Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
iol_11.doc
Скачиваний:
2
Добавлен:
30.07.2019
Размер:
106.5 Кб
Скачать

Тема 11. Предсимволистские черты поэзии в. С. Соловьева, к. К. Случевского, к. Фофанова

1.Мир и человек в поэтическом сознании Случевского дисгармоничны. Человек раздвоен; его постоянно мучает трагизм бытия, кошмар повседневности (подчас весьма фантастичной).

Нас двое

Никогда, нигде один я не хожу, Двое нас живут между людей: Первый — это я, каким я стал на вид, А другой — то я мечты моей.

И один из нас вполне законный сын; Без отца, без матери другой; Вечный спор у них и ссоры без конца; Сон придёт — во сне всё тот же бой.

Потому-то вот, что двое нас, — нельзя, Мы не можем хорошо прожить: Чуть один из нас устроится — другой Рад в чём может только б досадить!

Даже обращаясь к антологическим темам, Случевский не находит гармонии там, где она изначально предполагалась — в мире античных статуй и древних преданий.

Частый мотив в стихах Случевского — безумие; чаще всего это реакция на самодовольство разума.

Два сильнейших стихотворения Случевского — «Камаринская» и «После казни в Женеве» — стоят отдельного разбора. Здесь и переклички с Достоевским (Достоевский и Случевский — отдельная и важная тема; известно, что поэт написал предисловие к собранию сочинений любимого писателя, откликнулся на похороны Достоевского, да и переклички стихотворения «После казни в Женеве» с «Братьями Карамазовыми» давно уже отмечены — см. Случевский 1962. С. 24–25). Здесь и относительность самого понятия безумия — как сказано в одном из стихотворений (“Да, я устал, устал, и сердце стеснено…”): “И так меня мучительно гнетут // И мыслей чад, и жажда снов прошедших, // И одиночество... Спроси у сумасшедших, // Спроси у них — они меня поймут!” Здесь и фантастичность самой действительности — и Гоголь, и Достоевский, и Случевский показывали, как относительна и подвижна грань между тем, что мы называем фантастическим, и тем, что нам кажется вполне реальным, даже обыденным.

Грёзы, сны, виденья — излюбленные Случевским формы познания мира. Эпоха требовала определённости во всём — поэт настойчиво подчёркивал относительность человеческого знания, сомнительность фетишей своего времени. «Неуловимое», «Невменяемость» — характерные заглавия стихов Случевского, в зыбком, колеблющемся мире которого мнится, “что где-то, до того, когда-то жили мы”.

При всех недостатках своих произведений К. К. Случевский – настоящий, неподдельный поэт, всегда своеобразный и иногда глубокий. Отсутствие подражательности не только намеренной, но даже невольной и бессознательной есть черта, которая прямо бросается в глаза при чтении его книжек. Самые неудачные страницы у него можно упрекнуть во всем, кроме подражательности. А вместе с тем К. К. Случевский есть впечатлительнейший из поэтов: на него производят впечатление такие вещи, которые вообще проходят незамеченными. И эти впечатления он переносит в свои стихи. Но впечатлительность нашего поэта, по крайней мере насколько о ней можно судить по его стихам, имеет особый характер. Мы не найдем у него простых художественных воспроизведений того или иного поразившего его явления из жизни природы или человека. Всякое даже самое ничтожное впечатление сейчас же переходит у него в размышление, дает свое отвлеченное умственное отражение и в нем как бы растворяется. Это свойство, несомненно господствующее в поэзии К. К. Случевского, хотя, конечно, не исчерпывающее ее всецело, я назвал бы импрессионизмом мысли. Схватывая на лету всевозможные впечатления и ощущения и немедленно обобщая их в форме рефлексии, мысль поэта не останавливается на предварительной эстетической оценке этих впечатлений: автор рефлектирует в самом своем творчестве, но не проверяет его результатов дальнейшею критическою рефлексией. Отсюда чрезвычайная неровность и случайность его произведений: если впечатление имело настоящую эстетическую ценность, если в нем был элемент красоты, его прямое отражение в мысли автора дает истинно поэтические произведения, если же нет, то выходят вещи в лучшем случае странные или причудливые.

