сами себя обдумывают, а тем, что есть любовь в людях» (11, стр. 25). Толстой трактует внутренний мир человека в духе библейской антропологии, которая имеет «экзистенциальный и волюнтаристический, не «головной», а «сердечный» характер («сердце» упоминается в Ветхом Завете 851 раз)» (12, стр. 463).
Толстой подвергает бескомпромиссной критике праздное умствование, которое не способно ответить человеку на главный вопрос о смысле жизни. Подлинное знание дает вера трудящихся масс. В «Исповеди» писатель заявляет, что «вся жизнь людей верующих и трудящихся была подтверждением того смысла жизни, который давало знание веры. – И далее он продолжает, – «у них (т.е. трудящихся – Ю.М.) есть настоящая вера, … вера их необходима для них и одна дает им смысл и возможность жизни» (6, стр. 39). «Сердце» современного человека, живущего в условиях городской секулярной культуры, как показывает Толстой, извращено. Вот, к примеру, как он характеризует эмоциональную сферу своего современника столичного чиновника высокого ранга в знаменитой повести «Смерть Ивана Ильича». «Радости служебные были радости самолюбия; радости общественные были радости тщеславия; но настоящие радости Ивана Ильича были радости игры в винт» (13, стр.75).
Человечество располагает двумя видами знания: «разумным» в лице ученых и «неразумным» знанием огромной массы людей неученых. Это «неразумное» знание есть вера. Рассказывая об эволюции своих взглядов в «Исповеди», Толстой отмечает: «Я начинал понимать, что в ответах, даваемых верою, хранится глубочайшая мудрость человечества, и что я не имел права отрицать их на основании разума, и что, главное, ответы эти одни отвечают на вопрос жизни» (6, стр.37). Там же в «Исповеди» он утверждает: «Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь да верит … Без веры нельзя жить» (6, стр. 35).
Имея в виду философскую антропологию Толстого, В.В. Зеньковский в «Истории русской философии» формулирует следующее положение: «Сам обладая исключительно яркой индивидуальностью, упорно и настойчиво следуя во всем своему личному сознанию, Толстой приходит к категорическому отвержению личности, - и этот имперсонализм становится у Толстого основой всего его учения, его антропологии, его философии, культуры и истории, его эстетики, конкретной этики» (14, стр. 202). Необходимо уточнить, что Толстой на протяжении всего своего творчества подвергал категорическому отвержению не личность вообще, а лишь личность, порожденную буржуазным обществом. Представитель городской секулярной культуры был постоянным предметом уничтожающей критики великого писателя.
В художественной форме наиболее ярким образцом отрицания буржуазной личности, ее развенчанием явилась повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича», написанная им в 1886 г. Антигерой Толстого Иван Ильич, история жизни которого «самая простая и обыкновенная и самая ужасная» (13, стр. 62). Писатель неоднократно подчеркивает типичность своего персонажа, представлявшего многочисленный слой российского чиновничества пореформенной России. «Он был, – пишет Толстой о своем персонаже, – один из первых людей, выработавших на практике приложение уставов 1864 года» (13, стр. 65). В Иване Ильиче нет никаких дурных наклонностей, напротив, он всегда и всюду склонен следовать правилам приличия. Однако правила службы таковы, что в них нет места живому человеческому участию представителя власти к любому члену социума, оказавшегося в поле служебного влияния. «В самой же службе, именно в следствиях, Иван Ильич очень быстро усвоил прием отстранения от себя всех обстоятельств, не касающихся службы, и облечения всякого самого сложного дела в такую форму, при которой бы дело только внешним образом отражалось на бумаге и при котором исключалось совершенно его личное воззрение, и, главное, соблюдалась бы вся требуемая формальность» (13, стр. 65).
