- •Isbn 5—210—00376—0
- •Е. С. Громов к понятию «язык кино»
- •2. О предпосылках и уровнях значимости
- •3. Элемент и целое
- •А. С. Трошин фильм в фильме
- •И. М. Шилова о звукозрительном строе современного фильма
- •25 Октября 1917 года
- •М. Б. Ямпольский о глубине кадра
- •Сергей герасимов
- •Анатолий гребнев
- •Рустам ибрагимбеков
- •Никита михалков
- •Эльдар рязанов
- •Эльдар шенгелая
- •Вадим юсов
ББК 85.37 Ч—80
Редакционная коллегия Е. С. Громов, В. С. Соколов, Л. К. Козлов
Научно-вспомогательную работу провела И. Г. Германова
Рецензенты
доктор философских наук М. Н. Афасижев, доктор философских наук А. В. Новиков, доктор искусствоведения М. И. Туровская
Что такое язык кино/ВНИИ киноискусства Госкино СССР; 4-80 Редкол.: Е. С. Громов, В. С. Соколов, Л. К. Козлов. — М.. Искусство, 1989. — 240 с.
искусства9
Какими ется
она сознанию (ьные
ответы. Авто-|Языку
кино, утвер-и
кинематографа. 1хся
искусством
<о50.)Ь
На чем основана выразительная сила произведени средствами выражается образная мысль на МГ"^
вете нового оцытгпринципы
ими теоретиками циноведов, а
зрителя? Эти и многиелщл^юпроеы находят^ ры стремятсЯ| ждавшиеся к
Для кино
ЧТО ТАКОЕ ЯЗЫК КИНО
ББК 85.37
Редактор Я. А. Ярополов. Художник В. М. Вовнобой. Художественный редактор О. П. Богомолова. Технический редактор Т. Е. Церетели. Корректор Н. Н. Прокофьева.
И Б 2946 Сдано в набор 20 01 89 Подп к печ 04 07 89 А05942 Формат издания 60Х Х88/16 Бумаи книжно журнальная Г арнитура тип тайме Печать офсетная Уел печ л 14 7 Уел кр отт 14 7 Уч изд п 16 561 Изц № 15622 Тираж 10 000 Заказ 1220 Цена 1 р 60 к Издательство «Искусство» 103009 Москва Собиновский пер 3 Отпечатано с диапозитивов в Ленинградской типографии им Котлякова издательства «Финансы и статистика» Государственного комитета СССР по печати 195273 Ленинград
у л Руставели 13
Isbn 5—210—00376—0
Издательство «Искусство», 1989
Е. С. Громов к понятию «язык кино»
Перед советским киноискусством на современном этапе развития стоят ответственные чяцачи, для решения которых все более важным, насущным делом становится объединение усилий практиков и теоретиков кино — творческих работников и киноведов-критиков. Среди этих задач одна из самых существенных состоит в том, чтобы повысить степень и качество воздействия киноискусства на формирование идейно-нравственного облика советских людей — строителей нового общества. И в решении этой задачи виднейшее место принадлежит такой важной проблеме художественного творчества, как проблема мастерства в искусстве.
Понятие «мастерство» неотъемлемо от таких понятий, как талант, вдохновение, ответственность художника. Вместе с тем проблема мастерства является в значительной мере проблемой знания и понимания, проблемой сознательного овладения всем богатством выразительных возможностей и средств, какими располагает данный вид искусства на современном этапе своей эволюции. И, несомненно, приобретает особую актуальность капитальная задача киноведческой науки, состоящая в том, чтобы теоретически анализировать и обобщать весь накопленный культурный опыт киноискусства, в частности опыт открытия, освоения и разработки средств экранной выразительности.
Одной из попыток исследования в этом направлении и является данная книга, подготовленная во Всесоюзном научно-исследовательском институте киноискусства в 1983—1984 гг.
Общая тема книги, обозначенная ее названием, требует, по-видимому, некоторых объяснений теоретического характера.
Как известно, словосочетание-понятие «язык кино» толкуется, применяется и оценивается весьма различно.
Одни авторы, особенно кинематографисты, и в первую очередь режиссеры старшего поколения, придают ему важное значение, вкладывают в него большой и неизменно актуальный смысл. Другие авторы, в частности многие из нынешних кинематографистов-практиков, употребляют его сравнительно редко и как будто не усматривают в нем принципиального смысла. Тем не менее в современной кинотеории это понятие утвердилось достаточно прочно Но, повторяю, интерпретируется оно очень по-разному. Здесь наблюдается поистине огромный разброс в мнениях, что, в общем,
не противопоказано науке, а, напротив, является непременным условием ее поступательного развития. Но каковы возможные и, так сказать, допустимые пределы такого разброса? Широко распространилось и, можно сказать, стало привычным «свободное», в большей степени метафорическое, чем терминологическое, толкование. «Язык кино» мыслится — с ходу, без каких-либо теоретических рефлексий на этот счет — попросту как сумма изобразительных средств или выразительных приемов, присущих кинематографу вообще или его отдельным направлениям, определенным эпохам, конкретным явлениям.
С другой стороны, существует и тенденция к максимально точной, строгой, предельно дифференцированной научной (или наукообразной) интерпретации термина, которая особенно отстаивается в исследованиях структурно-семиотического направления. Тут ставится, и давно уже, вопрос не просто о «языке кино», но о «кино как языке». Исследование киноискусства, и в самых общих его качественных определениях и в тончайших частностях, оказывается, методологически обусловлено категориями, понятиями и терминами лингвистики и (или) семиотики как общей науки о знаках и знаковых системах. В любом случае лингвистические аналогии обретают здесь неправомерно решающий, основополагающий, «краеугольный» характер. Понятие «язык» — прежде всего. При этом нельзя не заметить, что лингвистические аналогии остаются неискоренимыми и сохраняют свое «всевластие» даже и в тех случаях, когда крупные представители структуралистско-семиотиче-ского направления приходят к пониманию неполноты, неточности, даже дефектности подобных аналогий. Их пытаются уточнить, варьируя и перетасовывая терминологию, например ограничивая действие понятия «язык» такими понятиями, как «речь» или «код». Но и тут мы встречаемся, как правило, с абсолютизацией лингвистического, общесемиотического или теоретико-информативного подхода, жестко ограничивающего содержание самого предмета исследования '. Заодно и абсолютизируется значение термина «язык», какие бы уточнения и ограничения к нему ни рекомендовались.
Таковы две крайние возможности, два крайних подхода, из которых, строго говоря, нами не может быть избран ни тот, ни другой.
В теоретическом отношении наша задача, видимо, состоит в том, чтобы, имея в виду современное состояние кино и кинонауки, попытаться развить в свете нового опыта те принципы подхода к языку кино, которые утверждались начиная еще с 20-х годов в работах крупнейших советских кинотеоретиков, являвшихся в то же время выдающимися практиками-новаторами нашего киноискусства.
К аналогиям с языком вообще (и с его отдельными структурными элементами) прибегали, как известно, и Кулешов, и Эйзен-
штейн, и Пудовкин. Споры, которые между ними возникали, нередко были прямо связаны с вопросом о правомерности той или иной лингвистической аналогии. (Например, спор по вопросу о том, с какой единицей языка, речи или письма надо сопоставлять кадр как элемент структуры фильма.) Известно, что для Эйзенштейна изучение научных трудов крупных лингвистов во многом помогло обоснованию и формулировке существенных закономерностей формирования структуры художественного образа и художественного произведения. Но, даже и настаивая, подчас полемически, на необходимости разработки таких понятий, как «киноязык», «киноречь» и т. д., интерпретируя при помощи лингвистических определений такие, например, понятия, как монтаж, Эйзенштейн, марксист и диалектик по всем своим позициям, никогда не становился на позиции лингвоцентристские (или «панлингвистические»), характеризующие подавляющую часть структурно-семиотических исследований 60—70-х годов. Эйзенштейн, как и Кулешов, как и Пудовкин, как Балаш и Базен, был теоретиком искусства кино, и он не переставал им быть также и тогда, когда совершал выходы в смежные или отдаленные области научного знания. И поэтому, например, предпринятые им тончайшие анализы синтаксиса пушкинских поэм имеют своим предметом динамическую структуру художественного образа, взятого в его становлении и воздействии, а своей целью — углубление и уточнение творческого осознания тех выразительных возможностей, которые заложены в монтаже. Это лишь один пример из многих возможных. Сейчас нам надо подчеркнуть главное: то, что во всех обращениях Эйзенштейна или Пудовкина к лингвистическим (или как бы лингвистическим) определениям сохранялось то центральное и неизменное значение, которое в их деятельности (с годами все более четко осознаваясь в их теории) имел художественный образ. Образ как средоточие сути искусства и как центральная, генерализующая категория в теоретическом понимании искусства.
Сегодня было бы странным отрицать полезность обращения киноведов к тому понятийному, терминологическому инструментарию, который разработан в лингвистике и семиотике. Некоторые элементы этого инструментария, несомненно, могут быть использованы в тех или иных конкретных случаях искусствоведческого исследования. Некоторые. В тех или иных случаях. Исходя из задач исследования кино как эстетического феномена и как вида искусства.
Не стоит отрицать, что искусство кино (и кинематограф вообще) имеет в структуре своего произведения — фильма — определенную совокупность особенностей (различным образом проявляющихся), которая в общем может быть определена как «знако-вость» или «языковость». Сопоставления между кинопроизведением и произведением литературы (или других искусств) в этом аспекте имеют определенное основание. Более того, они могут быть
плодотворными. Обращение к литературе и к ее теории помогает точнее понять соотношения между непосредственно-изобразительным началом, заложенным в природе кино, и началом знаковым или языковым. И, что не менее важно,— уяснить взаимодействие этих начал в процессе возникновения художественного образа.
Один из существенных методологических просчетов, обнаружившихся в ряде исследований по семиотике искусства, состоит в том, что понятие образа подменяется понятием знака. В этой связи будет уместно напомнить те определения различий «между эстетическим знаком и синтетическим художественным образом», которые дал в своих работах М. Б. Храпченко: «Различия между эстетическим знаком и синтетическим художественным образом вовсе не сводятся к различию принципов замещения явлений действительности и их отражения. Весьма важные разграничительные признаки, кроме того, заключаются в следующем: эстетический знак всегда имеет конвенциональный характер, в то время как синтетический художественный образ несет в себе то новое, неожиданное, что нарушает, изменяет устоявшиеся представления о действительности» . И далее: «Существенные различия между эстетическим знаком и художественным образом обнаруживаются и в структуре их значения. Эстетический знак обладает тем свойством, которое можно охарактеризовать как тяготение к инвариантности его смысла. Любой знак обычно обладает устойчивым значением и противится множественности его истолкований, по крайней мере в определенный период времени. И это естественно. Множественность значений, придаваемых знаку, затрудняет его существование» 3.
Говоря об эстетическом знаке, М. Б. Храпченко имеет в виду прежде всего устойчивые культурные и художественные символы, воспроизводимые и повторяемые в произведениях искусства. Но сама постановка вопроса о принципиальных различиях между знаком и синтетическим образом сохраняет свою силу и тогда, когда речь идет о знаковой функции (или знаковом аспекте) любых элементов изображения действительности.
Можно сказать, что синтетический образ как раз и возникает во взаимодействии непосредственно изобразительного начала и начала знакового. Об этом достаточно свидетельствует опыт развития поэтики киноискусства.
Андре Базен, как известно, сосредоточивал свое главное исследовательское внимание на тех структурных закономерностях фильма, которые обусловливаются именно непосредственно-изобразительными возможностями кино. Можно сказать, что «языковый» «знаковый», «семиотический» подход оставался вне теоретических устремлений и интересов Базена. И когда он ставил вопросы о «языке кино», об эволюции киноязыка, он был достаточно далек от тех подходов, тех методик, которые потом нашли воплощение во множестве семиотическо-структуралистских работ. Базен су-
I
щественно расходился и с Эйзенштейном в оценках «знаковости» и связанных с нею возможностей. Но в одной их программных статей Базена, в статье «Онтология фотографического образа», состоящей из трех разделов, есть и четвертый, заключительный, состоящий всего лишь из одной фразы: «С другой стороны, кино — это язык» 4. Теоретический смысл этой фразы по-разному истолковывался исследователями и критиками Базена. По нашему мнению, здесь отчетливо видно, что Базен отнюдь не терял из виду факта сосуществования и взаимной дополняемости тех двух начал, о которых сказано выше.
Тут мы возвращаемся к различению постановок вопроса, отчасти уже намеченному, о котором в сборнике будет сказано специально: это постановка вопроса о языке кино и постановка вопроса о кино как языке.
В свете всего изложенного ясно, что мы не можем согласиться с абсолютизированной постановкой вопроса — кино как-язык. Такая постановка, если бы мы ее приняли в качестве исходной, вполне логично вывела бы нас за пределы задач изучения кино как искусства. (Другое дело — ставить проблему знакового аспекта кино, проблему «языковости» кино в соподчинении с другими проблемами, возникающими в исследовании кино как искусства. Например, так, как говорил об этом Эйзенштейн в своих работах разных лет. С иных философско-эстетических позиций, но также в соподчинении с искусствоведческими задачами, в их контексте рассматривал проблему «языковости» Базен.)
Что же такое язык кино? Какие общие определения мы можем, хотя бы в рабочем порядке, дать этому понятию и обозначаемому им предмету? Ведь это понятие в том или ином смысле употребляли разные авторы: и создатели новаторской советской кинотеории 20-х годов С. М. Эйзенштейн и В. И. Пудовкин, и киноведы-классификаторы 50—60-х годов типа Марселя Мартена, и такие ведущие представители семиотической теории, как Пьер Паоло Пазолини, Кристиан Метц и Ю. М. Лотман.
Опыт теоретического изучения киноискусства показывает, что попытки придать словосочетанию «язык кино» терминологически строгое, жестко определенное предметное значение (как в. точных науках или по крайней мере в лингвистике) неизбежно приводят к серьезным противоречиям с самим предметом исследования. Объем и содержание понятия «язык кино» невозможно подвергнуть четкому и однозначному ограничению именно потому, что такое ограничение требовало бы отделить знаковый аспект кинообраза от его непосредственно изобразительного аспекта. То есть рассечь надвое то, что подобному рассечению не поддается. Другое дело — анализировать знаковость и изобразительность в их динамическом единстве и взаимодействии, всегда проявляющемся в конкретных формах. Это реальный путь исследования, так же как реальна возможность рассматривать кинообраз в знаковом аспекте,
подразумевая неразрывное единство его с аспектом изобразительным.
Но что значит — рассматривать кинообраз и вообще художественный образ в знаковом аспекте? Такой подход может быть пояснен на классическом примере из общей теории искусства, относящемся к тому времени, когда кинематограф делал только самые первые шаги и в качестве искусства никем еще не рассматривался. Тем более нагляден и эвристичен для нас этот пример — определение художественной, деятельности, данное Л. Н. Толстым:
«Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство,— в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» 5.
Итак, Толстой говорит о передаче чувств «сознательно известными внешними знаками». Эта формулировка важна и методологически плодотворна не только в контексте толстовского определения и понимания искусства — она сохраняет свою значимость и при иных постановках этого общего вопроса теории. И несомненно то, что смысл данной формулировки весьма актуален для наших сегодняшних исследований киноискусства, и в частности для рассмотрения проблемы языка кино. Не претендуя на жесткие, однозначные ограничения, мы должны хотя бы наметить исходное, пусть еще только контурное определение языка кино.
Проще всего было бы сказать так: под языком кино мы подразумеваем совокупность или систему выразительных средств фильма, то есть его изобразительных и структурных элементов, выполняющих функцию смыслового выражения.
К этому нужно добавить: речь идет о системе постоянно развивающейся и неизменно открытой. В ней есть моменты постоянные, иначе кино потеряло бы свою коммуникативность, и моменты переменные, иначе кино остановилось бы в своем развитии. И еще: смысловые функции могут, так сказать, перераспределяться различным образом между разными элементами структуры кинопроизведения. (Скажем, монтажный стык в большинстве повествовательных фильмов 60—70-х годов выполняет совсем иную смысловую функцию, чем в работах Л. В. Кулешова или в первых фильмах С. М. Эйзенштейна.)
При всем том, как нам представляется, формулировка Толстого — «...сознательно известными внешними знаками...» — сохраняет свой принципиальный смысл, свою содержательность, как характеристика важного момента художественного творчества и, добавим, художественной структуры. Момента, важного далеко не в последнюю очередь для кино.
