Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Волгин. Пропавший заговор.doc
Скачиваний:
32
Добавлен:
17.08.2019
Размер:
2.07 Mб
Скачать

Ошибка лидийского царя

Существует известный миф, согласно которому автор «Бесов» совершил надругательство над ребенком — девочкой двенадцати-тринадцати лет. Миф этот в историческом плане был генерирован весьма враждебной Достоевскому средой. Но даже в этом столь выигрышном для обвинителей случае не намекалось, что предметом домогательств был мальчик. Между тем, если верить Б. Парамонову, дело должно было обстоять именно так. Если же верить Сараскиной (в том смысле, как ее сочинение предлагает трактовать Б. Парамонов), под угрозой подобных покушений находился сам автор «Двойника».

Действительно: в представленном нам тандеме Достоевский по отношению к Спешневу — лицо преимущественно страдательное. «Хищный» барин-аристократ полностью подавляет «смирного» беллетриста, который, как утверждает Сараскина, испытывает «всю страсть благоговейного ученичества, всю муку преданного обожания, доходящего до идолопоклонства, всю боль духовного подчинения» и т. д., и т. п. Не возникает сомнений, кто здесь является ведущим, а кто — ведомым, в ком заключено активное, мужское, начало, а кто женственен и исполнен пассивного ожидания.

Увы: «жизнь» не подтверждает этой игривой гипотезы.

«Я его мало знаю,— говорит Достоевский о Спешневе,— да, по правде, и не желаю ближе с ним сходиться, так как этот барин чересчур силен и не чета Петрашевскому». Это вовсе не «формула подчинения». Скорее здесь предчувствие потенциального соперничества и противоборства. Что, собственно, и подтверждается дальнейшими словами воспоминателя (С. Д. Яновского): «Я знал,

как Федор Михайлович был самолюбив и, объяснив себе это нерасположение тем, что, знать, нашла коса на камень, не настаивал на подробностях». Подробности сообщат нам позднее.

Спешнев «чересчур силен»: отношения равенства с ним невозможны. Но было бы в высшей степени унизительно под его холодно-спокойным взором вдруг «потерять лицо». Может быть, именно это соображение оказалось решающим, когда Достоевский размышлял, ввязываться ли ему в типографическую историю. Это проба характеров: «камень» и «коса» стоят друг друга.

Положение Спешнева в «семерке» не отмечено печатью явного духовного превосходства. (Во всяком случае, по отношению к Достоевскому.) Он практик, организатор и — что существенно — «держатель капитала». Его требование, чтобы Достоевский никогда не заговаривал о взятых им в долг пятистах рублях, хотя и благородно по форме, в нравственном отношении уязвимо.

С другой стороны, самолюбию Спешнева должно было льстить сближение с автором «Бедных людей». Достоевский — единственная бесспорная знаменитость в этом ничем не заявившем себя кругу. Спешнев, который писал матери, что, помимо личного счастья, ему «нужна слава, наука и поэзия», не мог не ценить такого знакомства. Двадцатисемилетний, но уже достигший некоторой славы писатель, пожалуй, производил на «сильного барина» не меньшее впечатление, чем тот на него. В их нравственном поединке (вхождение в «семерку» означало, что вызов принят) можно, конечно, различить следы «темных влечений»: не тех, однако, какие имеются в виду.

Достоевский мало пригоден на роль ведомого.

Во всех без исключения жизненных положениях автор «Преступления и наказания» демонстрирует деятельное, волевое, подчеркнуто мужское начало (несмотря на некоторые женственные черты, действительно свойственные его натуре). Он, если угодно, всегда выступает как «хищный» (то есть переламывающий ситуацию) тип. Начиная с раннего детства, когда в играх со сверстниками он неизменно принимает роль вождя индейских племен, и кончая всколыхнувшей Россию предсмертной Пушкинской речью, он заявляет о себе как о лидере, который пытается овладеть ходом вещей. Он идет ва-банк, порывая с надежной офицерской карьерой и устремляясь в неверные волны отечественной словесности; он прилагает титанические усилия, чтобы вырваться из Сибири и вернуться в Петербург; он возглавляет четыре крупных издания, чтобы с их помощью воздействовать на умы. Он тверд и настойчив в своих отношениях с властью; он надежен как друг; он, наконец, обладает железной писательской волей.

Что же касается жизни личной, то и здесь инициатива остается за ним. Обе его женитьбы (что бы ни говорила о первой из них дочь от второго брака) осуществлялись по его, а не чужому сценарию: он добивался, чего хотел. И даже драматическая развязка его романа с Аполлинарией Сусловой (когда он оказался в довольно унизительной роли) в известном смысле была следствием его абсолютного преобладания при начале этого адюльтера.

Его действительно влечет к людям, которые моложе его и которые, как правило, внешне красивы. До каторги он близок с Плещеевым, Пальмом, Филипповым, после — с Врангелем и Чоканом Валихановым1, на исходе жизни — с Владимиром Соловьевым. Было бы странно, если б симпатий к ним у него не возникло. Ибо во всех без исключения случаях эти дружбы вызваны духовной приязнью. И как бы ни складывались его отношения с каждым из его молодых друзей, не приходится сомневаться, кто тут являлся ведущим, а кто — ведомым.