Научившись исключать жизненное начало, нарушавшее, как казалось, правильное течение служебных дел, Иван Ильич постепенно перенес это искусство и на все остальные моменты своего существования: на отношения с женой, детьми, родственниками, друзьями, коллегами. Таким образом, Иван Ильич собственными усилиями, по своему почину обезличил свое участие в важнейших сторонах своего семейного и служебного бытия. При этом он не чувствовал ничего кроме того, что он живет хорошо, приятно и прилично. Однако случилось нечто непредвиденное: вдруг Иван Ильич сам оказался жертвой того стиля жизни, формированию которого он отдал столько старания, сил и даже самую жизнь. Трагическое следствие обезличенной, показной своей и чужой деятельности Иван Ильич начинает осознавать тем больше и тем яснее, чем скорее и определеннее его жизнь стала приближаться к роковой развязке. «Бывало, в это последнее время он войдет в гостиную убранную им, – в ту гостиную, где он упал, для которой он, – как ему ядовито смешно было думать, – для устройства которой он пожертвовал жизнью, потому что он знал, что болезнь его началась с этого ушиба …» (13, стр. 88).
Жизнь Ивана Ильича до болезни протекала безнравственно, и Толстой фактически отождествляет ее с духовной смертью своего героя. Иван Ильич не был более враждебен и распущен чем другие, его вина (и вина общества, в котором он вращался) в том, что он до крайних пределов ограничил возможности одухотворения своего существования. Дух может быть там, куда его человек впускает (15, стр. 84). Хотя острый взгляд писателя отметил определенную нравственную борьбу в душе героя: в юности Ваня совершал поступки, которые « представлялись ему большими гадостями и внушали ему отвращение к самому себе в то время, как он совершал их; но впоследствии, увидав, что поступки эти были совершаемы и высоко стоящими людьми и не считались ими дурными, он не то что признал их хорошими, но совершенно забыл их и нисколько не огорчался воспоминаниями о них» (13, стр. 63).
Изнанка образа жизни, признанного образованным обществом не только вполне законным, но и предпочтительным и так виртуозно воплощаемым Иваном Ильичем на практике, неожиданно открывается ему, когда он серьезно заболел. Врачи разных рангов демонстрируют ему, что значит отправлять службу, в которой «надо не допускать с людьми никаких отношений, помимо служебных, и повод к отношениям должен быть только служебный и самые отношения только служебные» (13, стр. 74). Толстой рисует безотрадную картину современного ему общества, живущего потребностями и идеалами секулярной культуры, он показывает, что оно пропитано эгоизмом, фальшью, лицемерием, тупой заведенностью жизни. «Эта тупая заведенность ставит человека на уровень неодушевленных предметов» (5, стр. 311). Однако разлитая кругом ложь была невидна Ивану Ильичу и не причиняла ему какого-либо неудобства, пока он сам не подпал под ее тупое и враждебное влияние, ввергшее героя в череду ужасных нравственных страданий.
Функционированию машинообразных социальных институтов Толстой противопоставляет непосредственное общение людей лицом к лицу. Писатель доверяет лишь межличностным отношениям. Характерна в этом смысле сцена обмена взглядами известного своей жестокостью французского генерала Даву и пленного Пьера из «Войны и мира». «Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья» (7, т.7, стр. 43). Социальное пространство, лишенное личностного духовного начала – пространство, в котором господствуют враждебные человеку силы отчуждения, силы зла. Это царство дьявола. Васечко В.Ю. называет это пространство «кромешным» (16, стр.16)
Значительную часть своей взрослой жизни Иван Ильич отождествлял себя с тем властным учреждением, в котором протекала его служба. Сознание своей власти питала его духовно. Но это был злой дух, его захватывала возможность погубить всякого человека, которого он захочет погубить. Иван Ильич жил ощущением возможности губить других людей, но вдруг понял, что стоит на краю гибели сам. Трагедию смерти Ивана Ильича Толстой рассматривает как трагедию эгоизма. Буржуазный индивид обречен на мучительные переживания своей физической смерти, на страдания, истоки которых лежат в ложном чувстве своей земной роли. Явившиеся смертельно больному Ивану Ильичу миражи смерти, просвечивающиеся через всю ткань материальной действительности цивилизованного общества – симптомы пробуждения человека, бессмысленно упоенного конечными целями своего индивидуального существования на земле.