ю
Реальный смысл того или иного элемента кинематографической выразительности может быть понят и осуществлен лишь в структуре фильма как целого, как конкретной образной системы. Такая постановка вопроса, вошедшая в методологическую традицию нашей кинонауки, составляет необходимый исходный пункт рассмотрения материала в настоящей книге.
Книга состоит из трех разделов. Первый составляют работы общетеоретического и методологического характера, посвященные рассмотрению разных аспектов самого понятия «языка кино» и принципиальных условий экранной выразительности. Подходы, предложенные авторами этих работ, дополняют друг друга. Некоторые из высказанных положений носят дискуссионный характер, порой даже весьма спорный, что, однако, неизбежно при исследовании столь сложной темы. Bo-втором разделе собраны статьи, непосредственно характеризующие те или иные проблемы художественной выразительности в современном советском кино. Наконец, третий раздел составляют суждения деятелей' киноискусства, исходящих прежде всего из своего собственного творческого опыта. Как нам думается, они дают необходимое дополнение к теоретическому рассмотрению проблем и образуют хотя и выборочную, но достаточно представительную картину того, как и под каким углом зрения вопросы киноязыка входят в практическую деятельность, в творческое сознание мастеров современного кино.
В книге делается попытка комплексного исследования и обобщения данной проблематики. Естественно, что она не претендует на всестороннюю полноту в охвате предмета, так же как и на окончательность теоретических выводов.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 В этой связи заслуживает серьезного внимания то, что сказано о так называе мых «старых» и «новых» методах изучения искусства в книге' Зись А. Я. Эстетика идеология и методология. М., 1984, с. 11—24.
2 Храпченко М. Б. Природа эстетического знака. — В кн. Контекст 1976. М., 1977, с. 13.
3 Там же, с. 14.
4 Базен А. Что такое кино'' М., 1972, с. 47. В дальнейших ссылках на эту работу дается только фамилия автора. Так же оформляются все повторные ссылки, если на одно и то же издание собраний сочинений и избранных сочинений дается фами лия автора и номер тома.
5 Толстой Л. Н. Литература и искусство. М., 1978, с. 39.
I
Проблемы теории и методологии
И. Н. Лисаковскии Э. М. Ефимов Л. К. Козлов К. Э. Разлогов
И. Н. Лисаковскчй
КИНОЯЗЫК И ИДЕЙНО-ЭСТЕТИЧЕСКИЕ ОСНОВЫ ТВОРЧЕСТВА
В любом киноведческом разговоре, каких бы сторон теории и практики киноискусства он ни касался, слова «язык кино», «киноязык» встретятся почти непременно. Иногда как объект более или менее обстоятельного рассмотрения, чаще всего (обычно на рецензионно-критическом уровне) «назывательно», через запятую — в качестве привычного и вроде бы устоявшегося понятия-термина. С другой стороны, трудно представить серьезный киноведческий',разбор, в котором не было бы выходов на идейно-содержательные основы киноискусства, где речь не шла бы о глубинных принципах творчества, опирающихся на мировоззренческие установки автора.
Но всегда ли сопрягаются эти понятия — язык кино и идейно-смысловая сторона произведения? Всегда ли подразумевается определенная, достаточно четко обусловленная связь между ними? Однозначно отрицательный ответ вряд ли был бь» правильным. Такая связь чаще всего не только подразумевается — во многих случаях на нее прямо ссылаются, а то и говорят как о чем-то само собой разумеющемся, едва ли не как о постулате. Но слишком часто — «в принципе», в самой общей форме, за которой какие-либо подлинные принципы или закономерности разглядеть довольно трудно.
В киноведческом анализе (он может вестись преимущественно со стороны языка, а может — преимущественно со стороны идейно-содержательной» обе линии способны самым сложным образом перекрещиваться, поддерживать и объяснять друг друга. Но объяснение при этом может не выйти за рамки конкретного, неизбежно частного разбора — и, стало быть, пройти мимо основных особенностей данной связи как таковой. Связи — вряд ли это нужно специально доказывать — весьма существенной.
Меньше всего такую ситуацию хотелось бы относить за счет чьего-то «недопонимания» или «недосмотра». Коль скоро она, эта ситуация, существует, тому должны быть определенные причины. И они есть. Первая среди них — кажущаяся однозначность понятия язык кино. В пределах достаточно общего разговора о проблемах киноискусства, в рецензионно-критической практике, его употребление ни сомнений, ни затруднений не вызывает. Картина меняется, как только разговор смещается в плоскость более строгих, научных толкований.
15
Преувеличением было бы утверждать, что здесь у каждого автора свой взгляд на содержание и сущность киноязыка, но в целом под этим понятием разумеются вещи не во всем совпадающие. В одних случаях язык кино — синоним специфической экранной образности, в других — вся совокупность художественно-выразительных средств киноискусства или какая-то их часть. Для ряда исследователей киноязык лишь специальные, только кинематографу присущие творческо-технические приемы. Немало авторов рассматривают язык кино как особый визуально-образный ход или систему своеобразных лингво-семиотических единиц, на которые разложимо экранное изображение... Понятно, что и близкие, едва ли не синонимичные в обыденном употреблении термины «язык кино» и «киноязык» отнюдь не идентичны по содержанию при специализированном подходе.
Наивно было бы искать среди этих толкований «единственно правильное» или, что еще хуже, подозревать те или иные точки зрения в научной необоснованности. Достаточно очевидно, что разность пониманий зависит в целом от подходов, от уровней, на которых рассматривается киноязык.
Но ясно и другое. Различные оттенки его толкования, находящие опору на семиотических и лингвоструктурных уровнях изучения, объективно не самые удобные для продуктивного сопоставления со структурами идейно-содержательными. Для этой цели лучше подошел бы уровень наиболее обобщенный — философский. А здесь, нужно признать, исследовательская нива не очень урожайна.
Поэтому, прежде чем подойти к непосредственному выяснению некоторых зависимостей между идейно-эстетическими основами художественного творчества и языком киноискусства, сделаем попытку взглянуть на последний под углом тех требований, которые приложимы к языку как категории философской.
Для этого придется прибегнуть к терминологии и толкованию понятий, несколько отличных от тех, которые обычно приняты на лингвоструктурном уровне и предназначены в основном для исследования внутренних соотношений и зависимостей компонентов языка. В данном разборе, к примеру, не потребуется специального различения понятий «язык кино» и «киноязык». В принятом нами подходе достаточен обобщенный термин «язык» — выделять при этом «речь» или «письмо» не обязательно (в действительности их аналоги в экранном искусстве просматриваются достаточно четко). Под «естественным языком» будем понимать только язык словесный, вербальный, хотя к естественным традиция относит, скажем, и язык жестов. Короче, там, где значение тех или иных терминов может не совпадать со значениями, зафиксированными в лингвистике ', их понимание будет специально оговариваться или уточняться по контексту.
Итак, обратимся к определению языка на уровне философском
16
ii посмотрим, как это в конечном счете может сказаться на понимании некоторых особенностей кикоязыка, его связей с идейно-содержательными сторонами кинотворчества.
В самом общем виде язык представляется как система знаков, служащая средством человеческого общения, мышления и выражения. С помощью языка осуществляется познание мира, в нем объективируется самосознание личности. Язык является специфически социальным средством хранения и передачи информации. Примерно так (с небольшими вариациями) определяется сегодня . естественный словесный язык 2, но под эту же формулировку прак-ц ■) ти чески подходят едва ли не все мыслимые искусственные языки ' — вплоть, скажем, до системы знаков, регулирующих уличное ,-л диижение.
j ^ Достаточно ли столь общее, столь всеохватное определение? 'О')го заведомо некорректный вопрос. Если иметь в виду, что опреде-lf\ ляется любой из возможных языков, то, конечно, подобная дефи-пиция в целом близка необходимым требованиям. Но удовлетворит ли она, если попытаться «заузить» вопрос и представить себе некий конкретный язык, отличный от естественного словесного? До-^•пустим, язык музыки или математических формул?
( ли
Здесь-то и начинаются основные трудности. Ведь каждый из искусственных, невербальных языков достаточно резко, во многих моментах качественно отличается от естественного (сопоставьте: идси и сюжет, «просто» рассказанные или изложенные литературно 41 иоспроизведенные на балетной сцене). В целом каждый из этих пинков действительно система, бесспорно средство общения, мыш-<5 ))К'иия, передачи информации и т. д. Но ведь всегда это только кикой-то спектр, какая-то «часть» того, что можно сформулировать и нмразить обычным языком. В то же время многие средства этого ныражения, многие принципиальные элементы несловесных языков иообще отсутствуют в языке естественном и при его помощи передний быть не могут.
Можно сказать, что принятые общие определения языка, конечно же, необходимы, но недостаточны для выяснения специфики языков «частных», созданных исторически — научным и художественным гением человечества. Для них, следовательно, нужны свои понятийные уточнения, свои определения с более низ-Mi м порогом обобщения. Это очень и очень непростая задача. По i ущссчну, сегодня нет еще четкого формулировочного водораздела между языком естественным и искусственным (в принятом ними понимании), как нет и убедительного общепринятого тол-коиании для таких крупных «подразделений» невербальных языков, кпкими, к частности, являются языки многих видов художественного творчества.
И :>том деле есть свои противоречия и не до конца осмысленные моменты. Никем из серьезных исследователей, к примеру, не станин я иод сомнение, что различие между научным и художест-
17
Т
~ г. Белгород Учидяие культуры
венным освоением кира, между логическим и художественным типами мышления проходит прежде всего по линии рациональное — чувственное. Различие это, можно сказать, несколько огрубляя суть дела, сводимо к анализу действительности при помощи специальных интеллектуальных операций, с одной стороны, и ее эмоционально-чувственному восприятию, ее достаточно целостному переживанию — с другой. Обратим внимание: научно-логическое мышление тесно увязывается с естественным словесным языком, с вербально-лингвистическими структурами. Что ж, традиция эта бесспорно оправданна, аналитическая функция мышления действительно преимущественно опирается на понятийные и категориальные возможности слова. Отсюда делается определенный и чаще всего однозначный вывод о том, что мышление как таковое не только связано со словом, но и неотделимо от него. Другими словами, что мышления вне слова нет.
— Но как же тогда быть с искусством7 — вправе спросить читатель, которому близки проблемы и представления художественной сферы.— Разве не обладают своим, специфическим мышлением живописец, музыкант, хореограф, кинематографист? И мышление это может явно не совпадать с вербально-логическим, нередко оно просто недоступно переводу в обычную логическую плоскость, не поддается словесному пересказу. Мыслимо ли даже приближенно, не говоря уже об адекватности, передать словами, допустим, музыкальный образ, словесно воспроизвести логику и ход музыкального мышления композитора? Если в механизм взаимодействия между естественным словесным языком и внесловес-ным языком искусства не «вписываются» столь очевидные вещи, может, неточен сам этот механизм?
Философ (скорее всего, специалист в области логики или гносеологии) в такой постановке вопроса противоречия не увидит. Вернее, увидит так называемый «метабазис эйс алло генос», логическую ошибку «перехода в другой род», и без особого труда покажет, что эта кажущаяся неувязка в действительности имеет достаточно веское и убедительное объяснение.
Во-первых, никакой вид творчества не ограничивается своей «абсолютной» спецификой: наряду с ней на всех этапах создания и функционирования произведения — от авторского замысла до зрительского или слушательского восприятия — в той или иной степени присутствует обычная, нормальная, выражаемая словами и понятиями логика. Второе и главное: все то, что выходит за пределы этой логики, что не может быть непосредственно переведено в вербально-логический ряд (скажем, «мышление» цветовыми пятнами или музыкальными мелодиями, внутреннее видение кадра, образное представление героя), — все это мышлением в строгом смысле слова называть не следует. Ибо оно имеет не рационально-логическую, а пространственно-временную, музыкально-звуковую, пластико-двигательную и т. п. природу, то есть отно-
18
сится к той ступени познания действительности, которая именуется конкретно-чувственной. Психологи, правда, и невербальные формы мыслительных операций относят к мышлению, различая в нем наглядно-образный, наглядно-действенный и другие виды, но это лишь подходы к собственно мышлению — словесно-логическому, разумеется.
Так что никому, конечно, не возбранено говорить о «художественном мышлении», но надо давать себе отчет, что это, скорее, метафоричное, условное сочетание...
Такое или примерно такое пояснение нашего гипотетического оппонента отражает вполне определенную философско-эстетиче-скую позицию — в целом устоявшуюся, можно сказать, традиционную, проверенную временем... Но, не правда ли, оставляет некое внутреннее неудовлетворение, почти интуитивное несогласие это чересчур категоричное размежевание художественного и словесно-понятийного, этот невысказанный впрямую, но явно подразумеваемый отказ художественному мышлению в интеллектуально-логических возможностях?.. Подобное ощущение, очевидно, возникло и у самих философов (не у всех, разумеется). Скорее, наверное, не ощущение, но сомнение — в последние годы появился ряд работ, и которых тоже весьма доказательно, с опорой на многочисленные данные (в том числе полученные и в русле психологических наук, эвристики) говорится об особенностях мышления художника как о самостоятельной форме мыслительного процесса, как о специфическом интеллектуальном действии 4.
Речь идет именно о специфическом мышлении, решающую роль в котором играет собственный язык — язык музыки, язык кино и т. д. Ителлекгуальность достигается здесь отнюдь не за счет «привлечений» из арсенала абстрактно-научного мышления — она проявляется «самостоятельно», в творческих действиях, направленных на создание художественного образа. Потому что художественный образ есть результат таких операций, как обобщение, идеализация, художественное абстрагирование, сложное композиционное объединение материала на основе эмоциональных, .)стетико-аксиологических, мировоззренческих факторов. (Не оспаривая того факта, что никакое искусство не обходится исключительно своими «внутренними» средствами и не «загерметизировано» своим собственным языком, отметим в скобках: его сопряжение с «обычной», словесно-понятийной логикой имеет свои особенности и пределы. Подчас эти особенности и пределы игнорируются или понимаются превратно. Крайности в этом вопросе можно было встретить в нашей эстетике 40—50-х годов. Тогда, к примеру, прямо утверждалась тождественность словесно выраженных программ с содержанием музыкальных, живописных или хореографических произведений. То есть основой всех видов художественного творчества теоретически была признана словесно-понятийная, якобы «литературная» основа,— на практике она вела к подмене
19
серьезных и полнокровных художественных разработок умозрительным схематизмом, дидактичностью, навязчивым морализаторством.)
Не будем, однако, углубляться дальше в эту бесспорно интересную и существенную для понимания искусства проблему. Сошлемся только на мысль, как бы подытоживающую затронутый аспект темы: «Если... становление наиболее общих представлений (скажем, в науке) может сопоставляться с процессом категоризации понятий, то в художественном отражении движение по этому пути приводит к построению образных форм в соответствии с идеалом, т. е. к созданию духовных моделей, удовлетворяющих самым высоким уровням постижения, максимально емко и полно отражающих идейные предпочтения и духовные ценности классов и эпох»...5. Художественный образ, следовательно, являясь образом-представлением, в то же время восходит и к интеллектуальным формам познания. Он способен не то 1ько воспроизводить внешние свойства явления, но и обеспечивать обобщающее, сущностное постижение действительности. «Уместно отметить, что в механизмах формирования таких образов реализуется и феномен понимания — один из важнейших критериев рациональности» 6.
Прежде чем сделать следующий шаг к прояснению содержания, заключенного в понятии «язык кино», обратим внимание на обстоятельство, чрезвычайно существенное в методологическом плане. Основополагающей для понимания взаимодействия категорий язык — мышление является известная мысль К. Маркса о том, что «...идеи не существуют оторванно от языка» 7. Именно она лежит в основе общепринятого в нашей науке вывода о неразрывности языка и мышления. Вывод этот опирается на то бесспорное обстоятельство, что Маркс имел в виду «обычный», естественный язык и те идеи, которые единственно и могут быть выражены при помощи этого языка.
Конечно, к Марксовой формуле можно подходить сугубо исторично — сто лет назад вряд ли и могла идти речь о множественности языковых, в том числе внесловесных, невербальных систем и о том уровне обобщения этих систем, при котором естественный язык, несмотря на свою универсальность и относительную самостоятельность, может рассматриваться как некая частность — как одна из систем. Такое понимание языка, как известно, возникло значительно позже 8.
Но не обедняем ли мы себя, извлекая из классического положения лишь единственный, сам по себе бесспорный смысл, связывая язык только с понятийным мышлением? Впрочем, достаточно познакомиться с другими работами основоположников марксизма, чтобы убедиться: и естественный, словесный язык они не связывали жестко только с рациональными, понятийно-логическими операциями. В «Немецкой идеологии», например, в разделе, где речь идет о параллельности возникновения и развития языка и сознания,
20
со всей определенностью подчеркивается: «Язык есть практиче- ^
екое... действительное сознание» 9. А ведь сознание не только то, что относится единственно к интеллектуально-мыслительной деятельности. Это отражение реальности в форме как умственных, так и чувственных образов. Причем сначала — непременно чувственных.