У К. К. Случевского именно вследствие преобладающего импрессионизма труднее, чем у кого-либо из других поэтов, распределить стихотворения по их содержанию и отличительному характеру. Сам он принимает для своей лирики такую довольно смутную классификацию: «Думы и мотивы», «Картинки и фантазии», «Мелкие стихотворения», «Картинки из черноземной полосы», «Мурманские отголоски», «Лирические», «Мгновения». Кроме чисто топографических обозначений, каждая из прочих рубрик годилась бы для всех стихотворений: все они могли бы быть названы «Лирическими», «Мелкими», «Мгновениями» и т. д. На мой взгляд, произведения К. К. Случевского, как лирика, могут быть основательно разделены только на удачные и неудачные, хотя это напоминает отчасти известный ответ студента на экзамене из нравственного богословия, – что «любовь разделяется на искреннюю и неискреннюю».

Приведем несколько удачных образчиков мыслей-импрессий нашего поэта:

Я принес домой с мороза

Много звезд и блесток снега!

Дома так привольно, сладко,

Всюду блеск, тепло и нега!

Но беспутные снежинки

Этих благ не замечают,

Обращаются в слезинки

И проворно исчезают.

При всем различии между двумя поэтами и при всем несходстве самих стихотворений по тону и содержанию, – эта вещица напоминает одно из лучших маленьких стихотворений Тютчева «Слезы людские» непосредственностью перехода внешнего впечатления в мысленный образ из человеческой жизни. Как у Тютчева струи осеннего дождя ощутительно превращаются в бесконечные слезы людского горя, так здесь блестящие снежинки прямо переходят в мгновенно появляющиеся и исчезающие слезы балованного ребенка или «беспутной» женщины.

А вот у поэта, подпавшего «не в срок» под власть любви, вдруг мелькнуло ощущение, что эта любовь есть призрак, и эта мгновенная внутренняя импрессия, – не остановившая реального чувства, закутавшись в целое, несколько растянутое стихотворение, прямо выступает в его последних стихах:

Не погасай хоть ты, – ты, пламя золотое, —

Любви негаданной последний огонек!

Ночь жизни так темна, покрыла все земное,

Не отличить пути, и ты горишь не в срок!

Но чем темнее ночь, тем больше блеск сиянья;

Я на него иду, и я идти хочу…

Иду… мне все равно: свои ли я желанья,

Чужие ль горести в пути ногой топчу,

Родные ль под собой могилы попираю,

Назад ли я иду, иду ли я вперед,

Не прав ли я иль прав, – не ведаю, не знаю,

И знать я не хочу! Меня судьба ведет…

В движенье этом жизнь так ясно ощутима,

Что даже мысль о том, что и любовь – мечта,

Как тысячи других, мелькает мимо, мимо.

И легче кажется и мрак, и пустота.

Мысль-импрессия другого рода, замечательная по меткости выражения:

Мы ждем и даже не тоскуем:

Для нас не может быть мечты,

Мы у прошедшего воруем

Его завядшие цветы …

Крайний Север, где пришлось побывать нашему поэту, снабдил его многими впечатлениями. Говоря по-старинному, муза г. Случевского оказалась весьма чуткою к своеобразным и величавым красотам стран Гиперборейских. Вот один из более удачных «Мурманских отголосков»:

Утро. День воскресный. Бледной багряницей

Брызнул свет ленивый по волне, объятой

Теменью холодной. Будто бы зарницей,

В небе вдруг застывшей, бледно-лиловатой,

Освещает утро хмурый лик Мурмана.

Очерки утесов сквозь туман открылись…

Сердце! отчего ты так проснулось рано?

