2. Практический уровень
Во второй части моего сообщения я хочу конкретизировать характеристики личности как “я”, связав понятие субъекта говорящего с понятием субъекта действующего. Поставив перед собой такую задачу, мы оказываемся в определенном смысле на перекрестье семантики и прагматики. Действительно, в той мере, в какой деятельность человека является правилосообразным поведением, она сообразуется с языком, а точнее — с речевыми актами, и выступает тем самым как речесообразная. При этом, с одной стороны, мы говорим о действиях как о событиях, происходящих в мире, и в этом смысле теория действий является областью семантики: мы говорим о семантике действий. С другой стороны, в речи мы обозначаем себя как агентов действий, и в этом смысле теория деятельности оказывается областью прагматики. В действительности, однако, специфика данного предмета столь велика, что теория деятельности выделилась ныне в самостоятельную дисциплину.
Нам предстоит испытать автономию этой теории в той области, где семантика граничит с прагматикой.
С позиций логической семантики действия необходимо отнести к разряду уникальных событий. В самом деле, событие может быть названо действием, если оно совершилось или совершается под влиянием интенции, то есть преднамеренно, или с намерением сделать что-то иное, или же является исполнением намерения, существовавшего ранее, реализация которого могла быть отложена, приостановлена или вовсе отменена. В последнем случае речь идет о моей интенции как о нацеленности на действие, исполнение которого зависит от внешних или внутренних обстоятельств.
Характеризация действия через его интенциональность в одном из трех значений этого слова (то есть как преднамеренного, как имевшего иное намерение, или как неосуществленного, “чистого” намерения) выдвигает целый ряд проблем, пограничных для области семантики. Основные дебаты идут до сих пор в связи с вопросом, следует ли считать интенцию мотивом, побуждающим действие и несводимым. к причине в смысле Юма, или же интенция, даже будучи описана как мотив, может получить объяснение в причинной схеме?
Сложность здесь заключается в следующем: если желания и убеждения приравнять к пропозициональным отношениям, чтобы удовлетворить требованиям экстенсиональной логики, то возникнет логический разрыв между семантикой наших предложений о действиях и повседневным опытом, свидетельствующим о нашей способности к действию и о том, что мы на самом деле действуем, то есть заставляем происходить события. До тех пор, пока мы рассматриваем интенции как свойства действий уже совершенных, затруднение это может оставаться скрытым. Интенцию можно считать в этом случае модификацией действия как события, происходящего в мире. Сложность становится более отчетливой, когда мы говорим о намерении, с которым мы делаем нечто. Но как только мы заводим речь о намерениях не вполне исполненных или вовсе не исполненных, то есть о “чистых” интенциях,— налицо уже непреодолимая сложность.
Значит, интенции следует рассматривать как виды, относящиеся к роду интенционалий, к парадигме ожиданий и проекций “я”. Чтобы учесть эти две характеристики — время и участие личности,— требуется объединение усилий логической семантики и феноменологии. В рамках этого союза двух дисциплин феноменология предоставит категорию интенциональности, которая будет раскрываться в двух аспектах,— как ноэзис и как ноэма,— а семантика позволит артикулировать ноэматическую сторону интенциональности в терминах высказываний о действиях.
Такое же объединение феноменологии и аналитической философии возникает и в пограничной области прагматики. Но главный проблемный фокус связан здесь уже не с вопросом о соотношении мотивов и причин как событий, происходящих в мире, а с самим отношением между действием и его агентом. Иными словами, не связь между “что?” и “почему?”, характерная для семантики действия, а связь между “кто?” действия и его “что-и-почему?”—вот острие проблемы в постановке прагматики. Вопрос “кто?”, отнесенный к действию, заставляет по-новому поставить проблему приписывания психических и физических предикатов личности, являющейся субъектом предикации. Для аналитической философии эта проблема остается не менее таинственной, чем для феноменологии. Так получилось, что внимание к классификации отношений между “что?” и “почему?” заслонило собой в философии действий отношения между “кто?” и “что-и-почему?”, сделало их почти иррелевантными. Это бросается в глаза, например, в исследовании проблемы действий, предпринятом Дэвидсоном: отождествление мотива с причиной приводит к однозначному сведению действий к разновидности событий. Таким образом, категория события оказывается начисто лишена связи с категорией “я”, которая в такой постановке практически исключается из рассмотрения. Но это самообман, ибо одна специфическая черта действия при этом не учитывается. Дело в том, что зависимость действий от нас как от их агентов обусловлена частичным значением интенции. Подтверждение этому мы находим и в обычном языке, где роль агента выражается обычно как метафорическое отцовство, владение или обладание, получающее выражение в грамматике так называемых притяжательных прилагательных и местоимений. Эти лингвистические факты демонстрируют необходимость новой артикуляции нашего философского дискурса, посвященного “я”. Гуссерль говорит об этой проблеме в терминах эгологии, рассматривая Ego как “полюс идентичности” разнообразных действий, для которых оно служит источником. Это напоминает источник света, распространяющий вокруг себя множество лучей. Однако все это лишь метафоры. Каким же образом можем мы концептуально выразить это интуитивное понимание?
Здесь возникают новые парадоксы. Как быть, например, с двойственным статусом психических предикатов, которые, с одной стороны, сохраняют свое значение, будучи приписаны себе или другому (и являются, следовательно, плавающими сущностями, для коих безразлично, кому они приписаны актуально), а с другой — все же выступают каждый раз как актуально приписанные тому, кто ими владеет? Или другой парадокс: как соотносятся приписывание и вербальное вменение? Можно ли сказать, что мы приписываем кому-то действия таким же образом, каким судья решает, что нечто принадлежит кому-то по закону? Разве не основывается юридическое и моральное вменение на убеждении, что действия, которые способен совершить и совершает некто, ему (или ей) принадлежат, на уверенности, что он (или она) является автором этих действий? И разве это убеждение и эта уверенность — в их концептуальной артикуляции —не возвращают нас к третьей космологической антиномии кантовой диалектики Чистого Разума, в которой тезису, что мы способны инициировать актуальные начинания в этом мире, противостоит антитезис, требующий бесконечной регрессии в открытой цепочке причин?
В смешанных моделях, таких, например, как предлагаемая фон Вригтом в его “Объяснении и понимании”, выдвигается правомерное требование увязывать практические силлогизмы с системами причинно-следственных связей, чтобы не теряло смысла привычное понятие инициативы как интенционального вмешательства агентов, обладающих самосознанием, в течение событий в мире. Но эта связь между телеологическими и причинными компонентами действий вновь заставляет обратиться к дискурсу, выходящему за пределы аналитической философии. Здесь требуется феноменология “я могу” по Мерло-Понти, ибо без этого не получит смысла принадлежность агента миру, трактуемому как поле практики, имеющее пути и препятствия. Разве не предшествует понимание нашей принадлежности миру как полю практики различению семантики действий как событий и прагматики самообозначающихся агентов действий? Да, феноменология “я могу” является, несомненно, более фундаментальной, чем лингвистический анализ (неважно — семантический или прагматический), ибо она теснейшим образом связана с онтологией тела собственного, то есть единичного а моего тела, которое благодаря своей двойственной зависимости выступает как связующее звено между моим действием и системой событий, происходящих в мире. В то же время нельзя не признать, что феноменология “я могу” и соответствующая ей онтология тела собственного и мира как поля практики не может быть артикулирована в дискурсе, если мы не обратимся к помощи семантики и прагматики действий, хотя за это и приходится платить ценой парадоксов, над которыми бились Кант, Шопенгауэр, Витгенштейн и Мерло-Понти,