И если представить себе, что известная часть этого отражения ииляется нам в виде искусственно созданных языков; в том числе и 1ыков различных видов художественного творчества, нельзя не прийти к выводу, что формула Маркса имеет самое широкое, не ограниченное историческим временем методологическое значение. Чаложенный в ней гносеологический принцип определения языка через его отношение к мышлению оказывается необходимым и достаточным для четкой идентификации в качестве языка различных знаковых систем. Это значит, что и язык каждого конкретного искусства только тогда и постольку становится таковым, когда и поскольку с его помощью может осуществляться и функционировать соответствующее ему художественное мышление.
Какое из интересующих нас заключений можно сделать, опираясь на сказанное? Прежде всего то, что все же не всякая знаковая система достойна называться языком, хотя, понятно, любой из языков в современном понимании обязательно представляет собой некоторую систему |0. (Существующие определения, как мы уже упоминали, достаточно универсальны и ориентированы прежде нсего на естественный, словесный язык, но — еще один парадокс! — удовлетворительным общим определением именно и только его, всем нам привычного, с детства освоенного «нормального» языка, сегодняшняя наука не располагает.)
В искусствоведческой практике «языком» подчас называют не саму систему, то есть качественно определенную целостность, предназначенную для передачи художественной информации, а чпаки, ее составляющие. Но можно ли особым языком считать, скажем, нотную грамоту? Те или иные позы классического танца — арабеск, например? Или внутрикадровый монтаж? Пожалуй, только и приблизительном, образном смысле. Если проводить аналогию с вербальным языком (или письмом), все это, скорее, отдельные «чвуки», «буквы», «слова», которые должны определенным образом соединиться, сложиться в законченные «фразы», запеть, зазвучать — воплотиться в образ. Художник, конечно, может и должен ни деть, слышать, представлять эти ноты и позы, цветовые пятна и кадры, но художественно мыслить можно только образами. Естественно, в пределах тех «слов» и «словосочетаний», при помощи которых эти образы «выстроены». Здесь все так же, как и в естест-iumihom языке: буквы, слова, грамматика, синтаксис — все это в несомненных рамках языка, но сам язык — это уже уровень мысли, идеи, понятия. И, конечно, образа — он ведь привилегия не только искусства...
21
она стоит особняком (мы и говорим: «литература и искусство», невольно их как бы противопоставляя). И не просто особняком — на первом месте. Ибо ничто так точно, так глубоко и прямо не передает мысль — и, конечно же, образную мысль,— как слово. (Не будем, однако, упускать из виду, что «обычный» разговорный или «понятийный» язык и язык специфически литературный при всей их несомненной и близкой родственности — явления разные.)
Какое из искусств обладает столь же широкими, по сути, неограниченными возможностями? Что, кроме слова, способно так глубоко раскрывать суть действительных или вымышленных событий, психологию и мельчайшие движения души выдуманных героев или реальных личностей?
Сегодня это уже не риторический вопрос. Сегодня возможен ответ: кино.
Еще сравнительно недавно даже самые преданные адепты киноискусства не решались произносить это убежденно и веско — за подобным утверждением неизменно следовали пояснения, примеры, оговорки... Не случайно, конечно: в глазах серьезных специалистов противостояние слово — изображение могло решаться только в пользу слова. Иной подход воспринимался как нарушение традиции, как легкомыслие, почти безрассудная дерзость... Впрочем, и по сей день некоторые ученые-литературоведы, встречаясь с рассуждениями о новых качественных возможностях экрана в проникновении в духовный мир личности, в передаче тончайших оттенков человеческих мыслей и чувств, лишь снисходительно улыбаются...
Тем временем небезосновательно обретенная уверенность многих из тех, кто кино творит, кто его анализирует или преданно за него болеет, нередко перерастает в безапелляционное, не признающее никаких оговорок утверждение-тезис:
— Киноискусству доступно все.
Не будем поддаваться крайностям. Ультимативно-киноцентрическая позиция ничуть не лучше непробиваемого литературо-центризма. Доказывать это, думается, излишне. Важно — не забывать о пользе диалектичного, по крайней мере трезво-релятивного подхода к делу.
Литературе действительно доступно очень многое, слово способно поведать и объяснить практически все. Но оно не в состоянии реально показать это. Кино, напротив, может все показать. Точнее, выразить в зрительных образах. И выразить без помощи слова, принципиально без слова (оно ведь и родилось немым) — и это все равно будет кино. Но оправдывает ли это вывод, будто только «первородные» черты киноискусства, и в частности отсутствие слова (литературности в более широком понимании), истинно кинематографичны? Будто кино — это только мизанкадр и монтаж, движение и план, освещение и ритм, трансфокация и наплыв — десятки разнообразных возможностей, которые предоставляет ка-
24
мера и монтажный стол в организации и технической фиксации пространственно-временных событий?
Похоже, что открытых сторонников столь узкого понимания киноязыка сегодня не столь уж много. Несомненная и неоспоримая синтетичность кино — общепринятый и доказательный аргумент в пользу того, что любой компонент фильма, органично вписавшийся в него «извне», будь то слово, музыка, изобразительное решение, режиссерское мастерство или актерское исполнение, сугубо кинематографичен. Не все из этих компонентов пришли в кино одновременно — оно расширяло (и расширяет) свои возможности постепенно, но все, что экран естественно в себя впитывает, именно синтезируется, то есть обретает новую, кинематографическую специфику и не может рассматриваться в отрыве от «первородных» свойств кинематографа 13. Не узко понимаемый киноязык плюс «еще что-то», но обогащенный, более выразительный и гибкий язык кино.
(В связи с этим можно вспомнить, что и художественное слово, не имеющее возможности показать изображаемое, с незапамятных времен прибегало к услугам изобразительного искусства — к иллюстрации. Но этот союз всегда был и оставался только союзом различных искусств. Даже при удивительно удачном, подчас классическом сочетании и взаимодополнении текста и иллюстрации можно говорить лишь о конгениальности мышления разных художников — литератора и живописца или графика. Их произведения, нидимо, допустимо рассматривать как более или менее убедительную интеграцию, но никак не синтез. Текст и иллюстрация не слипаются в единый язык.)
Не означает ли сказанное, что возможности киноязыка, охватывающего все присущие экрану выразительно-изобразительные приемы и средства, действительно не ограничены? Ведь коль скоро киноискусство — это синтез возможностей всех его составляющих, в утверждении, что ему доступно все, преувеличения, выходит, нет?
Ответ не получается однозначным. С одной стороны, благодаря этому синтезу, кино в отображении реального мира в состоянии добиться большего, то есть отразить и выразить этот мир объемнее, нагляднее и конкретнее, чем отдельно взятые литература или музыка, театр или живопись. Это его огромное преимущество. 11о — такова диалектика — благодаря этому же синтезу кино не может сделать то и так, как это делают сами по себе литература, театр, музыка... Не может хотя бы потому, что при синтезе возможности каждого из других видов искусств, каждого из тех компонентов, которые в своем единстве и порождают неповторимый феномен кино, в чем-то изменяются. Обретение иной специфики, иного качества не проходит без определенных потерь. Ведь литература, лежащая в основе сценария, не вполне обычная проза понести или романа; и музыка экрана — не совсем та музыка, ко-
25
торая звучит в филармонических залах; и каждому известно, что даже хороший артист театра не всегда на экране столь убедителен, как на сцене...
Все это, разумеется, ни в коей мере не умаляет достоинств составляющих кинематографа. Наоборот, это именно то необходимое своеобразие, которое максимально приближает их к требованиям киноискусства. Отметим попутно, что практически любой из компонентов, синтезирующихся в киноязыке, если он высокохудожествен, мастерски исполнен, вполне может зажить независимой, самостоятельной жизнью. Несть числа музыкальным сюитам и популярным песням, оторвавшимся от конкретных (и нередко забытых) кинообразов. Несомненно, способен занять достойное место в ряду литературных произведений талантливый киносценарий. «Остановленный» кадр может стать первоклассной художественной фотографией, а сыгранная в кино роль — эталоном актерского исполнительского искусства в целом. Но такое отслоение, повторим, возможно только при незаурядном качестве того или иного элемента экранного образа. А сама возможность подобного отслоения — одна из примечательных черт киносинтеза.
Но дело в конечном счете не столько в особенностях художественного синтеза, сколько в том свойстве языковой системы, о которой мы упоминали,— ее способности к воспроизведению цельного кинообраза, несущего развернутую и законченную художественную мысль. Если в силу объективных или субъективных причин этот образ не складывается (речь сейчас, конечно, не о «количест-венно»-оценочном моменте), то любые из компонентов киноязыка остаются лишь компонентами — «буквами», «словами», отдельными «фразами»... Важно подчеркнуть, что любые: и «чисто» кинематографические, без которых кино не могло обойтись изначально, и те, что их «дополнили» и подарили экрану все его сегодняшнее богатство и разнообразие.
Тот, кто склонен относить к киноязыку только приемы и средства, идущие от технических возможностей камеры и монтажа, исходит из простой и, казалось бы, убедительной логики: без многих сторонних «ухищрений» кино существовать может, без этих, «изначальных»,— нет. Отсюда немудреный практический вывод, претендующий, однако, на обобщение: настоящее кино исчерпывает себя именно этим «языком», все остальное — от лукавого. Остальное — «не кино».
Спору нет, без «изначальных» элементов, обеспечивающих экранному изображению определенную форму и смысл, кино — не кино. Но разве форму и смысл определяют только они? И мысль о том, что если без чего-то можно обойтись, то это что-то непременно «лишнее», не доказательство. Можно без музыки, можно без диалога, даже без актеров в принципе можно. Но значит это не больше того, что и отсутствие тех или иных элементов в «тексте» естественного или любого из искусственных языков. Просто при
26
создании, формировании любого из этих «текстов» все элементы, все средства данного языка не нужны. В ход идет лишь необходимое, желаемое, предпочитаемое художником, если иметь в виду искусство. При обращении к другому «тексту» (произведению) он, нполне вероятно, предпочтет совершенно другие «слова» и «фразы» своего языка. Подобная избирательность сравнима с речью в лингвистическом анализе.
Так, казалось бы, сугубо академическая проблема структуры и объема языка кино вторгается в самую что ни на есть конкретную практику, во многом определяет подход кинематографистов к решению целого ряда художественных задач.
Примечательно, что при восприятии возможностей взаимодействия «чисто» кинематографических приемов с другими средствами художественной выразительности на непосредственно творческом уровне на первый план широко и властно выходит вопрос соотношения пластического изображения именно с литературной основой, с ролью слова в игровом (и не только игровом) фильме. Вопрос этот в сознании художника обычно настолько укрупняется, что иные возможные взаимодействия в качестве альтернативных просто не воспринимаются. Никого, как правило, не волнует, скажем, вопрос присутствия или отсутствия в кинофильме му-чыки — всем понятно, что это «дело стиля», «дело авторов», как, допустим, их дело, снимать ли фильм широкоформатным или кашированным, на цветной пленке или черно-белой.
Но вот место, роль и возможности экранного слова в глазах многих — проблема принципиальная. И предпочтение большей частью, пусть «теоретически», отдается все же тем фильмам, где сюжет и образную систему в целом держит изображение, а не слово. Немало, впрочем, высказано и суждений, смысл которых сводится к тому, что в кино слово вообще в лучшем случае лишь «вспомогательный» элемент, и едва ли не высшая режиссерская доблесть — снять ленту так, чтобы прибегать к нему совсем не понадобилось (в качестве примера «настоящего», то есть «чисто» и юбразительного современного решения обычно чаще всего фигурирует «Голый остров» Кането Синдо). Не удивительно, что кино-киртин с развитым диалогическим началом последовательные сторонники этой точки зрения не милуют — они не без иронии называют их «радиофильмами», намекая, что их можно слушать и прекрасно понимать вне зрительного ряда.
Недоверием к слову, к возможностям логики вербального языка как средства экранной художественной выразительности порожден и время от времени всплывающий тезис, будто настоящему киномастерству противопоказан литературно разработанный сценарий.
Наверное, каждый из сторонников подобных точек зрения по-споему («частично») прав. Потому что — это факт — и сегодня нполне можно снять выдающуюся ленту, в которой произнесены Ьудут, если будут, считанные слова. И верно, что чрезмерно пере-
27
груженные словом («заболтанные») или слишком «олитературенные» картины нередко грешат дидактичностью и плоской иллюстративностью. Но ведь с не меньшей вероятностью можно сделать и сугубо «разговорный» фильм бесспорно высоких кинематографических достоинств (в этой связи кинокритики любят называть «Нюрнбергский процесс» Стенли Крамера). Правда, наконец, и в том, что тот или иной режиссер, явившись на съемочную площадку без сценария и даже без каких-либо рабочих набросков, подчас способен так сымпровизировать сцену, что она станет украшением будущего произведения. Можно, видимо, и весь фильм снять «по наитию», целиком полагаясь на пластическое видение, имея в голове лишь самый общий, приблизительный план... Все это случается, всему этому есть живые подтверждения.
Но значит ли это, что каждый из таких фактов нужно абсолютизировать, возводить в ранг безусловной тенденции и настаивать на ее предпочтительности для кино в целом? Вряд ли. Все это моменты хоть и реальные, но частные — под общее правило они явно не подходят. Да и модно ли сегодня серьезно ратовать за кине- * матографический «пуризм», не признающий слова? Или за отказ от добротной литературной основы? Нормальная житейская логика подсказывает, что даже теоретическая возможность преобладания в наши дни «немых» фильмов — полный нонсенс (показательно, что тот же Кането Синдо, насколько помнится, к своему же опыту создания бессловесного фильма больше не возвращался: этот прием понадобился ему для данной темы, для данного сюжета). А разве нехватка литературно убедительных сценариев не перестала быть одной из самых жгучих проблем современного кинематографа?
Да, «нормальная житейская логика» против подобных обобщений. Но дело не только в ней, этой логике. Не нужно забывать, что в такой сфере, как художественное творчество, соблазн расширения собственного опыта до масштабов закономерности находит опору и в ряде объективных факторов. Заключаются они в том, что «количественный» момент в искусстве никогда не был и не может быть решающим, направленность тенденций и качественный уровень развития данного искусства на том или ином историческом этапе могут определять явления отнюдь не массовые, и, более того, даже единичные. С другой стороны, в художественном творчестве не существует правил и обобщений чрезмерно жестких и однозначных — абсолютных, подобных, скажем, физическим или математическим законам. В теории и истории искусств нет такого правила, которое не знало бы исключений, и нет такой обобщающей «рубрики», в противовес которой невозможно было бы найти явно «выпадающие» явления и факты художественной жизни. В силу этого субъективно-оценочный момент обладает здесь весьма ощутимым удельным весом и важно, чтобы лично прочувствованная, «частичная» правда не подменяла и не искажала суммарной картины общих закономерностей — тех, что объективно отражают
28
преимущественное, основное, перспективное в развитии искусства.
Сказанное, разумеется, полностью относится и к пониманию характера, объема, функций киноязыка, к видению взаимодействия изобразительного и словесного начал в киноискусстве. Здесь может быть — и непременно бывает — свое, индивидуальное ощущение пропорций между изображением, словом, всеми другими средствами художественной выразительности — в этом, видимо, и кроется своеобразие, «узнаваемость» авторского взгляда на мир.
Главное, чтобы эта избирательность, безусловно обогащающая экран индивидуально-стилистическим видением, не подменялась прокрустовым ложем «обязательных» регламентации для всего кинематографа.
Известно, например, сколь уважительно относился писатель Алексей Толстой к изобразительным возможностям кинофильма, как ценил это «великолепное оживление» слова. Современный французский прозаик признается: «Завидую кино. Одним взглядом, едва уловимым движением там можно выразить то, на что иногда уходят целые главы книги». А вот свидетельство советского кинорежиссера: «Из всего, что я сделал в кино, мне наиболее дороги сценарии, потому что там — слово. А слово всемогуще в передаче образного мира. К сожалению, в процессе последующего воплощения слова в пластические образы кино почти неизбежны компромиссы и утраты» '4. Каждый ли жрец своего искусства способен столь активно поддержать «чужую» музу?
Да, вербальный художественный язык — язык литературы — считается наиболее всеохватным, наиболее универсальным. Это общепризнано. Соответственно и литература почитается как самый всеобъемлющий, самый могущественный вид художественного творчества. Об этом, собственно, и говорит С. Герасимов: «Служа кинематографу и любя его, я утверждаю: литература безгранична и своей мощи и сейчас. Она только внешне отодвинута на третий план телевидением и кино» |5.