Отчего вы, мысли, рано окрылились?

Помнят, помнят мысли, знает сердце, знает:

Нынче день воскресный. На просторе вольном,

Как шатром безбрежным, церковь покрывает

Всю страну родную звоном колокольным,

И в шатре том, с краю, в холоде тумана,

В области скалистой молча притаилось

Мрачное обличие дальнего Мурмана…

И оно зарделось, и оно молилось!

Импрессионизм мысли не призван обращать в стихи сильные, глубокие и длительные чувства. Из немногих стихотворений К. К. Случевского, посвященных любви, самое сильное называется «Из чужого письма» и говорит от лица женщины. А в немногих самоличных своих вдохновениях из этой области наш поэт, верный и здесь общему характеру своего творчества, ловит отдельные впечатления и закрепляет их иногда с большою тонкостью и изяществом.

Словно как лебеди белые

Дремлют и очи сомкнули,

Тихо качаясь над озером, —

Так ее чувства уснули.

Словно как лотосы нежные,

Лики сокрыв восковые,

Спят над глубокой пучиною

Грезы ее молодые…

Или, например, это:

Из-под тенистого куста

С подстилкой моховою,

Фиалок темных я нарвал,

Увлажненных росою!

Они прохладны! С лепестков

В жар полдня ночью веет…

Глядишь на них… Твой милый взгляд

Их теменью темнеет!

А вот еще лучше в том же роде другая цветочно-любовная мысль-импрессия:

Где бы ни упало

Подле ручейка

Семя незабудки,

Синего цветка, —

Всюду, чуть весною

Загудит гроза,

Взглянут незабудок

Синие глаза.

В каждом чувстве сердца

В помысле моем

Ты живешь незримым

Тайным бытием…

И лежит повсюду

На делах моих

Свет твоих советов,

Просьб и ласк твоих.

Впечатление впечатлению рознь, и в ином мгновенном прямо открывается и выступает вечное. К. К. Случевский, оставаясь импрессионистом по форме своего творчества, мог тем не менее написать и такое глубокое и трогательное по содержанию стихотворение:

Промчались годы. Я забыл,

Забыл я, что тебя любил,

Забыл за счастием в гоньбе,

Что нужен памятник тебе…

Я жил еще; любил опять!

И стал твой образ вновь мелькать,

И с каждым днем в душе моей

Пришлец становится ясней.

.

Теперь я сам, как погляжу,

Тебе гробницею служу

И чьей-то мощною рукой

Поставлен думать над тобой.

Пришлось бы слишком злоупотребить выписками, если бы я хотел привести все удачные и характерные стихотворения г. Случевского. Ограничусь еще одним стихотворением, как самым глубоким и оригинальным образчиком его поэзии, и двумя строфами из другого, замечательными по силе стиха. Вот сначала эти строфы:

Мы отошли, – и вслед за нами

Вы тоже рветесь в жизнь вступить,

Чтоб нами брошенными снами

Свой жар и чувство утолить.

И эти сны, в часы мечтанья,

Дадут, пока в вас кровь тепла,

На ваши ранние лобзанья

Свои покорные тела.

От таких стихов не отказался бы и Лермонтов. А вот самая глубокая и значительная из всех мыслей-импрессий г. Случевского:

Есть в земной природе облики невидимые,

Глазу незаметные, всюду существующие,

Горячо любимые, сильно ненавидимые,

Мир в подлунном мире тайно образующие

В сильные минуты, в важные мгновенья

Жизни эти облики сразу означаются:

В обаянье подвига, в тяге преступления,

Нежданно, негаданно духом прозреваются…

То, чего нет вовсе, видимым становится;

В тишине глубокой разговоры чудятся;

Если что-то сделаешь, если что-то сбудется.

Ну, и надо делать!.. при таком решении

Целый мир обманный в обликах присутствует;

Он зовет на подвиги, тянет к преступлению —

И совсем по-своему на дела напутствует.