«… Иван Ильич искал утешения, других ширм, и другие ширмы являлись и на короткое время как будто спасали его, но тотчас же опять не столько разрушались, сколько просвечивали, как будто она (т.е. смерть – Ю.М.) проникала через все, и ничто не могло заслонить ее» (13, стр. 88). Современное буржуазное общество с неистощимой энергией и возрастающей скоростью создает череду «ширм», призванных замаскировать истину конечности земного существования человека и тем самым обессмысливает жизнь. Обязательным условием поиска подлинного существования выступает мысль об индивидуальной смерти. Истина о плотской смерти есть пробуждение мысли о жизни, которую должен обрести человек. «Только познание призрачности и обманчивости животного существования и освобождение в себе единственной истинной жизни любви дает человеку благо» (17, стр. 90).
Современное общество культивирует не «истинную жизнь любви», а погоню за материальными благами, «наслаждениями богатой жизни», которые не могут быть равномерно распределены между всеми людьми и приобретаются «насилием, злом, уничтожающим возможность того благоволения к людям, из которого вырастает любовь» (17, стр. 91). Ученым обществоведам кажется, что счастье людей составляют материальные блага жизни, возрастающие в ходе общественного прогресса, в процессе постоянного улучшения устройства своего существования, но для Толстого идея социального прогресса ложна в своем нравственном основании, ибо улучшение внешнего устройства существования людей однозначно ведет к возрастанию насилия над людьми и прямо противоположно любви.
Идея ненасилия вытекает из всего строя мировоззрения Толстого. «С тех первых пор детства почти, когда я стал для себя читать Евангелие, во всем Евангелии трогало и умиляло меня больше всего то учение Христа, в котором проповедуется любовь, смирение, уничижение, самоотвержение и возмездие добром за зло. Такова и оставалась для меня всегда сущность христианства, то, что я сердцем любил в нем ..» – писал Толстой в работе «В чем моя вера», вышедшей в свет в 1884 г. (6, стр. 306 – 307). Идее общественного прогресса, ведущему к тотальному насилию над человеком, Толстой противопоставляет идею ненасилия. Учение о ненасилии, по признанию современных исследователей философии Толстого, – квинтэссенция мировоззрения великого русского писателя. Ненасилие, примененное на практике, служит непременным условием любви, дающей подлинное благо жизни (18, стр. 518). «Учение о непротивлении злу насилием не есть какой-либо новый закон, а есть только указание на неправильно допускаемое людьми отступление от закона любви …» (19, стр. 216 – 217).
Некоторые исследователи находили предпосылки принципа ненасилия Толстого в восточном характере его мировоззрения (4, стр. 43). Более убедительной кажется связь ненасилия с христианским мышлением писателя. Для христианского умонастроения, как показывает Т.Н. Москалькова, очень важной является мысль о самонаказании зла (насилия в данном случае). Предоставляя врага самому себе, христианин тем не менее ожидает его поражения, ибо зло происходит из ничто и неизбежно в ничто и уходит. Христианская этика, выставляя зло пустым, ничтожным, подчеркивает тем самым силу, величие и привлекательность добра, любви, ненасилия (20, стр. 26). «Все христианское учение без запрещения оплаты злом за зло – пустые слова» (19, стр. 237). Бессознательно истина единства людей как высшего блага подтверждается и различными сторонами научно-технического прогресса: «Установлением путей сообщения, телеграфов, телефонов, печатью, все большей и большей общедоступностью благ мира сего для всех людей, и сознательно – разрушением суеверий, разделяющих людей, распространением истин знания, выражением идеала братства людей в лучших произведениях искусства нашего времени» (21, стр. 192).
Пожалуй, именно идея ненасилия, воплощенная Толстым в художественной форме, изложенная в философских трактатах и публицистических произведениях, имела самый широкий и громкий резонанс и в России, и далеко за ее пределами. Резкие суждения об этом аспекте мировоззрения классика русской литературы раздавались со всех сторон. Мы здесь коснемся реакции революционной социал-демократии современной Толстому, а затем и российского марксизма, ставшего господствующей идеологией в Советском Союзе.