Не будем здесь затрагивать вопрос о «лидерстве» того или иного искусства в смысле его распространенности, популярности — не об этом речь. Но что касается возможностей литературы, то они обычно оцениваются несравненно выше, чем возможности любого из пластических искусств, в том числе искусств экранных, — такова давняя и стойкая традиция. Идет эта традиция из тех времен, когда о развитом языке кинематографа — как и о нем самом — даже не помышляли. Как будет трансформироваться она в будущем?
Большая многозначность и емкость словесного образа (по сравнению с пластическим) обеспечивается значительно большей ибстрагированностью вербального языка. Это его фундаментальное свойство. И действительно, превзойти слово в непосредственной передаче мысли вряд ли возможно. Но литература — это, разумеется, не только «чистая» мысль. И при восприятии литера-
29
•турного текста его «расшифровка», понимание неизменно направлены в сторону максимально возможной конкретизации (от конкретного видения отталкивается ведь и художник слова, и наиболее успешная «расшифровка» текста, практически, правда, едва ли достижимая,— адекватность читательского видения авторскому).
Это означает, что литература, давая простор воображению, фантазии читающего, предоставляя ему «право выбора» в подходе к мысленной обрисовке героев, событий, обстоятельств и т. д., в конечном итоге ведет его к своему, индивидуально-«единичному» представлению и пониманию (они, разумеется, во многом зависят от личности читателя, его «тезауруса», от исторически конкретного времени обращения к произведению). Таким образом, вариативность словесного образа, существующая как возможность, «преодолевается» в индивидуальном восприятии. А последнее неизменно тяготеет к образно-зрительной конкретности. Эта особенность восходит к той, более общей, закономерности, которую подчеркивал В. И. Ленин, конспектируя гегелевские «Лекции по истории философии»: «...Вообще язык выражает в сущности лишь общее; но то, что мыслится, есть особенное, отдельное» |6.
Из сказанного, в частности, следует, что «прямое» пластическое изображение как наиболее полное выражение этого особенного, отдельного, то же экранное изображение например, вполне может быть и полнее и богаче, чем словесное описание, пусть даже самое виртуозное. В обыденном (и не только в обыденном) понимании старая истина о том, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, отнюдь не теряет своей ценности. В движении от потенциально многозначной, словом высказанной мысли к единично-конкретному изображению (и наоборот) и таится, видимо, диалектика антитетичности и взаимодополняемости вербальных и пластических образов, их непременное противостояние в рамках столь же непременного единства в таком синтетическом искусстве, каким является кинематограф.
Сам по себе язык кино, точно так же как и любой другой естественный или искуственный язык, нейтрален по отношению к содержательности, в том числе художественной или идейно-тематической. Но о нем, разумеется, нельзя говорить как о нейтральном в контексте самой содержательности, которой обладает художественная мысль, художественный образ.
Это значит, что любой элемент киноязыка, любые его «слова», «фразы» и законы соединения, то есть практически вся гамма киновыразительных средств, только тогда вступает в реальные отношения с идейно-художественной стороной творчества, когда они, эти элементы и средства, складываются в осмысленное и хотя бы относительно законченное целое, в образ.
Связь киноязыка с художественными структурами предельно ясна, поскольку эта связь прямая. Именно при помощи избирательности, соразмерности и гармоничности в использовании язы-
30
ковых средств и формируются такие слагаемые художественного произведения, как поэтика, стиль, колорит, вся его изобразительная и эмоциональная выразительность — вплоть до весьма существенных для искусства интонационных нюансов и сугубо индивидуальной, подчас неповторимой манеры «письма» кинохудожника. Все это неизменно опирается на языковой фундамент и возникнуть помимо него просто не может.
Сложнее выглядят отношения языка и идейной основы творчества. И не только в силу их большей реальной сложности — опо-средованности, многоплановости и т. д.,— но и потому, что существующие взгляды на эту проблему достаточно различны, иногда и противоречивы. Не будем отвлекаться на обстоятельную характеристику различных точек зрения, тем более на полемику. Обозначим только, как неприемлемые, крайности, когда, с одной стороны, особенности художественного языка фильма ставятся в прямую и жесткую связь с идейным содержанием, с другой — отрицается какая бы то ни была зависимость между ними.
Сегодня мало кто из специалистов сомневается в реальности связи художественного языка с идейной основой и связь эта в большинстве случаев рассматривается как достаточно пластичная и неоднозначная. Так обозначенная позиция выглядит вполне здраво, но слишком общо. Необходимо представить, каков же именно характер данной связи, а ответы здесь тоже могут быть разные. Зависят они главным образом от того, что за смысл вкладывается в понятия «язык произведения» и «идейная основа». Не будем возвращаться к уточнению категории киноязыка. Относительно же идейной основы отметим, что одни авторы представляют ее как некое интегративное качество, организующее конкретное содержание произведения, другие впрямую связывают с отдельными сторонами творческого подхода, чаще всего — с мировоззренческими установками автора или, еще уже, с его идеологической ориентированностью.
Но вот что важно понимать и учитывать. В случаях, когда общая идейная основа творчества выводится из философской ориентированности, из мировоззренческих позиций художника (а понятия эти, несомненно, взаимообусловлены), нередко возникает соблазн: убеждения и взгляды автора впрямую, без опосредовании наложить на его образную систему, на художественный язык. Точнее, второе вывести из первого. Надо ли пояснять, что зависимость здесь посложнее? Между общим идейно-социальным осмыслением и оценкой действительности и художественным ее отражением обнаруживается непростой творческо-психологический механизм, важнейшим компонентом которого является творческий метод.
Не будем вдаваться в тонкости этого механизма и вспоминать существующие и, увы, все еще не подведенные под общий знаменатель определения творческого метода. Отметим только, что метод — в каждом его конкретно-историческом облике — содержа-
31
тельно емкое, многоуровневое понятие философско-эстетического плана, категория, вбирающая в себя в качестве невычленимых, особым образом преображенных элементов и эстетические, и мировоззренческие, и даже этические установки. Установки эти, следует подчеркнуть, отличаются специфической направленностью, связанной с художественным осмыслением мира и человека, и питаются прежде всего непосредственным, живым, личностным видением действительности, плодами реального опыта. Ставить знак равенства между ориентациями, включенными в систему творческого метода, и общими идейно-философскими и мировоззренческими позициями вряд ли правомерно. (Вспомним классическое: энгельсовскую оценку значения творчества О. Бальзака; ленинский анализ противоречий наследия Льва Толстого. Великими этих художников сделали не их политические симпатии, идеологические предпочтения или философские искания, но глубина художнического провидения, многоплановость постижения жизни, в конечном итоге — приверженность общему для их творчества методу — реализму.)
Противоречие, конфликтность между общими мировоззренческими установками и тем идейным содержанием, которым наполняется конкретное художественное творчество,— вещь реальная. Но о характере этого творчества можно безошибочно судить по методу — связь между ними принципиально непротиворечива. По нашему убеждению, именно творческий метод наиболее полно представляет идейно-эстетическую основу творчества (складываясь исторически, эта основа обретает черты реализма или романтизма, натурализма или модернизма), именно метод наилучшим образом способен оттенить и выявить подлинный характер связей со структурами художественно-изобразительными, которые на их изначальном, фундаментальном уровне и представляет (репрезентирует) язык произведения.
И еще: метод не просто некое «промежуточное», передаточное звено между идейной основой и языком (такая точка зрения встречается нередко), но как раз та идейно-эстетическая платформа, которая содержит, заключает в себе эту основу и непосредственно влияет на характер и содержание художественных структур. Связь между ними, говоря языком философии, совпадает не столько с отношением особенное — конкретное (где общее — идейная основа) , сколько с отношением общего и конкретного.
Сопоставление творческий метод — художественный язык представляется поэтому не только возможным, но и наиболее целесообразным для выяснения интересующих нас закономерностей. Но, видимо, нужна оговорка: понятия эти относятся к разным «этажам» творческого процесса. За первым из них стоит система определенных идейно-эстетических взглядов, пониманий, предпочтений художника, в широком смысле — отношение к действительности, авторская позиция, за другим — реальная плоть художест-
32
венного произведения, конкретные изобразительно-выразительные его свойства. Это значит, что причинная связь между ними не может быть ни линейной («горизонтальной»), ни однозначной.
Логичнее предположить, что отношения здесь отличаются опо-средованностью, «несимметричностью», вариативностью. Анализ позволяет допустить, что эти отношения принадлежат особому типу диалектической зависимости, хорошо известной исследователям и всем, кто знаком с основами материалистической диалектики. Речь идет о типе связи, которая регулирует взаимоотношения таких пар соотносительных категорий, как сущность и явление, или внутреннее и внешнее. Прослеживается она и в сфере общественных явлений: сходными отношениями связаны понятия базиса и надстройки, производительных сил и производственных отношений и некоторые другие.
Что наиболее характерно для этого рода зависимости, в рамках которой пары элементов-категорий и объединяются и противостоят друг другу?
Первое. Направленность внутренней связи здесь несимметричная, неравносторонняя. Это значит, что один из компонентов этого «противоединства» является ведущим, доминирующим — он обусловливает основные параметры другого компонента. Это понятно: обычно внутренним формируется внешнее, содержанием определяется форма. Аналогично и творческий метод, авторская позиция доминирующи — они в конечном счете обусловливают конкретные особенности языка произведения, в нашем случае — произведения кинематографического, его общее художественное лицо.
Второе. Связь, о которой идет речь, объединяет элементы достаточной сложности, и следует иметь в виду, что противостоящие в рамках определенного единства понятия могут наполняться различающимся содержанием — иметь варианты и на одном и на другом полюсах связи. Это значительно разнообразит конкретный облик таких двуединств, но характера взаимоотношений не меняет. Скажем, на экономическом базисе капитализма реальна и тоталитаристская диктатура, и государство правовой демократии. Но подобные же структуры вполне мыслимы и в иных базовых системах — в той, в частности, что мы традиционно относим к социалистической. Сходным образом некоторое содержание способно обрести разные формы, а идентичные формы — выразить разное содержание и т. п. То же — ив отношениях художественного языка фильма.
Третье. Определяя интересующую нас связь как несимметричную, мы тем самым подтверждаем, что она не может быть однонаправленной. При несимметричности управление со стороны «ведущих» элементов мыслится как доминирующее, преимущественное, но не абсолютное. В особых случаях не исключается возможность и обратного воздействия. Это, в частности, значит: при всем том, что внутреннее или, скажем, базис является главен-
2 Е. С. Громов и др 33
ствующим по отношению к внешнему, к надстройке, последнее отнюдь не только «определяемое», «ведомое». Оно достаточно самостоятельно в своем проявлении и развитии, и не только самостоятельно, но и активно. Формы его проявления, характер и логика движения могут оказывать обратное воздействие на тот же базис, на внутреннее, более того, приходить в противоречие с ним и быть для него разрушительными. Собственно говоря, такое противоречие с течением времени, с естественным ходом развития становится практически неизбежным.
Если мы признаем, что такие стороны творческого процесса, как идейно-эстетическая ориентированность художника и выбор конкретных форм киноязыковой выразительности, объединяет описанный тип диалектической зависимости, нетрудно сделать выводы сугубо практического свойства. Остановимся на трех из них.
Во-первых, идентичные или близкие средства художественной выразительности — практически одинаковое использование киноязыка — могут быть присущи различным творческим методам. Поэтому вряд ли правомерно оценивать идейно-эстетическую основу фильма (или творчества того или иного автора в целом), исходя только из особенностей поэтики картины, ее художественного языка. Столь же ошибочно впрямую, жестко увязывать язык и метод: такие-то приемы — это непременно реализм, а вот такие — это, скажем, натурализм или модернизм.
Во-вторых, внешняя непохожесть, подчас и кажущаяся противоположность приемов киновыразительности в разных произведениях не должны служить препятствием для поиска в них более глубокой общности. Потому что при всей несхожести «киноречи» могут совпадать авторские идейно-эстетические позиции, совпадать в целом взгляд на человека и мир, в котором он живет,— то есть метод может быть единым.
В-третьих, важно помнить, что, нейтральные сами по себе, те или иные приемы киновыразительности перестают быть таковыми в контексте художественной образности. Они могут соответствовать конкретному, исторически сложившемуся творческому методу, но могут и не вписываться в его образную систему. В случае использования кинохудожником средств, не соответствующих его идейно-эстетическим установкам, эти средства экранного языка, приходя в противоречие с базовой категорией — методом, оказывают на него обратное, в большинстве случаев негативное воздействие.
Эта особенность языка еще раз со стороны теории подтверждает ту бесспорную истину, что реализм в целом (независимо от своей исторической ипостаси) далеко не безбрежен в смысле возможностей использования средств художественной выразительности. Как, впрочем, отнюдь не всеядны и любые другие творческие методы — их языковые «берега» обычно достаточно четко обозначены...
Вопрос о характере связи языково-изобразительной сферы с
34
фундаментальными идейно-эстетическими основами художест-иепной деятельности существен не только как один из аспектов проблемы. Необходимость такого соотнесения имеет прямой методологический смысл. Дело в том, что язык и метод не просто противостоящие элементы в рамках определенной зависимости, это действительно противоположно-изначальные точки творческого процесса как такового. На одном полюсе — язык того или иного искусства, самая первичная материальная субстанция, лежащая в основе всего многообразия изобразительно-выразительных средств; на другом — наиболее общее художническое понимание идейно-эстетических задач, познавательно-оценочных соотношений, которые, конкретизируясь, ложатся в основу определенных идей, тем, сюжетов... Только во встречном движении от этих крайних точек, на пересечениях начавшихся здесь путей возможно рождение основной «единицы», основной и неразложимой «клеточки» искусства — художественного образа.
Здесь, строго говоря, может идти речь о наиболее глубинных механизмах, обеспечивающих самодвижение, саморазвитие искусства. Ведь при противополагании, противопоставлении некоторых начал именно взаимопроникновение — «переход от одного к другому», как особо подчеркивал В. И. Ленин,— «самое важ-н о е» '7. «Лишь поднятые на вершину противоречия, разнообразия становятся подвижными... и живыми по отношению одного к другому,— приобретают ту негативность, которая является внутренней пульсацией самодвижения и жизненно-с т и» 18.
И еще одно. О творческом методе — своеобразной «сумме духовных технологий» художественного процесса — невозможно толковать вне соотнесения с конкретными художественными решениями: только в них и через них он, метод, способен проявиться, «материализоваться». В то же время сами средства художественного выражения, язык искусства в целом, реальный, видимый, осязаемый, существующий в своей разноликой данности, не столь явно связан с противостоящей субстанцией,— тенденция изучать и оценивать его обособленно, в пределах своей же языково-худо-жественной сферы достаточно ощутима.
Это весьма серьезная причина, чтобы проявлять заботу о своеобразном равновесии в подходах к анализу важнейших категорий нашей эстетики и искусствознания. Сколь бы обширной и многосторонней ни была область исследования киноязыка, сколь бы доказательно ни подчеркивали мы относительную его автономию и неоднозначность, опосредованность связи с фундаментальными идейно-эстетическими понятиями, не следует забывать, что любое экранное произведение независимо от темы и уровня художественного решения, от принадлежности к тому или иному направлению, стилю или школе не может не отражать известных идейно-мировоззренческих принципов.
2* 35
WfflPfleW^
«He следует забывать» — отнюдь не намек на «неполноценность» разведения и раздельного исследования этих разнополюсных понятий. Значит это лишь одно: не упускать из виду осознание их диалектического единства. Ибо только оно «представляет собою принцип, который один вносит в содержание науки имманентную связь и необходимость» |9.
Э. М. Ефимов
СИНТЕТИЧНОСТЬ ЭКРАННОГО МЫШЛЕНИЯ И НЕКОТОРЫЕ ПРЕДПОСЫЛКИ ЯЗЫКА КИНО
Исследование изобразительно-выразительных средств экранных искусств — кино и художественного телевидения — должно в полной мере учитывать те объективные предпосылки создания синтетического образа, которые коренятся в специфических свойствах аудиовизуального изображения, обусловленных техникой кино и телевидения.
При этом необходимо иметь в виду, что сами технические системы, сделавшие возможным возникновение и развитие кинематографа и телевидения, явились своего рода функциональными аналогами «механизмов» человеческого восприятия видимой и слышимой реальности.