Жаль, что это замечательное стихотворение испорчено неосновательным по смыслу и неуклюжим по форме восклицанием: «Ну, и надо делать!..» Почему же надо, если эти тайные облики тянут иногда к преступлению и напутствуют на злые дела? Если «обманный мир» совсем завладел нашею волей, то внушаемые им дела совершатся и без нашего «надо»; а если воля еще сохраняет свою самостоятельность, то ясно, что ей надо сопротивляться наваждению, а не следовать ему.

В задачу моей заметки не входит разбор двух прекрасных поэм г. Случевского: «Поп Елисей» и «В снегах», а также его полудраматических и полуэпических опытов. Последние я нахожу неудачными. Об этом, конечно, можно спорить. Но в «Мелких стихотворениях» есть бесспорные маленькие ошибки, которые следует непременно исправить в случае нового издания. В рассказе «Дьячок» дважды упоминается о иеромонахе в панагии, тогда как панагия есть отличительная принадлежность епископов, и иеромонах в панагии – все равно что обер-офицер в генеральских эполетах или камер-юнкер с ключом.

В стихотворении «Ипатия и Кирилл» Александрия почему-то называется «в ряду столиц младенец-город», хотя она тогда была старее, чем теперь Москва, – и в описании города упоминается наряду с храмом и синагогой костел. Этим польским словом называют у нас иногда римско-католические храмы в отличие от греко-российских, но что должен означать костел в Александрии V века – остается совершенно непонятным. Впрочем, такие досадные недосмотры следует ставить в указ не самому поэту, а тем его невнимательным друзьям, которым он, без сомнения, читал свои стихи прежде их печатания.

Не только эти случайные погрешности, но и более существенные недостатки в стихотворениях К. К. Случевского не мешают ему обладать редким уже ныне достоинством настоящего поэта и быть одним из немногих еще остающихся достойных представителей серебряного века русской лирики.

2. Софиоло́гия (греч. Σοφία - Премудрость, Высшая Мудрость и др.-греч. λόγος — учение, наука) — синкретическое религиозно-философское учение, включающее философскую теорию "положительного всеединства", понимание искусства в духе мистической "свободной теургии", преображающей мир на путях к его духовному совершенству, концепция художественного выражения "вечных идей" и мистическое узрение Софии как космического творческого принципа. Была изложена и развита русскими философами XIX-XX вв. (такими как Соловьев). Первым исследователем софиологии в России был философ Владимир Соловьев. В своих работах он опирается на библейские и гностические тексты, на мистический опыт многих визионеров, на богослужебную и художественную практику православия и на свои собственные софийные видения и поэтические интуиции. В частности, он считал именно софийный аспект религиозного чувства русского народа наиболее самобытным в христианстве наших средневековых предков. Основы софиологии были изложены Соловьевым в работе "Начала вселенской религии". Свое дальнейшее развитие софиология получила в работах отца Павла Флоренского. Русская софиология представлялась ему разновидностью немецкого идеализма, своеобразным гностицизмом и вообще незаконным использованием философии для выражения христианских догматов. К числу видных изыскателей русской софиологии можно отнести и отца Сергия Булгакова, Николая Бердяева, Андрея Белого. Философская теория Владимира Соловьева так и осталась невоплощенной, поскольку автор в итоге отказался от развития концепта Софии в прикладном аспекте. Однако современная софиология, сформированная как философская мысль на основании работ русских софиологов основала фундамент учения в виде трех основных идей: Софии, всеединства и совершенного человечества (сверхчеловечества). Современная софиология имеет тенденцию смещения в гнозис и учение каббалистов, в которых она находит фундаментальные структуры для культурно-этического основания своих теорий. По мнению современных исследователей софиологии на данный момент имеется необходимость сделать Софию самостоятельной и центральной фигурой в бытийной драме.

