
- •Isbn 5—210—00376—0
- •Е. С. Громов к понятию «язык кино»
- •2. О предпосылках и уровнях значимости
- •3. Элемент и целое
- •А. С. Трошин фильм в фильме
- •И. М. Шилова о звукозрительном строе современного фильма
- •25 Октября 1917 года
- •М. Б. Ямпольский о глубине кадра
- •Сергей герасимов
- •Анатолий гребнев
- •Рустам ибрагимбеков
- •Никита михалков
- •Эльдар рязанов
- •Эльдар шенгелая
- •Вадим юсов
Сергей герасимов
Если понимать под языком кино образную систему кинематографического искусства, то она, конечно, развивается, модифицируется, складывается на наших глазах. Разумеется, определенный набор художественных средств, элементов, потребных для изложения мысли, уже был, так сказать, «наработан» к 30-м годам. И, вероятно, небесполезно было бы сегодня оглянуться на этот прошлый опыт, проверить, как он действует в наше время,— заняться, скажем, изучением восприятия старых фильмов, которые современный зритель смотрит по телевидению. Квалифицированный критик, опираясь на собственный вкус, мог бы констатировать, в чем они устарели, что сохранило свою ценность.
Плодотворное направление поиска лежит, на мой взгляд, в сфере кинематографа, который можно определить как «смысловой» — в противоположность кинематографу «иероглифическому». Ко-
194
нечно, языкотворчество — дело сложное, вопрос этот деликатный, к нему нельзя подходить «с маху». Например, сейчас я вчитываюсь в Велимира Хлебникова — вот поэт, который занимался прежде всего «апологетикой» собственно языкового строя. Но ведь это же можно найти и у С. М. Эйзенштейна. Его «монтаж аттракционов» был основан на подходе к «аттракциону» как самостоятельному элементу, как к частице языка, выполнявшей не только смысловую, но и языковую функцию. В огрубленном и искаженном виде этот принцип сегодня используется буржуазным кинематографом, это превратилось в доходное дело: на экране являются акулы-хищницы, горящие небоскребы, «живописные» убийства. «Играют» только удары по чувствам, вернее, ощущениям зрителя, сюжет утрачивает свое значение, сохраняется лишь набор «иероглифов». Правда, и здесь надо оговориться,— иероглифы бывают разными. В свое время меня буквально ошеломил своей прелестью японский иероглиф, обозначающий «шум». Чтобы передать это понятие, японцы изображают... трех собравшихся вместе женщин! Это остроумно и выразительно.
Кинематограф уже научился, и давно, выстраивать таким путем художественный образ, оперируя конкретными, вещными элементами. В этом смысле у нас немало находок. Опасность состоит в том, чтобы это не превратилось в пустое, холодное клише, когда в расчете на эффект нагромождается друг на друга целая куча «раздражителей».
Я считаю, что в разговор о языке кино обязательно должна быть введена такая категория, как вкус. Это одно из важнейших для искусства понятий. И надо кричать во всеуслышание, что вкус прежде всего категория социальная. О нем невозможно размышлять вне его связи с «социальным заказом», его необходимо поверять и соотносить с общественными потребностями. В истории человеческой цивилизации раз за разом возникало много поверхностного, производило большой шум, а потом все рушилось в пропасть забвения. Когда художественный вкус выстраивается, формируется сообразно объективному развитию общественного процесса,— это вкус подлинный. Ошибочно стремление утверждать свою субъективную позицию как единственный вкусовой критерий.
В развитии вкуса всегда есть свои лидеры, те, кто, обладая высоким, совершенным, «отполированным» вкусом, могут влиять в этом смысле на массы. Тут можно назвать, например, русских и французских деятелей Просвещения, а в наше время — таких поэтов, как Маяковский, Заболоцкий, Пастернак. Кто-то должен «тянуть» вперед, иначе искусство не может развиваться ни в пространстве, ни во времени.
Но процесс этот не прост и не однозначен. Можно ли, допустим, сказать, что «новый» язык Маяковского «стер», «зачеркнул» язык Пушкина и Тютчева? Конечно, нет. Можно и спорить по поводу того, так ли уж капитально обогатили неологизмы Маяковского ныне действующую языковую сферу. Я с наслаждением читаю
7* 195
I
«150 миллионов», мне нравится греметь строчками поэта, но ведь почти никакие из его новообразований («громадьё» и прочее) в современный поэтический лексикон не вошли, не закрепились в нем. Хлебников — поэт в высшей степени изобретательный, однако ни одна из его словесных композиций не утвердилась в языке, не стала «командовать литературным рядом».