То, что киноведы называют «языком кино», «языком экрана», складывалось в длительной практике осмысления и структурной организации элементов непосредственного изображения действительности — изображения визуального, а затем аудиовизуального. «Язык экрана» может представать весьма различным по своим структурным особенностям (в зависимости от эстетических и художественных принципов того или иного направления в экранном искусстве, того или иного этапа в его развитии)". Но всегда конкретное формирование этого языка так или иначе исходит из предпосылок, заложенных в самой природе экранного изображения, в его тех-' нографических параметрах. Изображение это—длящийся во времени снимок, прямо запечатлевающий предметную реальность и обладающий качеством пространственно-временной непрерывности. И совершенствование техники экранного репродуцирования действительности всегда было направлено к тому, чтобы восприятие экранного изображения человеком было максимально приближено к условиям и эффектам непосредственного визуального и акустического восприятия самой действительности.
Можно сказать, что предоставляемый техникой кино- или видеосъемки динамический снимок, непрерывный в своих пространственно-временных границах, адекватен тому отображению внешнего мира, какое доводится до нашего сознания нашими зрением и слухом в процессе восприятия как такового.
36
Но, как известно, отражение мира в человеческой психике 1ч ть процесс многоплановый, который никогда не сводится полностью на уровень «чистого» восприятия. Эта многоплановость дает о себе знать в особенности тогда, когда от непосредственного контакта наших органов чувств с внешней реальностью мы переходим в сферу внутренней активности нашей психики, где действуют механизмы памяти и воображения, где данные непосредственного восприятия трансформируются в представлении, где, наконец, образы внешнего мира претворяются в образах сновидений. Именно здесь, внутри нашей психики, на «перекрестках» психофизиологии и развитого сознания, во взаимодействиях чувственности и интеллекта, происходит та переработка данных непосредственного восприятия, то структурирование картин внешнего мира, та их организация, которая необходима для более полного и более глубокого отражения объективной реальности в субъективном мире познающего и осознающего человека.
Все это имеет прямое отношение к закономерностям образного мышления в экранных искусствах, к проблемам формирования языка экрана.
Давно существуют теоретические концепции и гипотезы, устанавливающие те или иные соответствия между образностью экранных искусств и структурами отражения действительности в психике человека. Исследователями кино не раз подчеркивалось определенное сходство между «синтаксисом» киноязыка и динамикой смены тех внутренних видений, которые возникают в конкретном ходе работы нашего сознания. На это неоднократно указывал С. М. Эйзенштейн. Обобщая свои наблюдения и выводы в этом плане, он писал, что «...если... сложный комплекс сознания есть своего рода проекция вовнутрь всей сложной картины окружающего мира (и диалектического процесса его движения и становления), то основной индивидуально-композиционный строй — костяк произведения — есть как бы процесс обратной новой проекции этого клуба вовне» 20.
Нужно еще раз подчеркнуть, что сопоставление выразительного языка экрана с «языком мозга» имеет большие и многообразные обоснования, вытекающие из самой истории развития человеческой культуры 21. Наблюдаемое в наш век возрастающее распространение так называемых отражательных приборов, таких, как фотоаппараты и радиоприемники, кинокамеры и телевизоры, вычислительные и иные электронные машины, в которых моделируются те или другие принципы работы человеческого мозга и его рецепторов, подтверждает эту общую закономерность, которая проявляется и в указанной выше аналогии между «языком мозга» и образностью экранных искусств.
«Природа,— писал К. Маркс,— не строит ни машин, ни локомотивов, ни железных дорог, ни электрического телеграфа, ни сельфакторов, и т. д. ...Все это — созданные человеческой рукой ор-
9?
ганы человеческого мозга, овеществленная сила знания» .
37
шшш
Существование определенного подобия между человеческим мозгом и техническими устройствами обусловило достаточно широкое использование их в нейрофизиологии для объяснения некоторых процессов высшей нервной деятельности, механизма работы органов чувств и т. д. Так, например, физиологи нередко стремились объяснить принципы работы зрительных анализаторов, сравнивая их с фотографией, кинематографом, телевидением. В настоящее время многие ученые довольно успешно разрабатывают голографическую гипотезу работы мозга, в основе которой лежит идея целостности записи информации, поступающей из внешнего мира. Эта гипотеза дает возможность по-новому рассматривать некоторые важные проблемы человеческого мышления, установить и выявить существование тесной связи между зрением, слухом, внутренней моделью мира, конкретной ситуацией и речью, ее связанности со зрительными знаками й символами 23.
Сходство между отражательными приборами и механизмами работы мозга не означает, конечно, что между ними существует абсолютное тождество. Здесь можно говорить только об определенном подобии некоторых общих принципов их функционирования. В то же время это сходство свидетельствует о том, что созданные человеческой рукой технические устройства, в том числе и такие средства информации, как телеграф, телефон, радио, кино, телевидение, голография и т. д., являются своеобразными искусственными «органами человеческого мозга», в которых материализованы определенные свойства центральной нервной системы, органов чувств и т. д.
Как известно, В. И. Ленин определял материю как философскую категорию «для обозначения объективной реальности, которая дана человеку в ощущениях его, которая копируется, фотографируется, отображается нашими ощущениями, существуя независимо от них» 24. Привлечение здесь сравнения с фотографией обусловлено стремлением подчеркнуть объективный характер отражения реальности в сознании человека, ее принципиальную познаваемость. На ленинское определение материи опирался в своих исследованиях психической деятельности А. Н. Леонтьев, который подчеркивал, что верное понимание познавательных процессов возможно только на основе разработанной Лениным теории отражения, которая «рассматривает чувственные образы в сознании человека как отпечатки, снимки независимо существующей реальности» 25.
Нужно отметить, что В. И. Ленин неоднократно обращался к идеям К. Маркса о том, что технические устройства являются своеобразными искусственными «органами», надстройками, которые в своеобразной форме усиливают и продолжают естественные органы человеческого тела. При этом он подчеркивал что технические приборы являются одним из важнейших средств проверки и подтверждения правильности отражения действительности в сознании человека. Так, в «Философских тетрадях», в конспекте
38
•■Науки логики» Гегеля, он записывает: «Жизнь рождает мозг. К мозгу человека отражается природа. Проверяя и применяя в практике своей и в технике правильность этих отражений, человек приходит к объективной истине» 26. Эти слова Ленина приобретают особую актуальность в наше время, когда наряду с фотографией получили огромное развитие кинематограф, телевидение, все больше заявляет о себе голография, которые являются не только новыми средствами фиксации реальной действительности в максимально приближенной к зрительному восприятию человека форме, но и новыми доказательствами правильности ленинской теории отражения, утверждающей достоверность, объективность показаний человеческих органов чувств.
Конечно, между человеческим восприятием и съемкой с помощью фотоаппарата, кинокамеры, видеоаппаратуры или гологра-фического устройства существует значительное развитие. Существенной особенностью психического отражения является то, что оно носит не зеркальный характер, а по существу своему субъективно, активно, зависит во многом от индивидуальных свойств личности, ее жизненного опыта, творческих способностей и т. д. Как справедливо указывал А. Н. Леонтьев, положение о том, что «психологическое отражение реальности есть ее субъективный образ, означает принадлежность образа реальному объекту жизни. Но понятие субъективности образа в смысле его принадлежности субъекту жизни включает в себя указание на его активность» 27. Здесь верно подчеркивается диалектическое единство объективного и субъективного в человеческом восприятии.
В то же время тот факт, что кадры кинематографической, теле-иизионной, в особенности голографической съемки человек воспринимает практически так же, как при реальном наблюдении (особенно сильно эта близость восприятия кадров к реальному восприятию действительности проявляется в научной съемке), свидетельствует как об объективности человеческого восприятия (ибо идентификация людьми кадров и непосредственно наблюдаемых в жизни явлений доказывает объективный характер зрительного восприятия), так и о способности экранного изображения как бы реконструировать те образы, которые возникают в сознании чело-иска при прямом восприятии (этот эффект, зафиксированный еще при первых просмотрах «Прибытия поезда» братьев Люмьер, про-ниляется еще более впечатляюще при восприятии голографиче-ских изображений, которые создают полную иллюзию реальности показываемых предметов).
Взгляды К. Маркса на созданные человеком орудия, машины, технические средства связи как на искусственные «органы человеческого мозга» были впоследствии плодотворно использованы в самых различных сферах научного знания, в том числе и в исследовании проблемы мышления и языка. Так, Л. С. Выготский, опи-риясь на марксистское учение об опосредованном характере челове-
39
ческой деятельности, рассматривал все знаковые системы, в первую очередь вербальный язык, как своеобразные «психологические орудия», оказывающие огромное воздействие на развитие как отдельной личности, так и общества в целом.
Как известно, человеческая речь зародилась и формировалась в результате межличностного общения в процессе совместной общественной практики, в процессе борьбы с природой, подчинения ее своим потребностям и, значит, имела внешнепсихическое происхождение. Из этого следует, что новая, специфическая для человека языковая структура психических процессов первоначально складывалась в его внешней деятельности и только впоследствии стала структурой его внутренних процессов. Отсюда, как утверждал Выготский, вытекает представление о системном строении сознания, а также идея об «интериоризации», «вхождении вовнутрь», которая означает, что внутренняя речь является производной от первичной внешней речи, которая в свою очередь сформировалась в результате «свертывания» внешнего действия. Таким образом, внутренняя речь представляет собой трансформированное в специфичную знаковую систему интериоризированное речевое действие.
При этом Выготский подчеркивал, что существование определенного сходства между орудием труда и «психологическим орудием» ни в коем случае не говорит об их тождественности. Орудие труда служит целям овладения силами природы, а «психологическое орудие» является средством воздействия на психику человека, на его поведение, на структуру его личности.
Таким образом, Выготский рассматривал знаковые системы как специфические «психологические орудия», через посредство которых человек оказывается в состоянии эффективно воздействовать как на свою психику, так и на поведение и внутренний мир других людей, на самые различные сферы человеческой деятельности. Как считал ученый, в качестве таких «психологических орудий и их сложных систем могут служить: язык, различные формы нумерации и счисления; мнемотехнические приспособления; алгебраическая символика; произведения искусства; письмо, схемы, диаграммы, карты, чертежи, всевозможные условные знаки и т. д.» 28. Поскольку кино и телевидение представляют собой своеобразные знаковые системы, со своим особым аудиовизуальным языком, то мы вправе отнести их к числу «психологических орудий», оказывающих в наше время все большее влияние на психику и поведение людей. Возникнув как технические аудиовизуальные средства достоверного отражения действительности, представляющие собой своеобразные искусственные «органы» зрительного и слухового восприятия, они заложили основы для экранного мышления, став важнейшими формами человеческого творчества.
В исследованиях по нейрофизиологии мозг довольно часто сравнивается с машиной, которая создает модели, подобные себе. Кино,
40
телевидение, в особенности голография являются такими искус-iTueиными «органами человеческого мозга», которые в состоянии иоссоздавать на экране достаточно полную модель тех «кадров», «опизодов», «фильмов», которые рождаются в человеческой памяти и ноображении. Как отмечалось многими исследователями и мастерами кино, язык экрана в значительной степени близок к «звуко-чрительному языку» мозга.
Так, Эйзенштейн сравнивал образы, возникающие в воображении, с пробегающей перед внутренним взором «кинолентой». С. Бондарчук, указывая на важность в творческом процессе со-•|даиия фильма умения увидеть его в воображении, отмечал необходимость для режиссера постоянно развивать способности к со-чданию «киноленты внутренних видений», о которой говорил К. С. Станиславский как об одном из существенных методов вжи-нания в предлагаемые обстоятельства роли. На сходство «внутренней ленты» памяти и воображения с кинокадрами неоднократно указывал в своих работах по киноязыку Пазолини. В своих размышлениях об особенностях кинематографического творчества И. Бергман особое внимание обращал на умение кинорежиссера проживать в воображении создаваемый им фильм. Подобное соображение высказывал и С. Юткевич. Размышляя об особенностях кинематографического творчества, он писал в книге «Кино — это правда 24 кадра в секунду»: «Фильм нельзя поставить, если его не увидишь заранее внутренним взором, и иногда довольно подробно» 29.
Следует отметить, что С. Юткевич неоднократно возвращался к мысли о решающей роли формирования замысла в творческом процессе создания фильма. Так, в статье «Машина превращений» он нновь подробно обсуждает особенности рождения художественного образа как в искусстве вообще, так и в кинематографе в частности. При этом он приводит высказывания многих художников но этому поводу, в том числе и очень точные слова режиссера Ро-(iepa Брессона:
«Твой фильм должен быть похож на тот, который ты видишь, шкрыв глаза. Ты должен быть готов к тому, чтобы каждое мгновение увидеть и услышать его целиком...
Мой фильм рождается сначала в моем воображении, умирает мл бумаге, воскресает с помощью живых персонажей и реальных |и'щей, которые я пользую,— они убиты на пленке, но, расположенные в определенном порядке и спроецированные на экран, вновь оживают, как цветы на воде» 30.
I la близость внутренних видений человека к фильму указывал и статье «Кино — величайшее из искусств» А. В. Луначарский: «Ьольшая часть наших мыслей и переживаний проходит в форме едиа намеченных, выявленных образов. В сущности говоря, когда мы мыслим, грезим, радуемся, вспоминаем, надеемся, сомневаемся, перед нами внутри проходит своеобразная, бледная кинофильма
41
с целой массой едва намеченных образов, то воспроизводящих то, что мы когда-то видели, то комбинирующих виденное в самых причудливых формах. Кино не только может достигнуть своего богатства этой внутренней жизни, того, что происходит перед нашим внутренним оком, но и может, если захочет, добиться почти такой же беглости. Сон, воспоминания, фантазия, неожиданная находка или внезапно сверкнувшее подозрение — все это может даваться кино с такой необычайной живостью, на какую... не способно никакое другое искусство...» 3|.
Это высказывание А. В. Луначарского о близости экранного мышления и творчества к внутренней речи перекликается с утверждениями С. Эйзенштейна и многих других ведущих мастеров экрана о том, что внутренняя «лента воображения» представляет собой своеобразную идеальную модель будущего фильма. Именно поэтому творческое воображение, способность к созданию ярких и выразительных внутренних «фильмов» является важнейшей специфической особенностью экранного мышления. Эти способности зарождаются еще в раннем детстве, и их необходимо развивать экранному художнику на протяжении всей жизни.
Одним из ярких примеров сильно развитого умения создавать внутренние «фильмы» может послужить творчество Ф. Феллини. Недаром в исследованиях его картин так много места уделяется анализу тех сцен и эпизодов, которые были рождены необыкновенно выразительной и впечатляющей «магией» рожденных воображением художника образов.
В своих воспоминаниях Феллини неоднократно подчеркивал, что его всегда, с детских лет привлекал и неудержимо манил к себе «волшебный мир» внутренних видений человека. «Моя детская фантазия,— говорил он в одном из интервью,— была чрезмерно богатой. Я закрывал глаза, и после минуты тишины вдруг абсолютно бесшумно начинался самый удивительный спектакль. Я окрестил четыре угла своей постели названиями четырех кинотеатров Римини: «Фульгор», «Опера Национале Баллилла», «Савойя» и «Султано». Сначала я шел в угол «Фульгора», и после начинался спектакль. Сколько он длился, я не знаю, во всяком случае не слишком долго, и, наконец, заканчивался так же бесшумно, как и начался, постепенно затухая, как пламя гаснущего костра. Я несколько минут пережидал, потом ложился головой в другой угол, и зрелище повторялось. В третий раз образы были более бледными, краски более тусклыми. Редко когда ночной спектакль повторялся четыре раза... Мне кажется, я помню, что видел светящиеся точки, шары, сверкающие круги, звезды, пламя, цветные стекла» 32. Феллини сохранил на всю жизнь эту способность вызывать в воображении яркие зрительные образы. Он считает, что «именно кино является наиболее подходящим средством для того, чтобы схватывать те проявления реальности, не поддающиеся чувственному восприятию, которые носят характер видений, то есть наиболее близкие человеку 33.
42
Как известно, «опережение» воображением и возможность предвидения человеком результатов своей деятельности является важнейшим свойством творческого процесса. «Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, т. е. идеально» м. Эти слова Маркса, характеризующие особенности любого вида человеческой созидательной деятельности, особенно важны для понимания природы экранного творчества, основанного на мышлении звукозрительными образами. Экранный художник использует в творческом процессе развитую в течение длительной эволюции человечества способность к созданию своеобразных «фильмов воображения», которые служат основой для будущих экранных произведений, снятых на пленке.