Российская социал-демократия конца XIX – начала ХХ вв. горячо верила в прогресс человечества и боролась за него словом и делом и насильственные формы борьбы оценивала как совершенно естественные и необходимые. «Если мы поняли, – писал один из лидеров народников П.Л. Лавров в 1886 г., – что убеждение требует дел и что всякое противление злу словом и мыслью есть уже начало борьбы и требует борьбы, борьба же почти всегда требует насилия, то мы не можем остановиться пред насильственными мерами в борьбе против лжи, света, против тьмы. … прогресс не есть «суеверие», точно так же как он не вырастет сам собою, но должен быть завоеван силами тех, кто усвоил его идеалы» (22, стр. 564). Споря с принципом ненасилия Толстого, Лавров утверждал право на насилие и страдание значительной части общества ради осуществления идеалов построения светлого будущего, «блаженной жизни» не на небе, а на земле. «Мы имеем право искать этого блаженства, бороться за него, покупать его даже дорогою ценою, даже многочисленными жертвами, даже немалыми личными и общественными страданиями» (22, стр. 565). Само собой разумеется, что эти права были чистым своеволием, скрытым за словами о прекрасном будущем, и ни на какие полномочия они не опирались.
Русские марксисты, а потом и советские идеологи пропаганду идеи ненасилия воспринимали как проявление квиетизма и юродства Толстого. Так, В.И. Ленин в 1908 г. пишет: «С одной стороны, гениальный художник … с другой стороны – помещик, юродствующий во Христе» (3, т.17, стр. 209). Под юродством Ленин прежде всего имел в виду философию ненасилия Толстого. Двадцать лет спустя в речи, посвященной столетнему юбилею великого писателя, А.В. Луначарский сказал: «Вот это самое отсутствие активности, … убеждение, что лучше отделываться мечтами там, где нужно было бы для достижения цели полезть не только в грязь, но даже и в кровь, поскольку нет иной дороги, нет иного выхода, – вот весь этот квиетизм, как будто бы и прекрасный на первый взгляд, но на самом деле предательский, должен быть отмечен как отрицательная сторона толстовства» (23, стр. 189).
Толстой как художник, как деятель народного образования, как религиозный новатор активно противостоял вторжению буржуазного образа жизни во все сферы человеческого бытия. В решительном неприятии капиталистических отношений позиции Толстого совпадали с марксизмом. Высочайшая оценка прежде всего художественного творчества гениального русского писателя Лениным исходила именно из общего критического отношения к развитию капитализма в России. Имея в виду произведения Толстого, Ленин пишет: «Беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления, вскрытие всей глубины противоречий между ростом богатства и завоеваниями цивилизации и ростом нищеты, одичалости и мучений рабочих масс» (3, т.17, стр. 209).
Однако, вплотную сойдясь в оценке негативных сторон развития буржуазных отношений в России, Толстой и Ленин решительно расходятся в определении путей борьбы с пороками российского капитализма. Толстой предлагает этику любви и ненасилия, а Ленин называет ее «юродивой проповедью». Ему, как политическому деятелю, смешон Толстой со своими нравственными исканиями и проповедями праведной жизни. Ленин хотел бы, чтобы в условиях России начала ХХ века большая часть крестьянства не плакала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала прошения и посылала «ходателей», а поднималась с оружием в руках на истребление своих классовых врагов, на уничтожение царских слуг и помещичьих защитников. Философия Толстого в оценке Ленина, вглядывающегося в произведения великого художника, есть философия слабости, который лидер формирующегося большевизма противопоставляет философию революционного насилия. Главная фигура ближайшего будущего для Ленина не крестьянин, как представитель рыхлой и дряблой массы, а солдат с ружьем, выступающий от имени организации всероссийской сплоченности и партийной сознательности. Как показала история России ХХ века, политические аргументы оказались весомее принципов морали.
Долгое время казалось, что заочный спор между Толстым и Лениным, начатый в начале ХХ в. окончательно решен в пользу апологии революционного насилия, но вот теперь в начале XXI столетия новая волна капитализации России с необходимостью возвращает нас к истокам этого спора, к его важнейшей исторической почве, на которой он собственно и возник. Может мы сегодня, наконец, более внимательно вглядимся в философию Толстого, в его принцип ненасилия?