Возвращаясь к кино, следует сказать, что существуют художники, которые как бы закладывали фундамент его языковой культуры. Это, например, А. П. Довженко. Вот кто был художником до мозга костей, пылким, умеющим увлекаться,— а это так важно для творчества! Он, так же как С. М. Эйзенштейн, обладал неповторимым обаянием собственного голоса, поражал масштабом личности. Он весь был словно сотворен из поэзии, все сплавилось в его фильмах — живая природа, которую он так чувствовал, его любимая Десна, его биография — сначала как учителя, потом как художника. Ему удалось в своих картинах как бы аккумулировать бездну важнейших связей человека и мироздания. Для его сценариев был характерен песенный лад словесной постройки, гиперболическое мышление — тут он словно перекликался с Гоголем,— умение неторопливо, постепенно воссоздать на экране гигантские потрясения истории. Для него язык кино вырастал из литературы.
Я вообще против спесивых рассуждений о кинематографическом языке и его «специфике» в отрыве от литературы. Приходится иногда слышать утверждения,— на мой взгляд, ошибочные, рожденные этаким неумным кинематографическим снобизмом,— что кино якобы вообще родилось только из монтажа. Например, Гоголь, по-моему, насквозь кинематографичен. При экранизации не надо пытаться переделывать его на какой-то особый кинематографический лад, а следует просто внимательно вчитаться в его прозу и ставить так, как у него написано. В «Тарасе Бульбе» связь пейзажа и сюжета отшлифована с настоящей кинематографической точностью. А «монтажные» сцепления между эпизодами и отдельными главами — достаточно посмотреть, как соединены между собой въезд в Сечь, разговор отца и сына, казнь Остапа. Это можно сразу просто снимать.
Изобразительное начало в кино, на мой взгляд, менее важно, чем литературное. Так называемая «ожившая живопись» на экране выглядит банальной пошлостью, а «оживление» хорошей книги — достойное дело. Тут только необходима особенная бережность. Никогда не могу согласиться с заявлениями: «Я это поставлю по-своему!» К литературе надо относиться с благодарностью и уважением, а не перекраивать ее на собственный лад, отходя от оригинала. Думаю, что мы просто не должны этого позволять.
Но на разных этапах развития кинематографа разные элементы его структуры могут выходить вперед и занимать лидирующее положение. Сейчас, по моему мнению, такое положение занимает все-таки звук. Я никогда не мог согласиться с известной поговоркой
196
«лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать»,— это очень спорно. Когда кино заговорило, это сперва, как известно, очень многих напугало, в первую очередь актеров, тех из них, которые не умели пользоваться словом. Однако постепенно они этому научились и стали говорить даже слишком много... Тут необходимо добиваться сбалансированного соотношения звука и изображения, слова и действия. Вот, скажем, у Толстого в романах ведь очень много разговаривают. Однако вспомним, например, как построена сцена, когда князь Андрей приходит к старику Болконскому в его мастерскую. Отец сперва подставляет ему небритую щеку для поцелуя, потом бросает долото в футлярчик, подвешенный у станка, этот футлярчик покачивается — и только после этого начинается его разговор с сыном. Это чисто монтажное построение.
Слово в кинематографе обладает гигантской силой. Часто бывает: смотришь отснятый материал, на экране сидят двое, как будто ничего особенно интересного в этом нет. Но вот на это ложится звук — и ты невольно вздрагиваешь. За внешне статичной мизансценой обнаруживается напряжение, борьба, даже драка, буйство мыслей.
Не меньшее значение, чем слово, имеют звуки жизни, то, что в кино называют «шумами». Вспомним такого любителя создавать «сильные ощущения», как Хичкок. В кадре еще никого нет, пустая комната, даже двери не видно, но вот раздался дверной скрип — и зритель уже побледнел, мороз подирает по коже. Впечатление не менее ошеломляющее, чем визуальный эффект.
Самое неразработанное у нас пока что — это музыка. Как часто она употребляется в чисто служебных целях, для того чтобы сгладить швы, как часто она бывает примитивно иллюстративна: «булькает» на любовной сценке и громыхает на заводском эпизоде. Здесь еще бесконечное поле деятельности.