Лидером остается Достоевский и в кругу семьи (заботится о великовозрастном пасынке, поддерживает семью покойного брата и т. д.). Летом 1866 года он гостит в Люблино под Москвой, на даче у своей младшей сестры (там, кстати, пишется «Преступление и наказание»). Во всех дачных розыгрышах, импровизациях, инсценировках, которые устраивает веселящаяся молодежь, он берет на себя роли исключительно «хищные» — судьи, белого медведя-людоеда и, наконец, изображенного им (в почти «обэриутском» стихотворении!) доктора Левенталя, который «прутом длинным, длинным, длинным» грозится высечь одного из юных участников этих семейных игрищ — племянника Достоевского Сашу Карепина. (Вниманию заинтересованных лиц: не усматривается ли в таковом намерении дополнительно к уже известным нам вожделениям еще и садо-мазохистский момент? То есть, с одной стороны, подразумевается извлечение удовольствия из страдания ближнего, а с другой,— душевное сокрушение в связи с тем, что этот ближний — сын твоей единоутробной сестры.)

Все описания гетеросексуальных контактов (или подразумевающих их ситуаций) в его романах — относись эти сцены к Свидригайлову, старику Карамазову, Подпольному или Ставрогину — даются глазами насильника, а не жертвы. Повествователь — не «девочка», а «Ставрогин». В более широком смысле он всегда Раскольников, но никогда не старуха. Что из этого следует? Совсем не то, в чем хотят нас уверить доверчивые «ученики Фрейда».

Б. Парамонов полагает, что сексуальное поведение Достоевского (в том числе и в его беллетристических воплощениях) определялось «мотивом Кандавла». (Этот лидийский царь опрометчиво приглашал друга полюбоваться прелестями своей жены, в результате чего и поплатился жизнью.) Читатель, конечно, уже смекнул, кто здесь есть кто. Только в присутствии соперника-друга автор «Двойника» способен испытать острое сексуальное чувство. Только наличие тайно желаемого третьего может поддерживать робкое счастье двоих.

Надо думать, те муки ревности, которые претерпевал Достоевский, прибыв в Париж «слишком поздно»,— это не более чем вид сексуальной мимикрии. Конечно, он тайно вожделел к ни разу не виданному им студенту-испанцу, увлекшему Аполлинарию Суслову в пучину порока. Его признание в том, что он испытал «гадкое чувство» (облегчение!), когда понял, что его соперник «не Лермонтов», только подкрепляет гипотезу. Разумеется, брошенный русский писатель прежде всего жаждет духовного противоборства. Но выясняется, что на этом поприще Сальвадор ему не соперник. Остается лишь пожалеть, что кабальеро так быстро слинял и не сопроводил бывших любовников в их странном (и вполне целомудренном) итальянском вояже: это сообщило бы путешествию еще большую пикантность и остроту.

Бешеная вспышка ревности к Анне Григорьевне (уже на исходе их брака!) — с кровавым срыванием медальона и тщетным поиском в оном несуществующего мужского портрета — тоже, очевидно, притворство чистой воды. Куда комфортнее чувствовал бы себя Достоевский, когда бы вдруг оказалось, что портрет действительно существует и розыгрыш, предпринятый Анной Григорьевной,— не шутка, а горькая явь!

Попытку Достоевского вытащить из нищеты своего соперника, учителя Вергунова, несчастного возлюбленного его будущей (первой) жены, Б. Парамонов также относит к области эротических игр. И впрямь: какие еще мотивы (кроме, разумеется, «мотива Кандавла») могут двигать недавним каторжником, выразившим опрометчивое желание остаться не с истиной, а со Христом?

Для иллюстрации приверженности Достоевского к meЂnage a ` trois нам предлагается ссылка на «Вечного мужа». Пример не очень удачен. Ловчее было бы указать на таких героев Достоевского, как Лебезятников и Виргинский: ветреность жен возбуждает в обманутых мужьях сильное уважение к неверным супругам. Надо думать, они (то есть мужья) — бессознательные «ученики Фрейда».

В связи с этим хотелось бы сделать Б. Парамонову один презент.

1 Так, на слова Чокана Валиханова: «Вы, конечно, знаете, как я к Вам привязан и как я Вас люблю»,— он отвечает встречным признанием: «Вы пишете, что меня любите. А я Вам объявляю без церемоний, что я в Вас влюбился. Я никогда и ни к кому, даже не исключая родного брата, не чувствовал такого влечения, как к Вам, и Бог знает, как это сделалось». «К счастью,— замечали мы по этому поводу,— эти взаимные объяснения не отразились пока на репутации неосторожных корреспондентов». («Октябрь», 1993, № 11, с. 113.) Наш оптимизм оказался слишком поспешным.