Создание силой творческой фантазии художника первоначального «фильма воображения» является важнейшим этапом многоступенчатого процесса «рождения» законченного экранного произведения. На этом этапе образ «отраженной художником действительности складывается в его сознании и существует в субъективной, индивидуальной, интериоризированной форме, недоступной для непосредственного восприятия других субъектов. Пользуясь гегелевским стилем, можно сказать, что на данной стадии имеет место «для-художника-бытие» образа, а, следовательно, и самого произведения» ''.
При этом создаваемый в воображении художника образ находится «в его двухаспектной отражающей сущности — и как плод ретроспективного отражения внешней действительности («образ мира»), и как плод перспективного, или, по терминологии П. К. Анохина, «опережающего», отражения («проект» будущего произведения)» зь.
В современной марксистско-ленинской эстетике и искусствознании создание произведения искусства и его бытие рассматриваются в процессе последовательного движения от формирования в сознании художника замысла к его воплощению в материализованном произведении искусства и к его восприятию публикой. Поскольку замысел рождается на основании отражения и творческого преобразования в сознании художника объектов действительности, постольку это движение приобретает следующий вид: объект — замысел — произведение — восприятие.
Таким образом, сама природа объективации, создания произведения искусства в материальной форме предполагает, что ей «предшествует духовная деятельность по формированию... предмета воплощения, духовная творческая работа, еще не выходящая за пределы сознания художника. Даже в случае синхронности
43
субъективирующей и объективирующей деятельности художника (акт импровизации) все равно объективация есть внешнее выражение субъективации, произведение есть объективизированный замысел, а посему логика анализа творчества требует вначале рассмотрения именно субъективирующей деятельности, логически предшествующей объективизации» 3?.
На эту закономерность художественного творчества обращал внимание еще В. Г. Белинский: «Художественное создание должно быть вполне готово в душе художника прежде, чем он возьмется за перо» 38.
Рассмотрение творческого акта как художественной деятельности вызывает необходимость соотнесения процесса формирования художественного образа с различными стадиями: рождение замысла, воплощение замысла, восприятие произведения. Из этого следует, что «образ существует не только тогда, когда он представлен в структуре художественного произведения, но прежде всего тогда, когда он воплощается и когда он воспринимается. По крайней мере, вместо одной проблемы возникает три: а) структура образа-замысла; б) структура образа-произведения; б) структур? образа-восприятия. Это связано с фактом трехуровневого существования образа» 39.
Поскольку мы обсуждаем здесь особенности деятельности творческого воображения при создании экранного образа, то для нас главный интерес представляет первый уровень, то есть формирование художественного образа как идеальной формы замысла, своеобразного «фильма воображения», складывающегося в сознании художника в результате психического отражения и творческого преобразования реальной действительности.
О важности прогностической, опережающей способности человеческого воображения говорил в своем выступлении на первом Всесоюзном симпозиуме по комплексному изучению художественного творчества академик П. К. Анохин. Он подчеркивал, что опережение всякого акта человеческой деятельности играет огромную роль в творческом процессе: «Скажем, задуман роман, сюжет. У художника возникает идея романа. Он предвосхищает развитие сюжета. Это предвосхищение — благодетельная способность нашего мозга. В творческом процессе предвидение моментов развивающейся идеи, цели, которая поставлена,— это очень важная, я бы сказал, доля успеха всего творческого воображения» 40.
Таким образом, совершенно очевидно, что способность творческого воображения к «опережающему отражению», к предвосхищению образов и сюжета будущего произведения играют огромную роль в творческом процессе. Рассмотрение творчества как деятельности, в результате которой формируются названные выше три уровня существования образа, неизбежно приводит к анализу движения содержания и формы произведения в виде содержания и
44
формы образа — замысла, содержания и формы образа-произведения, содержания и формы образа восприятия.
Из этого следует, что содержание и форма произведения не ограничиваются рамками их существования в виде объективного продукта творческой деятельности. «До возникновения законченного произведения содержание и форма его существовали на уровне замысла, как «замысливаемое» содержание и как «замысли-ваемая» форма. Причем уже на этом уровне они находились в неразрывном единстве, а работа художника над замыслом происходит как одновременная работа и над содержанием, и над формой» 41.
Исследования в области психологии мышления показали, что формирование зрительных образов в сознании далеко не всегда происходит в формах целостных, адекватных реальной жизни картин. Как справедливо отмечал американский психолог Р. Арн-хейм, воображение часто фиксирует лишь отдельную характерную деталь, которая, однако, является не фрагментом целого, а исполняет функцию целостного образа 42. Эта своеобразная «свернутость» целостного образа (точно так же как «свернутость» внутренней речи, когда мы обдумывали что-либо в уме, не развертывая наши идеи в законченные, построенные по всем правилам грамматики предложения) является не недостатком, а определенным преимуществом воображения, предоставляющим ему большую свободу в творческом процессе.
«Отношения между частью и целым на основе многократного повторенного опыта закрепляются в структуре воображения в виде обобщенных образов-структур (гештальт, паттерн, образец), которые, в отличие от понятий (абстракции интеллектуально-логического мышления), не осознаются, а только реализуются в системе чувственно-образного мышления. Четыре точки воспринимаются нами как квадрат, наклонная слева направо — как падение, справа налево — как подъем и т. п. Способность структурирования, создания порядка, паттерна генетически заложена в нас природой и воспитана тысячелетней практической деятельностью человека» 43.
В то же время, как вц,:п подчеркивает Л. И. Новикова, тот факт, что работа воображения не всегда фиксируется сознанием, не указывает на его отсутствие. В психологии давно установлено, что за порогом сознания происходят многие умственные операции, которые в результате целенаправленных усилий могут стать осознанными и управляемыми. В этом заключается одно из существенных отличий художественного (или научного) сознания от обыденного мышления. Именно в результате работы творческого воображения, сознательно управляемого художником, возможно создание не только фрагментарных, но и целостных образов, приводящих к формированию целостного замысла произведения. Так, благодаря сильно развитой способности к созданию в воображении «кадров»
45
и «эпизодов» будущего произведения экранный художник получает возможность как бы «увидеть» на своем «внутреннем экране» замысливаемый им фильм. Крылатое выражение Р. Клера: «Мой фильм готов, осталось только снять его» — свидетельствует в первую очередь именно об умении сознательно управлять своим воображением и способности доводить свой замысел до его воплощения в экранном произведении.
Образы, ассоциации, необычные и яркие видения, возникающие в воображении, играют огромную роль в кинематографическом творчестве. Интуитивные вспышки вдохновения, «просветления» порождают связи между очень отдаленными друг от друга явлениями, генерируют новые идеи, образы и открытия. Интуиция позволяет вырваться за пределы известного в сфере неведомого. «Особенно своеобразно интуиция проявляет себя в процессе сочинения произведения: у художника возникает предчувствие и «видение» будущих образов» 44. Интуиция близка к таким творческим способностям, как чутье, догадка, предвидение и т. п.
Интуитивное предчувствие, опережающая работа воображения нередко приводит к рождению замысла нового фильма. Так, например, для И. Бергмана работа над картиной «начинается чем-то очень неопределенным — случайным замечанием, обрывком разговора, неясным, но приятным событием, не связанным с определенной ситуацией. Это могут быть несколько тактов музыки, луч света, пересекающий улицу. Таковы мгновенные впечатления, которые исчезают так же быстро, как появляются, но оставляют какое-то настроение, как приятные сны. Это душевное состояние, не само повествование, а нечто изобилующее богатыми ассоциациями и образами. Больше того, это яркая цветная нить, протянувшаяся из темного мешка подсознания. Если я начну наматывать эту нить, и сделаю это осторожно, то получится целый фильм» 4'.
Процессы, связанные с работой воображения, во многом близки к сновидениям,— недаром Бергман сравнивает свои фантазии с приятными снами. Как известно, сновидения у спящего человека возникают во время так называемого быстрого сна, который характеризуется особой картиной биоэлектрической активности мозга, заметными движениями глазных яблок, более интенсивной, чем при бодрствовании, работой некоторых групп нейронов, учащением дыхания и сердцебиения, некоторым повышением артериального давления и температуры тела. Все эти признаки свидетельствуют не о пассивном отдыхе, как это предполагалось ранее, а о весьма напряженной деятельности мозга во время быстрого сна.
Поэтому, как справедливо отмечал В. М. Вейн 46, не стоит удивляться, что в результате такой активной творческой работы мозга во сне могут рождаться и стихи (как у Вольтера, Кольриджа, Державина, Пушкина), и музыкальные сочинения («Трель дьявола» у Тартини, увертюра к «Золоту Рейна» Вагнера), и «кадры» будущих фильмов, как об этом говорили многие режиссеры. Так,
46
С. Эйзенштейн подчеркивал в «Автобиографических заметках», что «ночное зрение», то есть «видение во сне», глубоко отличается от «дневного видения». Отмечая яркую зрелищность своих сновидений, режиссер говорил, что в состоянии сна целое и часть не только «гармонично сплетены», как при бодрствовании, но выделяются одинаково явственно, как это не бывает наяву и достигается в результате монтажа крупных и общих планов в кинематографе.
Однако, как считал Эйзенштейн, «наиболее интересны промежуточные состояния: ни сон, ни явь.
Перескок из одного состояния в другое как бы расщепляет как ту, так и другую гармонию: фрагменты восприятия или впечатлений от воспринятого встряхиваются, как игральные кости, и перетасовываются, как колода карт» 47.
Именно о таком своем состоянии он писал, вспоминая об одном из вечеров после обильного ужина, когда, устав за день от «фортификационных работ» в Холмском районе во время гражданской войны, он задремал, сидя на скамейке и наблюдая пляски деревенских парней и девчат. Полудремотное состояние «ни сна, ни яви» вызвало, отмечал Эйзенштейн, «странное появление перед глазами в причудливой фарандоле то гигантски одиноко существующего носа, то живущего самостоятельной жизнью картуза, то целой гирлянды пляшущих фигур, то чрезмерно преувеличенной пары усов, то одиноких крестиков вышивки на вороте чьей-то русской расшитой рубахи, то дальнего вида деревни, заглатываемой темнотой, то снова сверхкрупной голубой кисти шелкового шнура вокруг чьей-то талии, то серьги, запутанной в локон, то румяной щеки...
Интересно, что пяток с лишком лет спустя, когда я впервые взялся за крестьянско-колхозную тему, это живое впечатление не было мною утеряно. Ухо и шейная складка затылка кулака — размером во весь экран, носище другого — размером в избу, ручища, беспомощно-сонно нависшая над жбаном кваса, кузнечик, по масштабу равный косилке,— беспрестанно вплетались в сарабанду пейзажей и жанровых деревенских картин фильма «Старое и новое» 48. Дремотные видения, запечатленные в памяти во время наблюдения деревенской пляски, послужили впоследствии для их творческой переработки в монтажные кадры фильма, построенные по тем закономерностям восприятия, которые характерны для сновидений или дремоты.
О «сновидческом» характере кинематографического творчества, о близости экранного повествования к видениям, возникающим во сне, говорили многие мастера киноискусства. Так, по мнению Л. Бунюэля, кино — это «лучший инструмент для выражения мира сновидений, эмоций, инстинкта. Механизм создания кинематографических образов по своему действию больше, чем все остальные средства выражения, напоминает работу сознания во время сна. Фильм кажется невольной имитацией сновидения. (...) Образы,
47
как во сне, возникают и растворяются; время и пространство становятся податливыми, как угодно сжимаются и растягиваются, хронологический порядок и относительные величины длительности не соответствуют больше реальности; круговорот события может совершаться в несколько минут или в течение многих веков» .
Неоднократно сравнивал фильм со сновидениями Р. Клер. В исследованиях особенностей восприятия кинокартины зрителями 3. Кракауэр признавал, что поток сознания, возникающий во время сна или мечтаний, «в какой-то мере схож с «потоком жизни», то есть с тем, что наиболее родственно выразительным средствам кино» 50.
Все эти высказывания, конечно, еще не дают основания делать вывод о том, что творческий процесс создания фильма тождествен механизму рождения сновидений. В основе этого процесса лежит сознательная работа режиссера над реализацией своего замысла на всех этапах создания фильма. Однако это не исключает существования определенной связи между сознательным творчеством и подсознательной работой мозга, проявляющейся во вспышках интуиции, а также в сновидениях, сходных с «потоком жизни».
Причину сильного воздействия фильмов, напоминающих поток сознания, Эйзенштейн находил в том, что сама их конструкция — «сколок с самой древней стадии сознания — чисто диффузного, не выделившего еще ведущего начала, совершенно как оно отсутствует еще и на той общественной стадии, сколком... (которого) оказывается его строй»5I. В отнесении истоков киномышления и киноязыка к древнейшему периоду развития человечества Эйзенштейн близок к одному из первых исследователей киноискусства, итальянскому критику и теоретику Р. Канудо, который считал, что кино возвращает буквам алфавита их первоначальную чувственную образность первобытного воображения и, «увеличивая выразительные возможности посредством изображения, позволяет прийти к общемировому языку. Новое средство выражения должно поэтому возвратить изображение жизни к источнику всех эмоций, ища самое жизнь посредством движения» 52.
При обсуждении вопросов о зарождении первичных форм киномышления на стадии «диффузно-комплексного» сознания ни в коем случае не следует делать вывода о том, что киноискусство есть возвращение к первобытным формам мышления и творчества. Исследования Эйзенштейна, других практиков и теоретиков кино в данном направлении можно рассматривать только как поиски самых начальных форм творческого мышления, которые с течением времени, будучи опосредованы всем развитием духовной культуры, привели к изобретению кинематографа и появлению искусства экрана.
Важные для каждого художника способности к созданию в сознании «второй реальности» во всем ее чувственном блеске, несомненно, особенно необходимы в экранном творчестве, которое
48
начинается рождением «внутренней ленты воображения» и завершается монтажом законченного фильма на монтажном столе в звукозрительных образах, без перекодировки их в условные пластические изображения, печатный текст или музыкальные знаки, как это происходит в других видах искусства.
Конечно, в «ленту воображения» и в смонтированный фильм входят и слово, и музыка, и образы пластических искусств, но они там существуют не сами по себе, не изолированно, а в таком же неразрывном единстве, как в искусстве первобытного синкретизма или в детском синтетическом творчестве.
Огромную роль синтетическое мышление, с его ярко выраженным эмоционально-образным видением, играет в творчестве Эйзенштейна, Довженко, Пудовкина, Вертова, Шукшина, Чаплина, Феллини, Бергмана, Бунюэля и многих других ведущих мастеров киноискусства. Недаром в их фильмах нередко возникают темы детства, детских снов, воспоминаний о детских годах жизни их самих или героев их произведений.
Не вызывает сомнений, что каждому художнику необходимо творческое воображение. Но в литературе оно преобразуется в словесный код. В пластических искусствах воображаемые образы материализуются с помощью красок, глины, мрамора и т. д. в произведения живописи, графики, скульптуры. Композитор кодирует образы своего воображения в формах инструментальных музыкальных произведений, оперы, балета. Театральное искусство воплощает мир воображения в условных образах сценического представления.
И только в экранном творчестве «лента воображения» сохраняет свою образную видимость в фильме. От этого, конечно, произведение экранного искусства не становится менее условным, чем произведения других искусств. Но при любой степени условности экранное произвгдение не является другой знаковой системой по отношению к «ленте воображения» художника,— оно создается на аудиовизуальном языке, максимально приближенном к образам, возникающим в человеческом сознании.
В основе современного экранного творчества лежит, как мы уже отмечали, синтез эмоционально-образного и рационально-понятийного, интеграция изобразительно-выразительных средств практически всех искусств. На формирование языка экрана оказали огромное влияние вся духовная культура, все формы коммуникации. Экранное творчество обогатилось достижениями как науки, так и искусства, выразительные средства экрана органично синтезируют в себе и изображение, и слово, и звук, и музыку. Этот синтез предполагает не механическую «сумму» отдельных языков, а способность создания в творческом воображении художника целостного звукозрительного образа, нерасчленимого искусственно на составные части. Синтетическое мышление, когда, например, зрительный образ рождает звуковой, а жест органично трансфор-
49
мируется в слово, интонация которого переходит в музыку и т. д., становится все более характерным для экранного художника.
Как считал С. Эйзенштейн, органический синтез звукозрительных элементов при создании полифонического экранного образа базируется на синэстетике, то есть «на способности сводить воедино все разнообразные ощущения, приносимые из разных областей разными органами чувств»53. Именно благодаря синэстетике нам представляется, что цвет может быть «кричащим», запах — излишне «острым», а музыка — совершенно «бесцветной». Эти эффекты, как предполагал Эйзенштейн, обусловлены звуковым восприятием цвета, цветовым — музыки, моторным — фактуры и т. д. «Возможность и даже неизбежность этого явления происходит в результате того, что в общем развитии человеческой особи и, в частности, развитии отдельных чувств, отдельных представлений — зрительных, слуховых, моторных и прочих — тоже есть период, когда этой диффе-ренцировки чувств еще нет, когда вообще вещь воспринимается лишь осязанием; а затем осязание начинает расщепляться и переходить к восприятию специально световых феноменов, феноменов звуковых и пр. и пр.