В фильме о Льве Толстом у меня все строится на звуке. Для начала я сыграл все сцены, где Толстой думает, говорит про себя. Наговорил текст, играл под фильмфонограф, под запись его «внутреннего монолога». Но это был лишь черновой вариант текста, на экране все получилось несколько по-иному. Неизбежно пришлось что-то сокращать, менять. Хотелось добиться, чтобы это не было «вещанием», как по радио, для всех,— это разговор потайный, доверительный, обращенный к каждому в отдельности. Именно этим и определялось его построение.
Мы еще далеко не используем колоссальные возможности звучащего слова, для того чтобы анализировать жизненные факты, разбираться в них, приближать к ним зрителя. Раз уж разговор пошел о Толстом — ведь его творчество потрясает именно силой и глубиной анализа, достигаемого при помощи слова. Сегодня, когда наш кинематограф стремится проникать в глубины человеческой души, в процесс мысли, ставит все чаще вопросы совести, долга, ищет на них ответа,— роль слова в кино будет постоянно воз-
197
растать. В. И. Ленин видел в кинематографе могучее средство просвещения масс, об этом нам следует постоянно помнить. Сейчас борьба за духовный рост общества идет широким фронтом — об этом, в частности, свидетельствует и направление будущей реформы средней школы. В этой борьбе с неучами, с людьми потребительского толка кино должно занять достойное место. И тут хорошо бы не так увлекаться кинематографом так называемого «динамичного действия», где все зачастую сводится к стрельбе и беготне, а на деле — не столько к просвещению массового зрителя, сколько просто к его оглуплению.
В кинотеории сейчас разрабатывается проблема «идентификации камеры» — чью точку зрения она выражает — персонажа, автора, зрителя,— как происходит на протяжении фильма смена этих точек зрения? Мне кажется, что здесь приоритет принадлежит авторскому взгляду, субъектом действия всегда остается прежде всего автор. По-моему, настоящее чудо киноискусства состоит в том, чтобы зритель не замечал авторского присутствия, чтобы все свершалось на экране как бы само собой, без авторского участия, но на самом деле развитие действия постоянно диктовалось позицией автора. В этом смысле для меня высочайшим примером остается Джон Форд. Вот режиссура, в лучших его фильмах доведенная до совершенства, когда перестаешь замечать «швы», перестаешь следить за тем, «как это сделано», а только за тем, как перед тобой раскрывается цетый мир — художественный мир режиссера. Расчленить, проанализировать подобную работу чрезвычайно трудно, она как бы бросает вызов кинотеории, которой предстоит раскрыть секрет такого мас1ерства, объяснить, как это чудо происходит.
Я говорил выше о шк, что не согласен с точкой зрения на кинематограф как на искусство, родившееся якобы только из монтажа. Но эго не значит, что роль монтажа можно недооценивать. Это основа основ, способ сцепления частей повествования. При помощи монтажа действие расчленяется, разрезается и строится вновь. От него зависит очень многое, так же как в литературном деле от порядка слов в фразе зависит не только ее звучание, но и смысл. Все меняется от того, стоит ли слово в начале или в конце фразы. Например, если сказать: «51 думал», то это просто констатация факта. А когда сказано: «Думал я», то тут возникает уже песенная интонация. Подобным же образом работает монтаж и в деле кинематографическом. Способов, средств монтажной выразительности известно множество, но цель у них единая — впечатлять.
Эта же цель определяет и мой подход к выбору исполнителей. Я работаю с профессиональными актерами, как опытными, известными мастерами, так и с молодежью, но постоянно занимаю в своих фильмах также и исполнителей-непрофессионалов. И дело тут даже не в чистой «типаж.ности». Актерам помогает присутствие в фильме таких исполнителей, повышается достоверность картины в целом. Например, в фильме «У озера» снимались академик Соболев, дирек-
198
тор рыбного комбината Егоров, рыбаки, работающие на этом комбинате. Вот и в моей картине о Льве Толстом неожиданно появился такой человек. Там есть эпизод, когда к Толстому приходит безымянный профессиональный революционер и говорит, как подействовала на него статья Толстого «Не могу молчать», как он ощутил, что после нее Толстому надо как-то радикально менять свою жизнь. Толстой его скептически спрашивает: «Бомбу бросить?» — а тот отвечает — нет, но занять ь жизни свое место. Этого собеседника Толстого играет секретарь партийной организации одного из уральских совхозов. Познакомились мы заочно: он мне написал, вложил в письмо свою фотографию Меня сразу поразили его глаза. И, как оказалось, не меня одного — на экране eri сразу все замечают. Вообще у (астие непрофессионалов придает n i rre определенную стилистическую окраску.