Примечательно и то, что на сегодняшний день мы имеем достаточно большое творческое наследие поэтов, художников, философов серебряного века. В основном на их творчестве сказалась именно идея Владимира Соловьева, ярко выраженной основой которой можно считать мысль о духовной эволюции человечества.

Владимир Соловьев высказывает в своих философских рассуждениях идею положительного всеединства в жизни знании и творчестве. Он пытается показать относительную истину всех начал и вскрыть ложь, происходящую от их обо­собленности. Всеединство, еще не осуществленное в действительности, определяется по необ­ходимости косвенным, отрицательным пу­тем. Как верховный принцип, оно должно управлять нравственной деятельностью, те­оретическим познанием и художественным творчеством человека,— отсюда разделе­ние на этику, гносеологию и эстетику. «Ве­ликий синтез», о котором мечтает Соло­вьев, должен преобразить жизнь, реформи­ровать общество, возродить человечество; поэтому в его системе этика занимает пер­вое место. Основание своей концепции Соловьев выражает в обращении к Софии: "Велика истина и превозмогает! Всеединая премудрость бо­жественная может сказать всем ложным началам, которые суть все ее порождения, но в раздоре стали врагами ее,— она может сказать им с уверенностью: «идите прямо путями вашими, доколе не увидите про­пасть перед собою; тогда отречетесь от раз­дора своего и все вернетесь обогащенные опытом и сознанием в общее вам отечест­во, где для каждого из вас есть престол и венец, и места довольно для всех, ибо в дому Отца Моего обителей много".

Идея совершенного человечества

Владимир Соловьев верил в человечество как реальное существо. С этим связана самая интимная сторона его религиозной философии, его учение о Софии. София есть прежде всего для него идеальное, совершенное человечество. Человечество есть центр бытия мира. И София есть душа мира. София, душа мира, человечество, есть двойное по своей природе: вещество божественное и тварное. Нет резкого разделения между естественным и сверхъестественным, как в католической теологии, в томизме. Человечество вкоренено в Божьем мире. И каждый отдельный человек вкоренен в универсальном, небесном человеке, в Адаме Кадмоне Каббалы.

Предисловие заканчивается вдохновен­ным обращением к Софии: «Велика истина и превозмогает! Всеединая премудрость бо­жественная может сказать всем ложным началам, которые суть все ее порождения, но в раздоре стали врагами ее,— она может сказать им с уверенностью: «идите прямо путями вашими, доколе не увидите про­пасть перед собою; тогда отречетесь от раз­дора своего и все вернетесь обогащенные опытом и сознанием в общее вам отечест­во, где для каждого из вас есть престол и венец, и места довольно для всех, ибо в дому Отца Моего обителей много».

Философские построения Соловьева — не рациональные схемы, а символические обличил единого мистического опыта. Ду­ша мира — София — выпала из лона От­чего, и единство ее распалось на множест­венность, но элементы ее воссоединятся, и она вернется к Отцу. Это двойное движе­ние может быть выражено в различных си­мволах: и в виде абстрактной трехчленной схемы Гегеля, и в форме евангельской при­тчи о блудном сыне.

Философия Соловьева есть вариация на тему о возвращении блудного сына.

В нравственной жизни необходимо од­но верховное начало, в котором могли бы соединиться все доселе существовавшие условные и ограниченные критерии. По­следние можно разделить на эмпирические, или материальные, и на рациональные, или формальные. Автор показывает их недостаточность. Эмпирические начала нравственности — гедонизм, эвдемонизм, утилитаризм — признают целью практи­ческой деятельности наслаждение, счастье или пользу; все эти понятия субъективны и слишком общи: блаженство есть цель вся­кой деятельности и нравственной и безнра­вственной; эгоизм — столь же реальное свойство человеческой природы, как и аль­труизм, а интуитивную или инстинктивную мораль следует оставить ad usum bestiarum. Итак, эмпирически нравственность обосно­вать нельзя.

