Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Алпатов Филологи и революция.doc
Скачиваний:
4
Добавлен:
21.09.2019
Размер:
141.82 Кб
Скачать

Вариант четвертый. Отстранившиеся

Наряду с учеными, так или иначе стремившимися “укладываться в общее русло”, были и те, кто старались, насколько это было возможно, жить, исходя из прежних привычек и традиций.

В наиболее крайней форме это было свойственно абсолютно сложившимся и завоевавшим общественное положение до революции ученым старшего поколения. Примером может служить видный специалист по древнерусским памятникам и древнерусской литературе, академик Михаил Несторович Сперанский (1863—1938).

Он принадлежал к ученым старой школы, мало что изменил на протяжении десятилетий в своих научных идеях. О марксизме он и не вспоминал. Сохранял прежние привычки он и в быту. Одной из них была традиция “журфиксов”, когда в один установленный день недели (у Сперанского это был понедельник) любой человек из уже определившегося круга знакомых мог без приглашения прийти в дом какого-либо известного человека. В большой квартире академика (старого холостяка) в Грибоедовском переулке на Плющихе собирались его друзья и ученики разных поколений, в основном русисты и слависты.

Н.Н. Дурново писал об этом: “Понедельник у него — с 1906 г., когда он был выбран профессором Московского университета. <...> По понедельникам у него собирались обыкновенно его ученики и ученицы; приходили его коллеги по университету и приезжавшие в Москву иногородние ученые. <...> Разговоры велись на самые разнообразные темы, но больше общего содержания. Бывали разговоры и на политические темы, но не серьезные. Самого Сперанского политические вопросы, видимо, не интересовали. Он больше рассказывал об академических делах и любил делиться воспоминаниями”[54].

Сам же М.Н. Сперанский о своих “понедельниках” рассказывал: “Главную часть времени у нас занимала беседа по специальным вопросам. Однако мы беседовали у меня и на политические темы. Я припоминаю, что в разное время были беседы по вопросам о тяжелом положении науки в Советском Союзе, о тяжелом положении интеллигенции, о продовольственных затруднениях. <...> Все участники “понедельников” — представители старой русской интеллигенции, оказавшиеся в тяжелом положении в результате Октябрьского переворота (лишение прав собственности, привилегий, к которым они привыкли). <...> Сказывалось также и то, что славяноведение имело в царской России определенный оттенок, как и часть славистов. Поэтому состав собиравшихся у меня был в известной степени однороден” [55]. Здесь имеется в виду то, что славистами до революции чаще бывали люди правых взглядов. Впрочем, сам М.Н. Сперанский говорил, что до революции “сочувствовал кадетам” [56], что подтверждал и Н.Н. Дурново [57]. Последний говорил также, что Сперанский “к советской власти относился несочувственно, но является решительным противником всякого вредительства, саботажа и других актов, имеющих целью мешать советской власти”[58].

И журфиксы у Сперанского просуществовали до 1934 г., когда и он сам, и многие его посетители были арестованы по “делу славистов”, а “понедельники” в его доме были объявлены “совещаниями контрреволюционной организации”. Сам он, правда, пострадал меньше других: благодаря ходатайствам брата, главного кремлевского педиатра, Сперанского осудили условно и он остался в своей квартире. Однако он был исключен из Академии наук, потерял возможность печататься и доживал жизнь в большой бедности.

Сходный тип поведения демонстрировал другой видный русист, член-корреспондент АН СССР Николай Николаевич Дурново (1876—1937), однако обстоятельства его жизни оказались иными, еще более тяжелыми. Если Сперанский, ставший задолго до революции профессором, а в 1921 г. академиком, мог довольно долго сохранять привычный образ жизни, то его младший коллега и ученик Дурново еще с первых пореволюционных лет столкнулся с жизненными трудностями. Несколько раз судьба заставляла его делать выбор, и каждый раз, стремясь найти лучшие условия для деятельности, он принимал решение, оказывавшееся неудачным.