Есть период, когда еще нет глаз, и они вырабатываются в процессе дифференциации осязания как частный случай осязания. Другая сфера осязания вырабатывается как вкусовой определитель. Третья — как слуховой и т. д. ...
В области искусства мы постоянно сталкиваемся с этим явлением. Оно имеет место и в быту» 54.
Таким образом, синэстетическое мышление основано на своеобразном возврате — на качественно новом витке развития человека — к ранним формам восприятия, когда еще не произошло резкой дифференциации, разграничения функций отдельных органов чувств. И наиболее полно, по мнению Эйзенштейна, «синэсте-тизация» отдельных областей звуковой и зрительной выразительности между собой достигается в звукозрительной полифонии «все более и более слиянного» экранного «письма». В качестве примеров такой полифонии режиссер рассматривает сцены, связанные с оплакиванием убитого матроса Вакулинчука в «Броненосце „Потемкин"» и отравленной царицы в «Иване Грозном».
В первом фильме тема траура разворачивается на дифференцированных действиях отдельных людей из толпы, когда в «полифонии общего горя» принимают участие и поющие слепцы, и плачущие женщины, и рабочие, интеллигенты, и молодежь, и дети. Во втором фильме тема траура «сконцентрирована на поведении одного человека, но полифония терзания и горя здесь также играется «по голосам»: то стоном царя, то шепотом, то стуком креста, вместе с ним падающего к подножию подсвечника; то белым пятном его лица, наполовину попираемого тенью; то головой, запрокинутой назад и вверх, то поднимающимся из-за стенки долбленого гроба
50
лицом с обезумевшими глазами и еле слышным шепотом: «Прав ли я?» 55.
При этом фигура царя дается то коленопреклоненной, то распростертой ниц, то медленно обходящей катафалк, то в припадке ярости опрокидывающей погребальные свечи с потрясающим стены собора криком: «Врешь! Не сокрушен еще московский царь!» Разные пространственные положения Ивана вокруг гроба даются без монтажных переходов, а так, как будто бы камера снимала несколько людей, находящихся в разных точках, то есть практически так же, как это было показано в сцене массового оплакивания Вакулинчука в «Потемкине». В результате «единый ход нарастающей эмоции» достигается в первой сцене за счет сменяющихся крупных планов разных людей над телом Вакулинчука, а во второй — за счет сменяющих друг друга планов одного и того же Грозного во все возрастающей «патетике положения и ракурса».
Следует отметить, что разрабатывавшиеся С. Эйзенштейном идеи о синэстетике получили свое подтверждение и развитие во многих современных исследованиях психологов, лингвистов, эстетиков, искусствоведов. Особенный интерес для нас представляют исследования В. А. Звегинцева, который убедительно показал, что деятельность человеческого мышления опирается не только на информацию от отдельных органов чувств, но и на всю совокупность данных, которые поставляют ему о «внешнем мире» его сенсорные датчики. Так, например, зрение не ограничивается всего лишь простым визуальным отождествлением физического объекта, а опознает его на основе синтеза всех сведений, накопленных человеческим мозгом в течение прошлого опыта.
«Таким образом,— подчеркивает В. А. Звегинцев,— всякое зрительное восприятие осуществляется всегда через посредство некоторой абстрактной модели, которая естественным образом складывается не только из тех признаков, которые способно поставить зрение, но также и из сведений, доставляемых другими органами чувств. Следовательно, модель является сенсорно-комплексным образованием, и, когда мы воспринимаем предмет зрительно, соотнося его в памяти с абстрактной моделью, мы одновременно воспринимаем и все другие признаки предмета, которые включены в модель на основании других сенсорных данных. Это и делает возможным «увидеть» в предмете такие его качества и свойства, которые сами по себе недоступны зрительному восприятию. Предмет опознается как приятный или неприятный, как мягкий или твердый, как теплый или холодный, как съедобный или несъедобный и т. д. Во многом еще загадочная для науки «разумность» глаза состоит в том, что зрение оказывается как бы способным проникать в «невидимую» суть видимых вещей. При этом человеческое зрение позволяет иногда узнать и такие качества предметов, которые вообще недоступны непосредственному восприятию чело-
51
веческих чувств, но которые известны человеческому разуму, его интуиции или общему предрасположению» 56.
Подобными свойствами обладает не только зрение, но и другие органы чувств. Так, услышав запомнившуюся в юности мелодию песни, мы невольно вспоминаем события из далекого прошлого, и звучащая мелодия перерастает в своеобразный «фильм памяти», запечатлевший наиболее яркие сцены прожитой жизни, связанные с песней. Способность человеческого мозга создавать сенсорно-комплексное образование и лежит в основе синэстетического мышления, исследованию которого уделял так много внимания С. Эйзенштейн.
Эти исследования внесли существенный вклад в понимание специфики экранного творчества, основанного на способности художника мыслить не только «пластически», «словесно», «музыкально», но и комплексно, создавая в своем воображении звукозрительные образы — «кадры» будущего фильма, в котором визуальные картины, речь, музыка, шумы существуют как единое целое.
Как отмечал А. Я. Зись, «работы Эйзенштейна по синэстетике и по своему содержанию, и по своему значению выходят за пределы теории киноискусства и приобретают общеэстетический характер» 57. Особенно большую роль принципы синэстетики начинают играть в современной художественной культуре, в которой постоянно усиливаются процессы интеграции и синтеза искусств.
Длительный многовековой опыт развития различных форм художественного творчества убедительно доказал, что ни одно искусство не может быть поставлено выше другого, что каждый вид творческой деятельности имеет право на существование и имеет свои достоинства при художественном отражении реальной действительности и внутреннего мира человека. То же самое можно сказать и про язык того или иного искусства, способный по-своему передавать мысли и чувства художника.
Однако равенство отдельных искусств и их языков не означает, конечно, их тождественности и равных возможностей в целостном отражении реальности. Поэтому в каждую историческую эпоху то или иное искусство и его язык могут играть большую или меньшую роль в жизни общества. В наше время в искусстве все сильнее проявляются тенденции к наиболее полному, целостному и точному отражению действительности, что стимулирует процессы интеграции и тесного взаимодействия между самыми различными сферами творческой деятельности. Особенно интенсивно эти процессы происходят в искусстве экрана.
Как отмечал М. Н. Афасижев, кинематограф и телевидение «благодаря своим качествам (синтетичности отражения жизни во всем ее содержательном, светозвуковом и динамическом многообразии) способны удовлетворять возрастающие в условиях научно-технической революции потребности в наиболее экономном
52
во времени и информативном по содержанию способе организации и восприятия эстетической информации» 58.
В наше время кино и телевидение стали мощным инструментом человеческого познания и творчества. Широкое применение экранной техники как в художественном, так и в документальном, научно-популярном, учебном, научном кино и телевидении, а также в производстве и в быту оказывает все возрастающее воздействие на многие сферы духовного производства. Синтетический язык экрана развивает в человеке способности к экранному восприятию и мышлению, основанному на принципах синэстетики. Благодаря повсеместному использованию экранной техники человеческое «видение» становится все более комплексным, ассоциативным, диалектичным. Для современного человека стало вполне естественным и привычным «монтировать» в своем воображении события и факты, далеко отстоящие друг от друга в пространстве и времени, находить внутреннюю связь между внешне не связанными друг с другом «эпизодами» реальной действительности, использовать деталь, часть вместо целого, как это нередко делается в фильмах и телевизионных передачах.
Изобразительно-выразительные средства экрана приучают человека воспринимать тот или иной предмет или явление в разных ракурсах, с разных точек зрения, на различных планах. Техника съемки позволяет передать как реальное течение времени, так и замедленное или ускоренное. Всевозможные специальные эффекты дают возможность расчленить движение на отдельные фазы, показывать его в любой последовательности.
Важнейшим средством экранной выразительности является пространственно-временной монтаж, который играет существенную роль во всех видах экранного творчества, помогая, как отмечал Д. Вертов, невидимое сделать видимым, скрытое — явным. Умелое, творчески осмысленное монтирование экранного пространства и времени может стать одним из главных инструментов создания информативно емких и художественно выразительных образов в различных в жанровом отношении фильмах и телевизионных передачах. При пространственно-временном монтаже наиболее существенным в содержательном плане становится отбор фактов и событий, их значимость для понимания происходящих в мире процессов, для раскрытия их сути (включая и процессы, происходящие внутри самого человека). Недаром В. Пудовкин называл монтаж логикой кинематографического анализа.
В практике экранного творчества, конечно, редко используется весь арсенал выразительных средств одновременно. Но для того чтобы представить себе поистине неисчерпаемые ресурсы повышения информативной емкости языка экрана, мы могли бы предложить в качестве одного из возможных примеров умозрительной модели такой кадр или эпизод, в котором изображение с помощью пространственно-временного монтажа, смены ракурсов,
53
планов, точек съемки выявляло бы целостную картину и все необходимые детали показываемых на экране процессов (с использованием в случае необходимости ускоренной или замедленной съемки, а также специальных эффектов). При этом цвет не только передавал бы реальную цветовую гамму показываемого, но и нес бы самостоятельную смысловую и выразительную нагрузку, вплоть до самостоятельного использования цвета, как на этом настаивал С. Эйзенштейн, противопоставлявший цветному кино цветовое.
Эти идеи режиссера нашли довольно широкое практическое воплощение в творчестве многих современных мастеров советского и мирового экрана. Так, например, для М. Антониони цвет является в основном одним из важнейших средств выражения отношения режиссера — автора фильма к показываемому на экране, «вмешательства художника в реальность». Одним из ярких свидетельств такого «вмешательства» может послужить сцена, происходившая в Лагуне («Красная пустыня»), где цветовое решение помогало передать чувства отчаяния и смерти. При этом режиссер не стремился следовать реальности, а специально окрашивал и деревья и траву в цвета, вызывавшие у зрителей необходимое настроение.
Эксперименты с использованием цвета для передачи эмоциональных состояний героев были продолжены Антониони в фильме «Тайны Обервальда» (по пьесе Ж. Кокто «Двуглавый орел»). Здесь режиссер решил «поиграть» новейшей электронной телевизионной аппаратурой, которая позволяет создавать желаемую цветовую гамму снимаемых объектов за счет изменения размера диафрагмы. В результате в одной из сцен возникает образ «зеленого ветра», стремящегося передать особое настроение героини (Моника Витти). А в эпизодах с участием хитрого и коварного начальника полиции (П. Боначелли) его всегда окружает «нечто вроде фиолетового ореола». Таким образом, цвет становится самостоятельным средством выразительности.
Слова также могут нести информацию, отличную от изображения. Скажем, помогают раскрыть внутреннюю суть происходящих событий, связывающих их с тем, что осталось за пределами экрана, и т. п. Такую же функцию способны осуществлять и музыка, шумы, неся, например, эмоциональную информацию, контрастирующую по настроению показываемому в кадре. (Вспомним хотя бы, как грустная, элегическая музыка придавала новое измерение эксцентричным эпизодам многих фильмов Чаплина.)
В результате одновременного использования этих и других средств выразительности, создающих в своей совокупности внутренне целостный экранный образ, можно в случае необходимости добиться максимальной информативной емкости экранного сообщения, воздействующего на различные каналы звукозрительного восприятия.
Завершая обсуждение затронутых нами проблем синтетической природы языка экрана, мы хотели бы подчеркнуть, что исполь-
54
зовавшиеся нами понятия и термины «экранное мышление», «фильм памяти», «лента воображения», «аудиовизуальный язык» и т. д. рассматривались не в ограниченных рамках художественного экранного творчества, с присущими ему специфическими особенностями, а в более широком смысле, в контексте изучения кинематографа и телевидения как средств массовой коммуникации, выразительные возможности которых достаточно широко применяются как в художественных, так и в документальных, научно-популярных, образовательных и даже просто любительских фильмах. (Точно так же как словесный язык используется во всех видах речевой коммуникации, художественного и научного творчества.) Такой широкий подход к языку экрана позволяет, на наш взгляд, выявить его существенные особенности как специфической формы человеческого мышления, коммуникативной и творческой деятельности.
Все более интенсивное внедрение кино и телевидения во многие сферы жизни, бурное развитие видеотехники, предназначенной для индивидуального пользования, превращают язык экрана в такое универсальное средство массовой и межличностной коммуникации, которое приближается по всей распространенности и общеупотребительности к естественному словесному языку. Приобщение сотен миллионов людей к кино и телевидению, несомненно, оказывает ощутимое воздействие на их видение, на восприятие ими мира, на особенности мышления и творчества. Аудиовизуальный язык экрана синтезирует в себе все существующие формы передачи информации, включая «живую» речь, пластику, музыку, звуковые сигналы и т. д., что стимулирует развитие синтетического восприятия и мышления, отражающего реальный мир во всем его многообразии. Программируемое на будущее бурное развитие экранной техники, ее все более разностороннее использование в искусстве, научной и производственной деятельности, в педагогике и в быту будет способствовать формированию экранного мышления как одной из важнейших форм познания, творчества и общения.
В ходе обсуждения специфических особенностей синтетического языка экрана мы пытались показать его органическую близость к образному мышлению, на основе которого формируются в сознании человека своеобразные «кадры», «фильмы памяти» и «фильмы воображения». В определенном смысле можно сказать, что экранное произведение есть «проекция вовне», материализация в световых и звуковых образах тех видений и звучаний, которые рождаются в памяти и воображении человека.
За время существования кинематографа, а затем и телевидения было сделано немало попыток выявить специфику и наиболее существенные свойства языка экрана и экранного творчества. В исследованиях теоретиков и практиков искусства экрана кинематограф нередко называют техническим средством «мумификации
55
времени», фиксации «жизни как она есть», «потока сознания», способом передачи «запечатленного времени», выражения «феномена достоверности», особой формой художественного творчества — «искусством времени в формах пространства» и т. д. В этих высказываниях верно подчеркиваются многие существенные свойства языка экрана как средства отражения реальности, однако, на наш взгляд, они недостаточно четко выявляют всю совокупность особенностей синтетического экранного мышления и творчества.
Поэтому нам представляются наиболее плодотворными те, исследования специфики кинематографа и его языка, в которых дается комплексный анализ как выразительных средств экрана, так и характерных черт экранного мышления. Особое значение в этой связи приобретают идеи С. Эйзенштейна о «синэстетике», его исследования синтеза эмоционально-образного и рационально-понятийного в экранном творчестве, а также звукозрительного синтеза в языке экрана. Опираясь на эти исследования, а также на работы других ведущих мастеров и теоретиков киноискусства, представляется возможным определить экранное произведение как особую форму материализации на языке экрана тех зрительных и звуковых образов, которые создаются памятью и воображением человека. Таким образом, можно сказать, что в самом широком смысле фильм — это человеческая память и воображение, материализованные и отчужденные в формах аудиовизуальных (светозвуковых) экранных образов.
Такое определение, на наш взгляд, позволяет показать существование тесной связи между зрительным и звуковым восприятием и мышлением человека, формированием в его сознании звукозрительных образов и способностью кинематографической техники воссоздавать эти образы на экране в формах, воспринимаемых практически почти так же, как и в жизни. То есть кинематограф и телевидение являются такими искусственными «органами человеческого мозга», которые позволяют человеку материализовать в виде световых и взуковых экранных образов те «фильмы», которые возникают в его сознании в результате работы механизмов звукозрительного восприятия, памяти и воображения. Причем эта материализация звукозрительных образов в языке экрана осуществляется без перекодировки на условные языки печатных слов, нотных знаков, пластических выразительных средств, как это происходит в литературе, музыке или изобразительном искусстве.
Дальнейшее развитие экранной техники, в особенности голографии и биокибернетических устройств, будет способствовать обогащению изобразительно-выразительных средств кино и телевидения, что позволит еще более полно воссоздать в фильме образы реальной действительности и внутреннего мира человека во всем их богатстве и многообразии.
56
В заключение мы хотели бы сделать несколько замечаний общего характера. Как известно, в настоящее время исследования различных проблем науки и искусства приобретают все более комплексный характер. Особенно важным комплексный анализ становится при изучении такого сложного и многокомпонентного явления, каким является художественное творчество. Как отмечал академик П. Н. Федосеев, многосторонний, целостный подход к художественному творчеству потребовал его научного исследования «в самых различных аспектах. Это уже область не только литературоведения и искусствоведения, но также и психологии, и физиологии, и даже математики, не говоря уже о социологии, обо всем комплексе социальных дисциплин» .