Проблема стиля — чрезвычайно сложь .у*, когда-то у нас в оби ходе были такие жаргонные словечки — «стильный», «стиляга*. Те, кто пустил их в ход, по простоте своей приоавнивалк это понятие к признакам чисто внешним — ширине орюк высоте каЬлуког, Но стиль — категория широкая всеобъемлющая Этимологически слово «стиль», как известно, восходит к слову «стило» — той палочке, которой писали далекие наыи предки,— оттого мы и сегодня говорим «У него хорошее перо», име? в вид> отточенность стщк В это понятие входят значения. , а-члось оы ьростые — красоте соразмерность, близость к г/«п"с, умение е- i -чувствовать к проанализировать — словом, постижение мира а не элрасывакие, пренебрежение им или. того х>>-е, оплевывание его. Художник, обладающий собственным стилем, — это тот, кто имее^ сооствен-ное представление о красоте, иногда в чем-то парадоксальное, даже озорное иногдг заявляющее о >.еое как полное торжестч ^армо-[ии и /м*чощир ">то - ередать на экране. Это также \гмение столкнут-межр* " t>™ яв"< ,ия н^оджкк гаые. умение ^азаира1*> оаздират^ привы ты «слежавь иеся» лредставления о мире. Скажем, чте может оыть привь'чн ° Гаких понятий, как « емья* «Ki *,тектив»,— кажется будто все понимают пг д, этими словами и дно v 10 >ке. Однако это вовсе не так — прь художесвен».ом анализе этку понятий, когда они становятся предметом иску^^.^ hi, 'педстаю^ в не вом качестве Эг - связано со стремлень л- п»дчинного искусстве поднимать интеллектуальный уровень евоэге зрителе — задача сложнейша) н"> как нельзя более необходимая и актуальная сегодня. Таким оора зом, мой символ вель' к. -ctolt в том. что проблема стиля неразрывно связана с задачею понимания, постижения искусством своего предмета, а не просто с констатацией фактов. Всякий стиль рождается прежде всего из взыскательности, ответственности по отношению к тому направлению в искусстве, которому ты служишь. Когда речь идет о так называемом «прозаическом», «реалистическом» кино — в противовес «иероглифическому»,— то здесь существует опасность этакого ложнореалистического стиля. Я по-
199
нимаю под этим случаи, когда экран начинает постепенно скатываться к изобразительности только как к системе поверхностных обозначений. Смотришь иной фильм — как будто бы все правильно: роли мужчин играют мужчины, женщин — женщины, детей — дети. А на деле получается величайшая профанация искусства, его омертвление.
Кино обладает колоссальной силой обобщения, но нельзя забывать, что фундамент художественного образа — конкретная, живая вещность, только она делает его объемным, трехмерным. Вот микроскопический пример. В нашем фильме о Льве Толстом есть эпизод в зале яснополянского дома. Этот зал служил столовой, но здесь же стояли два рояля, туг слушали музыку. Мы снимали семью Толстых во время завтрака, но кипящий самовар, который принесли на съемку, к началу работы успел остыть. Я отказался снимать без пара, идущего из самовара, и это не режиссерская прихоть, хотя, может быть, кто-то так и воспринял э го требование. Это те крошечные, живые, фактурные детали, без опоры на которые кинематограф становится плоским, неживым.
Еще один вопрос кинематографической теории — проблема жанров. Тут существует до сих пор страшная путаница понятий. Почему, например, именуются мелодрамами те унылые, скучнейшие бытовые истории, которые бесконечно показываются по телевидению и называются монотонно и одинаково: «На нашей улице», «В нашем доме», «На нашей лестничной площадке» и так далее? Они вообще не относятся ни к какому жанру, это какие-то бесполые произведения, в них отсутствует реальный конфликт, сюжеты «жидко замешены», вместо людей перед нами бесплотные тени.