В 1918 г. Дурново был приват-доцентом Московского университета. Жить было трудно, а у него была большая семья: жена и трое маленьких детей. А тут его пригласили в недавно организованный Саратовский университет, где ему дали должность профессора с большим окладом. Он поехал. Но в 1921 г. Поволжье охватил голод. Не хватило сил переждать, и Дурново с семьей возвращается в Москву. Тем самым он потерял место, а в Москве в течение трех лет ему не удается найти постоянную работу, приходится жить на случайные гонорары. В 1924 г. ученому предлагают научную командировку в Чехословакию. Он едет туда без семьи. Попав за границу, Дурново впервые за несколько лет может вдоволь поесть белого хлеба, от которого отвык. Ему не хочется возвращаться в голодную Москву, и он становится “невозвращенцем”. Но и за рубежом ему не везет: за три года лишь один семестр он читает лекции в Брно в качестве “профессора-гостя”, а потом опять безработица. К тому же Дурново волнуется за семью, оставшуюся в СССР. А в 1927 г. его приглашают на выгодных условиях в Минск, и он после некоторых колебаний соглашается. Там он стал профессором Минского университета и академиком Белорусской академии наук. Но в 1930 г. происходит разгром “националистического подполья” в Белоруссии, к которому причислены люди, пригласившие его в Минск. Тогда Дурново отделался увольнением с работы и исключением из Белорусской академии. Он второй раз возвращается в Москву в “никуда”. Больше нет постоянной работы, лишь очень небольшое в те годы жалованье члена-корреспондента АН СССР. Начинается профессиональная деградация, научная продуктивность Дурново, в 1920-е гг., несмотря ни на что, большая, падает. Подросшие дети тоже не могут хорошо устроиться: происхождение из родовитого дворянства создает трудности. Одна из немногих отдушин для Николая Николаевича — “понедельники” у Сперанского. А впереди самое худшее. В 1933—1934 гг. ОГПУ фабрикует одно из последних дел против старой интеллигенции — дело “Российской национальной партии” (иногда именуемое “делом славистов”). Живший в Чехословакии и общавшийся с “фашистами” Н.С. Трубецким и Р.О. Якобсоном, Дурново — самая подходящая фигура для объявления “главой организации”. 28 декабря 1933 г. Н.Н. Дурново и его старший сын арестованы. А далее — страшный путь: осуждение на 10 лет, три с половиной года Соловецких лагерей и 27 октября 1937 г. расстрел. Фатально не везло всей семье: оба сына в 1938 г. также расстреляны, дочь погибла от несчастного случая, мать пережила всех.

Страшная судьба человека, попавшего под колеса истории! Конечно, были в ней и элементы случайности, но была, к сожалению, и закономерность. Дурново при каких-то иных обстоятельствах мог бы остаться в живых, как, с другой стороны, мог погибнуть Конрад, арестованный в 1938 г. и освобожденный в 1941 г. Но все же вероятность гибели для Дурново была (как, с другой стороны, для Поливанова) выше, чем для Конрада или Поппе. Николай Николаевич так и не мог приспособиться к новой эпохе (даже в Чехословакии). Ему явно хотелось лишь одного: вернуть себе то, что было до революции, второй раз войти в ту же воду. Тем, кто смог измениться, внутренне, как Конрад, или внешне, как Поппе, было легче. А судьбы Дурново и Поливанова, совсем непохожие в 1920-е гг., начинают явно сближаться в 1930-е. Если Сперанский и Дурново остались людьми дореволюционной эпохи (при том, что в научном плане Сперанский стоял на прежних позициях, а Дурново продолжал двигаться вперед, в сторону структурализма), то Поливанов остался человеком революции и не был приспособлен к “сталинскому термидору” (то же в несколько смягченном варианте можно сказать про Яковлева и Якубинского). Трудно сказать, как вел бы себя Марр, если бы жил дольше; во всяком случае, его учение было явно подстроено под конъюнктуру 1920-х гг., когда ожидали скорой мировой революции; видимо, именно поэтому его в другую эпоху отверг Сталин. В то же время Конрад мог естественно и непринужденно чувствовать себя в каждую эпоху, в которую жил (и всегда иметь учеников и последователей), а Поппе — даже найти свое место и в фашистской Германии, и в США.

И последняя фигура, которую мы рассмотрим, — академик Виктор Владимирович Виноградов (1895—1969). Вариант, чем-то сближающийся с Дурново, чем-то с Конрадом (с обоими он был лично связан в разные эпохи). По возрасту он принадлежал, как и Конрад или Поппе, к последнему поколению ученых, сформировавшемуся по дореволюционным образцам. К политике он был равнодушен, но довольно долго избегал марксизма и писал так, как будто никакой революции не было. В результате в 1920-е гг. в Ленинградском университете он был какое-то время “внештатный за неблагонадежность”, как выразился Р. Якобсон в письме к Н.Н. Дурново [59], а в феврале 1934 г. также был арестован по “делу славистов” (роковую роль для него сыграли контакты с Дурново в связи с предполагавшейся совместной книгой по истории русского литературного языка; в итоге книга была написана одним Виноградовым).

Письма Виноградова из ссылки в Москву жене Надежде Матвеевне, частично опубликованные [60], — яркое свидетельство личности ученого. Остроумные зарисовки мещанской жизни сонного города, как раз в это время превратившегося из Вятки в Киров, соседствуют с рассуждениями о научных проблемах, которые в это время решал Виктор Владимирович. В гнусных жизненных условиях его спасала работа, за два с небольшим года ссылки он написал, может быть, больше, чем когда-либо за такой период позже.