Не вызывает сомнений, что комплексный подход к такому сложному синтетическому явлению, каким является искусство экрана и его аудиовизуальный язык, поможет более глубоко и всесторонне исследовать различные аспекты экранного мышления и творчества. В этой статье и сделана попытка в какой-то мере выйти за пределы традиционного киноведческого анализа и поставить ряд вопросов, связанных с синтетической природой языка экрана, которые побуждают к обсуждению проблем взаимодействия языка и мышления, механизма формирования экранных образов в формах своеобразных «кадров», «лент» или «фильмов» в сознании художника, взаимодействия между сознательным и бессознательным в творческом процессе и т. д.
Исследование всех этих проблем по причине их крайней неразработанности в киноведении неизбежно ведет к предварительному, дискуссионному характеру изложения тех или иных точек зрения. Главной задачей статьи является не окончательное решение поставленных вопросов, а привлечение внимания к их актуальности, приглашение специалистов самых различных профилей к их детальному и всестороннему рассмотрению, что, несомненно, будет способствовать более глубокому познанию особенностей экранного языка, мышления и творчества.
Л. К. Козлов О НЕКОТОРЫХ ВОПРОСАХ ИСТОРИИ КИНОЯЗЫКА
1. Киноязык и кинопроизведение: к проблеме понимания
Опыт изучения эстетических структур и выразительных средств киноискусства велик и многообразен. Тем более важно сегодня, в преддверии завершения первого века кинематографа, обратить исследовательское внимание на ту историческую ретроспективу, в которой складывалось осознание закономерностей киноискусства, и в частности его «языка», дабы лучше представлять себе ту перспективу, в которой нам еще предстоит рассматривать эти законо-
57
мерности, всегда проявляющиеся в формах конкретных, динамических, меняющихся.
Изменчивость конкретных форм развития киноискусства, так же как и многообразие теоретических подходов к данному процессу, обусловливает особую важность задачи — установить и прояснить наиболее существенные, имеющие долговременное значение принципы подхода, а также оценить связанные с ними возможности и вытекающие из них следствия.
Так, можно было бы выделить два основных, методологически принципиальных подхода к рассмотрению проблематики выразительного языка кино и к определению целей исследования этой проблематики.
В различных теоретических концепциях кино как искусства (и как эстетически-коммуникативного феномена) эти два подхода реализуются как две тенденции, выражаемые так или иначе, в той или иной степени, с большей или меньшей определенностью и последовательностью. Каждая из этих тенденций может быть проиллюстрирована высказываниями достаточно различных теоретиков- (причем, заранее следовало бы заметить, отнюдь не исключено сочетание обеих этих тенденций в некоторой единой системе понимания). В первом случае мы могли бы сослаться на целый ряд теоретиков, от Белы Балаша до Ю. М. Лотмана, во втором случае также были бы названы разные имена — от С. М. Эйзенштейна до Кристиана Метца. Наиболее кратко эти два подхода могли бы быть сформулированы следующим образом.
Согласно одному подходу, чтобы понимать фильм (как произведение кино), надо понимать киноязык (то есть систему значащих элементов и приемов кинематографического выражения).
Согласно другому подходу, мы не потому понимаем фильм, что понимаем киноязык, но, напротив, потому и понимаем киноязык, что понимаем фильм.
Какой из этих подходов более верен? Или, точнее: насколько верен каждый из этих подходов, в какой мере он отвечает истинным закономерностям создания и восприятия произведений киноискусства?
Вернемся к первому из сформулированных тезисов. Рассуждая попросту, его логическая убедительность оказывается если не по преимуществу, то в первую очередь аналогической. Он вызывает в нашем сознании прежде всего аналогию с книгой (любой книгой, книгой вообще), для понимания которой надо прежде всего понимать язык, на коем она написана.
Это — аналогия общелингвистического порядка, которая с самого начала требует существенного уточнения. Ибо понимание русского или немецкого языка для понимания оригинальных текстов Пушкина или Гете есть, разумеется, необходимая предпосылка,— однако тут же следует различить «язык» в лингвистическом смысле и «язык» в поэтическом смысле (точнее говоря, си-
58
стему значащих выразительных средств, которыми строится образ). Таково элементарное условие, из которого вытекают многие далеко не элементарные следствия.
Итак, речь должна идти о языке литературы (как о ее поэтике, но не как о «том языке, на коем она пишется»). О языке живописи. О языке музыки. О языке архитектуры. О языке кино. Каждое из этих обозначений в свою меру буквально и в свою меру переносно. Притом что в любом случае речь идет о некотором знаковом аспекте, присутствующем в структуре и восприятии образа в разных видах искусства. Однако к этому знаковому аспекту (можно было бы уточнить — дискретно-знаковому) дело не сводится. «Понимание языка» — это, если угодно, аналитическая сторона дела, аналитический компонент в процессе коммуникации. Но есть также и другая сторона: ведь акт эстетической коммуникации есть акт синтезирующий, и возможность такого синтеза обусловлена не только наличием дискретно-знаковых элементов, функционально объединяемых, но также и предпосылками «доязыковыми», «предъязыковыми», синкретическими.
Эстетическое восприятие музыки, живописи, архитектурного пространства начинается до всякого понимания «языка» этих видов и форм искусства. Оно начинается, если говорить о норме, в младенческом возрасте — с того, как в своей эстетической, непосредственно-чувственной данности воспринимаются ребенком ритм и мелос, мажор и минор, свет и тьма, теплота и холодность, яркость и тусклость, простор и теснота, цвет и линия и т. д., рождая естественную и неизбежную реакцию на «доязыковом» или, во всяком случае, «предъязыковом» уровне. (Есть немало данных о том, как проявляется реакция на музыку у ребенка в пренатальный период, и это вовсе не безотносительно к проблематике развитого музыкального восприятия.)
Речь должна, по-видимому, идти прежде всего о синкретической отражающей реакции и, далее, о синкретическом восприятии, которое — сколь бы элементарны, сколь бы примитивны ни были формы возникающего субъективного отражения — образует необходимый фундамент развитого художественного (и, шире, эстетического) восприятия со всею свойственной ему внутренней расчлененностью, различенностью, дискретностью, рефлексирован-ностью, «пониманием языка».
Если мы остановимся на проблеме «понимания языка» и именно в ней будем усматривать фундаментальное условие «понимания произведения», мы окажемся обречены на односторонность в трактовке реального процесса становления и развития эстетической коммуникации. Если мы на этом остановимся, мы почти наверняка окажемся в жестких пределах схемы, согласно которой элементы предшествуют структуре, части — целому, смысловое значение отдельных частей предшествует смыслу целого.
На деле же конкретность эстетической структуры художест-
59
венного произведения как целого строится и воспринимается не только на основе дискретности предшествующего ей наличия слагающих ее функциональных элементов, но, обязательно, на более глубокой основе первичной, основополагающей синкретности чувственного отражения мира, сохраняющей свой обязательный характер, свою актуальную необходимость именно и в особенности для художественного творчества, для полноценного эстетического восприятия.
Целостность не только возникает на основе расчлененного существования элементов, но и, в своей исходной, первоначальной форме, предшествует этому расчлененному, дискретному существованию элементов.
Носителем этой целостности, ее реальным осуществлением выступает не что иное, как образ, «субъективный образ объективного мира», возникающий не только в итоге акта творчества (и восприятия), обретая форму завершенной структуры произведения (постоянно завершаемой так или иначе в новых и новых восприятиях этого произведения), но также, в своей первоначальной синкретической форме, как исходный замысел художника (и как потенция восприятия, заложенная в нормально развитой человеческой психике), изначально предшествующий процессу творчества (и «сотворчества»).
Вернемся к первому тезису: чтобы понимать фильм, надо понимать язык кино. И поставим один как бы наивный вопрос — на примере, тысячу раз приводившемся, принося по этому поводу необходимые извинения читателям. Надо ли считать, что те дети середины 30-х годов, которые энное множество раз смотрели «Чапаева» в надежде, что герой этого фильма спасется от гибели, воспринимали фильм (правильно воспринимали) на основе своего «понимания языка кино»?
И не вернее ли будет, отправляясь от этого вопроса, сделать следующий общий вывод: «понимание киноязыка» приходит к реальному кинозрителю со временем — в процессе общего развития сознания и (непременно) интенсивного, многообразного, многократного восприятия фильмов» 60.
Общий смысл сюжетного действия, общий смысл представленной на экране «картины жизни», несомненно, становится восприем-лемым и понимаемым раньше, нежели формирующееся сознание зрителя приходит к различению и оценке элементов «языкового» строя фильма, к размышлению о том, «как это сделано», и т. д.
Исходя из сказанного, мы, по-видимому, должны отвергнуть первый тезис, первый подход — и согласиться с вторым подходом, формулируемым так: понимание языка кино возникает на основе понимания кинопроизведений в их целом.
В самом деле, этот второй подход представляется нам более глубоким и более плодотворным, более близким к делу, к сути нашего предмета.
60
Однако мы не хотели бы настаивать на однозначной антитезе или дилемме, безоговорочно отвергать одно и принимать на вооружение только другое.
Понимание языка кино как условие понимания кинопроизведения — в такой постановке вопроса при всей ее недостаточности улавливается необходимая сторона нашего предмета, необходимая часть истинного состава проблемы. И, судя по всему, следовало бы рассматривать два указанных подхода в их взаимной дополнительности, во внутренней диалектической связи, их обусловливающей.
Методологическим ориентиром в оценке и трактовке обоих подходов может служить известнейшая мысль Маркса: «Производство производит... не только предмет для субъекта, но также и субъект для предмета» 61.
Это высказывание не случайно приведено в книге Белы Балаша «Кино», в начале главы «Культура зрительного восприятия»62. Далее теоретик говорит о двуедином процессе — о становлении образного языка кино 63 и развитии понимания этого языка. Именно здесь даны две хорошо известные читателям микроновеллы — «Англичанин из колонии» и «Девушка из Сибири». Персонажи их, вполне реальные,— образованный, хорошо информированный чиновник и молодая умная девушка, окончившая школу,— впервые оказались в кинотеатре, будучи уже взрослыми (по-видимому, не ранее середины 1920-х годов), и не смогли адекватно воспринять смысл и строй экранного зрелища именно потому, что не владели «языком кино», не понимали его.
Лингвистическая аналогия, которую мы вначале поставили под неизбежный вопрос, в данном случае обнаруживает свою реальную — культурологическую — значимость.
Ибо, конечно, овладеть языком, постигать язык возможно различным образом. Одно дело — обучение чужому языку, языку иностранному, в которое человек может быть вовлечен, дабы начинать с азов, в любом возрасте. Другое дело — овладение родным языком, начинающееся с младенчества и происходящее в непрерывном контексте живой речевой практики. Заметим, что и изучение чужого языка может происходить по-разному: с одной стороны, у себя дома или в школе, а с другой — в постоянном живом общении с носителями этого языка. И можно сказать, что оба персонажа поучительных микроновелл Балаша оказались в ситуации, вполне аналогичной тому, как если бы человек внезапно был поставлен перед необходимостью коммуникации в условиях впервые воспринимаемого чужого языка, тогда как все окружающие обладали нажитым постепенно (со своих детских лет или даже с первых шагов становления данного языка, данной коммуникативной системы!) опытом восприятия и понимания, опытом практической языковой коммуникации.
Балаш заключает: «Речь идет здесь о способности восприятия новых представлений, о высокой культуре, развившейся в ко-
61
роткий промежуток времени. Сегодня мы вообще не отдаем себе отчета в том, как нам удалось в течение немногих лет научиться понимать изобразительный язык, делать выводы из увиденного, читать изобразительные метафоры и символы. За два десятилетия у нас выработалась большая культура зрительного восприятия» б4.
Это заключение, относящееся к двум десятилетиям становления специфической выразительности киноискусства, неоспоримо. Лингвистическая аналогия не теряет своего смысла. Но заслуживает особого внимания вывод, что, овладев образным языком кино, «мы вообще не отдаем себе отчета» в том, как нам это удалось.
Ибо сам процесс «обучения киноязыку» (выражаясь условно) был неразрывно и непрерывно связан с процессом становления самого этого языка. «Обучение киноязыку» шло исподволь и как бы незаметно, в круговороте повседневного опыта зрительского восприятия, и лишь время от времени в этом процессе обнаруживались трудности и критические точки, порождаемые явной непривычностью того или иного элемента условности, того или иного выразительного приема, только что «изобретенного» и введенного в обиход 65.
Этот процесс — непрерывный и постепенный объективный процесс развития зрительской субъективности, процесс освоения выразительного языка кино в ходе его реального становления — продолжался и в дальнейшем. Наверное, именно эта непрерывная постепенность процесса и эта его неразрывная двоякость во многом объясняют ту спонтанную «безотчетность» вырастания визуальной культуры зрителей, о которой говорит Балаш. Во многом, но не во всем.
Разумеется, для того чтобы понимать фильмы, надо было понимать выразительный язык кино, в этих фильмах реализуемый. Но само «понимание языка кино» едва ли могло так неуклонно утверждаться и совершенствоваться, если бы оно не находило опоры, подсказки, наводящих импульсов в понимании — в «опережающем» понимании — фильма как целого. В понимании, основанном на непосредственном восприятии изображения как такового и сюжета как такового. Непосредственность такого восприятия обеспечивалась не только самим по себе эффектом прямой узнаваемости мира, изображаемого фотографически, и не только самой по себе привычной культурой восприятия и понимания фабульных связей, той культурой рецепции повествования, многие века которой предшествовали кинематографу и его «специфике». В конечном счете здесь действовала и та глубоко заложенная в человеческой психологии синкретизирующая способность, о которой мы ранее уже говорили.
С одной стороны, способность, с другой — потребность. Именно потребность зрительского восприятия в «синкретности» отражения
62
жизни на экране определила победный исход той языковой революции, что произошда в кинематографе к концу 20-х годов, создав своего рода языковой кризис, представлявшийся многим творцам и теоретикам визуального киноязыка инволютивным, едва ли не катастрофическим переворотом в культуре кино. Речь идет об утверждении звукового кинематографа. Возможности, открытые синхронной записью звука, обеспечили кинематографу как форме отражения жизни новую степень синкретичности, исходя из которой мог и должен был в дальнейшем развиваться по-новому язык кино.
Вернемся к детям, смотревшим «Чапаева». Нет, разумеется, они хорошо понимали сложившийся язык кино: они его понимали не как отлично выученный дисциплинарный предмет, но как живую коммуникативную систему, как один из языков той культуры, что формировала их повседневно. И очень важно то, что это был уже выразительный язык звукового кино. Поколение зрителей, выраставшее тогда, в значительной мере определяло своим сознанием и своим эстетическим восприятием дальнейший ход развития кинокультуры. Именно это поколение решило вопрос об эволюции творчества Чапаева. Мы помним, что «Огнями большого города» этот художник доказал возможность сохранения и развития языковой системы немого кинематографа в контексте кинематографа звукового — возможность, казалось бы, гарантировавшую ему верный путь на будущее. Тем не менее в «Новых временах» он простился с этой языковой системой, начал освобождаться от ее ограничений именно потому, что в контексте звукового кино и его выразительного языка данная система оказалась бы обречена на замкнутость, пускай сколь угодно великолепную. Чаплин помнил о своих зрителях, и он думал прежде всего о новом, только еще пришедшем, вырастающем поколении публики — о тех, которые пришли в кинотеатры уже после «звукового переворота» и, следовательно, уже лишены непосредственной приобщенности к живой коммуникативной культуре немого периода. Лингвистическая аналогия здесь вновь подтверждается, ибо выразительная система немого кинематографа оказалась для зрителей нового поколения неким аналогом иного, чужого языка, к тому же и архаического, который- можно помнить, а можно и изучать (как в школе), тогда как поэтика звукового кинематографа со всеми издержками ее первоначального развития, реально уподобилась — в общем культурном контексте 30-х годов — живому родному языку, языку повседневного общения. Этот «язык» был предпочтен публикой, развитие его было именно публикой инспирировано.
Закономерности развития, которые были обозначены или намечены выше, различным образом подтверждались и в дальнейшем. Так или иначе, остается в силе взаимная связь и взаимная дополнительность тех двух условий развития кино как вида искусства и как феномена культуры, которые рассматривались различными
63
теоретиками и могли быть мысленно противопоставляемы: с одной стороны, для понимания фильма необходимо понимание выразительного языка кино; с другой — понимание выразительного языка кино недостижимо вне понимания фильма — как произведения в его смысловом целом.