Переходя к рациональному началу, Со­ловьев разбирает учение Канта и расширя­ет смысл его категорического императива: по Канту, только разумные существа могут быть предметом нашей нравственной дея­тельности, по .Соловьеву, все существа. В учении о свободе воли он усваивает кан-товское различение эмпирического и умо­постигаемого характера, но толкует его по-шопенгауэровски; свобода умопостигаемо­го характера относительна; в ноуменаль­ном мире воля человека подчинена закону этого мира. Впрочем, утверждает Соло­вьев, для нравственной деятельности чело­века абсолютная свобода вовсе не обязате­льна: достаточно, чтобы человек был сво­боден в том смысле «чтобы его поступки определялись идеальными мотивами». Ав­тор не разрешает проблемы о свободе во­ли. Он искусно ее обходит. При монизме его   мировоззрения   попытки   обосновать свободу наталкивались на непреодолимые трудности. Соловьев не находит свободы ни в мире эмпирическом, ни в мире умо­постигаемом. И здесь и там человек де­терминирован. Как явление среди явлений, он подвержен закону необходимости, как «умопостигаемый характер», он обуслов­лен своей вечной идеей. Возможность «определяться идеальными мотивами» со­всем не есть свобода. Для Соловьева-ин­теллектуалиста недоступно понятие ирра­циональной свободы. Поэтому и в его метафизическом построении остается не­выясненным один важный момент — воз­можность отпадения мировой души.

 

3.

«Вся в лазури сегодня явилась»

Вся в лазури сегодня явилась

Предо мною царица моя,—

Сердце сладким восторгом забилось,

И в лучах восходящего дня

Тихим светом душа засветилась,

А вдали, догорая, дымилось

«У царицы моей есть высокий дворец...»

У царицы моей есть высокий дворец,

О семи он столбах золотых,

У царицы моей семигранный венец,

В нем без счету камней дорогих.

И в зеленом саду у царицы моей

Роз и лилий краса расцвела,

И в прозрачной волне серебристый ручей

Ловит отблеск кудрей и чела.

Но не слышит царица, что шепчет ручей,

На цветы и не взглянет она:

Ей туманит печаль свет лазурных очей,

И мечта ее скорби полна.

Она видит: далёко, в полночном краю,

Средь морозных туманов и вьюг,

С злою силою тьмы в одиночном бою

Гибнет ею покинутый друг.

И бросает она свой алмазный венец,

Оставляет чертог золотой

И к неверному другу,- нежданный пришлец,

Благодатной стучится рукой.

И над мрачной зимой молодая весна -

Вся сияя, склонилась над ним

И покрыла его, тихой ласки полна,

Лучезарным покровом своим.

И низринуты темные силы во прах,

Чистым пламенем весь он горит,

И с любовию вечной в лазурных очах

Тихо другу она говорит:

"Знаю, воля твоя волн морских не верней:

Ты мне верность клялся сохранить,

Клятве ты изменил,- но изменой своей

Мог ли сердце мое изменить?"

Соловьев оставил значительное стихотворное наследие; особую известность приобрели стихотворения "Софийного" цикла ("Вся в лазури сегодня явилась..."; "У царицы моей есть высокий дворец..."; "Око вечности"; поэма "Три свидания"). Посвященный мистической Вечной Женственности - "Подруге Вечной", этот цикл оказал сильное влияние на поэзию раннего А. Блока.

Соловьев побывал в Лондоне, Париже, Ницце и в Египте. Приобретенный им при этом мистический опыт, во многом предопределивший его дальнейшую творческую деятельность, задним числом описан в поэме Три свидания (1898). К середине 1870-х годов относятся его первые значительные стихотворения, сопутствовавшие развитию философской мысли («Хоть мы навек незримыми цепями», «Вся в лазури сегодня явилась», «У царицы моей есть высокий дворец» и т.д.).

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]