Письма характеризуют Виноградова как человека, в котором независимость взглядов сочеталась с законопослушанием и покорностью судьбе. Постоянно добиваясь возвращения к полноценной деятельности (что ему в конце концов удалось), он всячески старался продемонстрировать лояльность, ссылаясь на свою “удачную научную работу”. В то же время письма не характеризуют его как человека советского мировоззрения. Он постоянно издевается над штампами советской эпохи, крайне низко оценивает советскую литературу и советское литературоведение, иронизирует над торжественной встречей проезжавших через Вятку челюскинцев. И ни в одном из писем не упомянута фамилия Сталина. Вряд ли опальный профессор мог предполагать, что его судьба будет решаться самим вождем.

Из всего происходившего в стране в 1934—1936 гг. Виноградов одно событие явно оценил положительно: постановление о восстановлении преподавания в школах русской истории (вместо обществоведения). Эпоха менялась, что сказалось и на дальнейшей судьбе самого ученого. В 1939 г. после письма Виноградова Сталину вопрос о нем разбирался на Политбюро, где было решено вернуть ему московскую прописку [61]. Правда, впереди его еще ждали новые несчастья: в августе 1941 г. как человек с неснятой судимостью он был выслан из Москвы в Тобольск. Затем, однако, ситуация резко изменилась: с 1944 г. — декан филологического факультета МГУ и заведующий кафедрой русского языка там же, с 1946 г. — академик, с 1950 г. — академик-секретарь Отделения языка и литературы АН СССР и директор академического Института языкознания (позже, после реорганизации института — директор Института русского языка), в 1951 г. — лауреат Сталинской премии 1-й степени и депутат Верховного Совета РСФСР. В 1934 г. Виноградову был вынесен приговор: ссылка на три года в Горьковскую область (туда тогда входила и Вятка), а через семнадцать лет он стал депутатом именно от Горьковской области. Несомненно, что и здесь к возвышению ученого приложил руку сам Сталин (с которым, по свидетельству Надежды Матвеевны, Виноградов никогда не разговаривал, а распространенный слух об участии Виктора Владимировича в написании сталинских работ по языкознанию неверен).

А позицию Виноградова в 1940-е гг. характеризует его книга “Великий русский язык” [62]. Нельзя сказать, что она совсем свободна от политической конъюнктуры тех лет. Однако эту конъюнктуру трудно назвать коммунистической или марксистской. Если изъять две-три неизбежных цитаты из Ленина и Сталина, то книга могла бы быть издана не в 1945, а в 1915 г. Современному человеку может показаться невероятным, что в сталинское время могла быть издана работа с безоговорочным включением Ф.М. Достоевского и А.А. Фета в число великих русских писателей, цитированием эмигранта И.А. Бунина и полным игнорированием всей советской литературы, кроме М. Горького. И завершается сочинение словами славянофила И.С. Аксакова. Однако оно не только было издано, но и получило высокую официальную оценку.

Однако многое в книге сейчас производит странное впечатление. Это настоящий гимн красоте и богатству русского языка, который признается небывалым явлением среди всех языков мира. Виноградов развивает идеи славянофилов и панславистов, распространенные еще в XIX в., согласно которым русский язык является силой, объединяющей вокруг России все славянские народы.

В 1945 г., в разгар “сталинского термидора”, это соответствовало официальной линии. Стоял вопрос о создании социалистического лагеря, куда первоначально входили все славянские страны. В связи с победой в войне и повышением международной роли СССР большое значение приобретало распространение русского языка. Книга соответствовала конъюнктуре, но не была попыткой подладиться под новую идеологию. Наоборот, конъюнктура приблизилась к тому, что думал Виноградов.

Профессор В.Г. Костомаров в статье памяти Виноградова писал: “Его жизненный путь был неровным, колеблясь от драматических затруднений до вершин научной и общественной славы” [63]. В “драматических затруднениях” в 1930-е гг. был элемент случайности: Виноградов мог и не быть связан с Дурново, а тогда бы мог остаться на свободе. Но, безусловно, ситуация тогда не была благосклонна к людям дореволюционной формации. А 1950—1951 гг. стали годами крушения карьеры человека революционной эпохи Яковлева и “вершин научной и общественной славы” Виноградова. Его время пришло. Увы, Дурново тогда уже был убит.

В нашей статье мы старались давать как можно меньше моральных оценок. И в советское, и в постсоветское время слишком часто сложные и неоднозначные события подверстывались под однозначные схемы, позднейшие нередко отличались от ранних лишь переменой знаков на противоположные. Мы хотели обратить внимание читателей на то, как исторические обстоятельства оставляют за человеком возможность выбора и насколько по-разному этот выбор может быть осуществлен.