Может быть, я выскажу спорное суждение, но мне разработка теории жанров сегодня не кажется плодотворной. Слишком активно и быстро они модифицируются. Сперва на традиционные жанры очень сильно повлиял приход звука. Например, казалось бы, разрушился такой жанр, как эксцентрическая комедия, «комическая». Трудно было себе представить, что будет дальше делать, скажем, Чаплин. Но он продолжал работать, и появились такие фильмы, как «Огни рампы», «Король в Нью-Йорке», уже очень сильно отошедшие от прежних жанровых установлений. Как можно определить, что такое по жанру фильмы Феллини? Важно постигать не канонические требования жанров, а масштабы личности художника, ее особенности. Иначе есть опасность видеть за фильмом не истинную его суть, а только жанровую наклейку: заявлена картина как комедия,— значит, полагается смеяться, и не более того. Что же является здесь критерием, ориентиром? Снова не побоюсь повторить уже сказанное выше: главное,— не оглядываясь на жанровые ограничения, не сковывая себя ими, проникать в суть явлений, стремиться «дойти до самой сути», как писал Б. Пастернак. Если пастернаковская «тетива натянутого лука» действительно натягивается между экраном и зрителем, если удается пробраться
200
к зрителю, «докопаться» до него,— а это не так легко, потому что зрительный зал неоднороден по качеству,— если тобою движет чувство взыскательности по отношению к своей работе, тогда возникает искусство.
В жизни много такого, что может явиться объектом осмеяния,— лень, глупость, подражательство. Но у всякого крупного художника в отношении к подобным явлениям неизбежно возникает и сугубо драматический аспект. Стало общим местом утверждение, что настоящий мастер обязательно «перемешивает» смешное и серьезное, ибо так же оно перемешано и в жизни, но от этого такое утверждение не теряет своей истинности, и пример Шекспира, самый распространенный (вспомним, например, заземленную, комедийную линию няни в «Ромео и Джульетте»), тоже не утрачивает силы. Мы тоже по мере сил стремимся к этому в своей работе. В нашем фильме, в эпизоде, где Толстому показывают запись размышлений Лескова о Христе, Лев Николаевич вдруг не может сдержать слез. Но тут же, чтобы снять напряжение и прервать затянутую паузу, пересказывает грубоватую крестьянскую шутку-назидание: когда невежливый человек не снимает перед другим шапку, ему говорят — верно, не снимай, а то вши расползутся... Режиссеры нового поколения уже хорошо понимают эту зыбкость или, вернее, гибкость жанровых границ.
Удачно переходит смешное в драматическое в фильмах Г. Панфилова «Начало», «Прошу слова», обладает этим умением и Н. Губенко. Так и следует работать, а не пытаться, нахмурив лоб, соблюдать жанровый устав.
Язык кино формируется и под влиянием развития техники — оптики и звукозаписи. Трудно предугадать, что поднесет нам в этом смысле будущее. Например, со стереоскопическим кинематографом далеко не все ясно. Он не достиг еще той степени технического совершенства, когда можно начинать о нем серьезный разговор. Когда зритель сможет смотреть на стереоэкран без напряжения, без специальных очков, тогда будет видно, примет ли это народ или отвергнет, потому что такое сугубое приближение к реальности может вызвать и отвращение. Панорамное кино, циркорама остается, да и останется аттракционом, а не искусством,— у зрителя, который вынужден вертеться, чтобы уследить за зрелищем, создается лишь иллюзия участия. Эта унылая доподлинность — какая-то неживая. Важно настоящее нравственное участие, вовлечение зрителя, а стремительно, с ускорением развивающийся техницизм нашей жизни в какой-то степени этому даже препятствует. У человека возникает естественное стремление защититься, укрыться от грохочущего напора информации, а отсюда — известная нравственная инертность, пассивность. Это объясняется засильем техники. И надо опасаться этого наращивания аттракционов — как бы не потерять за ним зрителя. Однажды в ФРГ нас пригласили на премьеру фильма Ф. Шлендорфа «Фальсификация». Устроители оказа-
201
лись весьма сконфужены: в зале оказалось кроме нас пятерых всего четыре человека.
А ведь фильм сделан на подлинном материале, на жгучую современную тему — о событиях в Ливане. Сказывается усталость аудитории от постоянного переизбытка информации. У нас дело обстоит по-другому, но тревожные признаки уже есть: сейчас, когда какой-либо фильм посмотрели 17 миллионов человек, это уже торжество кино, а ведь раньше такое количество зрителей считалось средней цифрой.
Аудиторию надо не ошеломлять аттракционами, выдавая их за подлинно кинематографический язык. Вспомним, как относился к искусству и как писал о нем Ленин, каким настоящим, глубоким демократизмом была пронизана вся его деятельность и мысль. Нам надо учиться у него и применять его эстетические и этические принципы в нашей художественной и исследовательской практике.