
- •Isbn 5—210—00376—0
- •Е. С. Громов к понятию «язык кино»
- •2. О предпосылках и уровнях значимости
- •3. Элемент и целое
- •А. С. Трошин фильм в фильме
- •И. М. Шилова о звукозрительном строе современного фильма
- •25 Октября 1917 года
- •М. Б. Ямпольский о глубине кадра
- •Сергей герасимов
- •Анатолий гребнев
- •Рустам ибрагимбеков
- •Никита михалков
- •Эльдар рязанов
- •Эльдар шенгелая
- •Вадим юсов
25 Октября 1917 года
С.-Петербург — 2 ч. 07 м. утра
Москва — 2 ч. 24 м.» 74.
Необычное устройство циферблатов, оригинальная конструкция часов, сам зримый, обнаженный ритм работы часового механизма, как бы материализовавшийся в движении дисков, помогли режиссеру выразить идею мгновения, ставшего переломным моментом всемирной истории, помогли построить кульминацию финала картины.
166
Идею неминуемости, неотвратимости хода истории, когда время нельзя повернуть в обратную сторону, когда свершившееся в одной точке земного шара рано или поздно станет достоянием всей планеты.
Иные часы для выражения иного момента, ставшего в истории переломным, понадобились режиссеру М. Калатозову в картине «Летят журавли». В прологе фильма гуляющих по Москве Бориса и Веронику рассвет и раннее утро застают у стен Кремля. В кадре возникает Спасская башня с ее часами, которые показывают 04.00, и под бой курантов на этот кадр ложится титр: «Летят журавли». Пока для героев фильма это всего лишь очередной час счастливой, безмятежной поры их влюбленности. Для зрителей — это исторический рубеж: 04.00, 22 июня 1941 года — дата, не нуждающаяся в пояснениях. Обобщение, для которого в «Октябре» понадобилась целая монтажная фраза, здесь дается одним кадром, прямо соотносимым со всем контекстом фильма. Но для такого одного кадра нужны были не просто часы, а главные часы государства: это уже не бытовой объект, не просто вещь, а символ времени нашей страны, предмет надличный, эмблематический, один на всех и для всех, в том числе для Бориса и Вероники.
Для выражения темы распада, крушения старого мира в художественной структуре «Матери» В. Пудовкина в действие включились часы-«ходики», связывающиеся в обычном представлении с определенными бытовыми устоями, традициями, с семейным уютом и налаженной, размеренной жизнью. В одном из первых эпизодов фильма пьяный отец Павла возвращается из пивной. Мрачно, исподлобья он осматривает нищую комнату, видит на стене ходики, к гире которых подвешен чугунный утюг. Покачиваясь, отец подходит к часам, отвязывает утюг и сует его в карман. Ниловна с ужасом смотрит на мужа. Одного утюга, видимо, Власову мало. Он ставит табурет, чтобы забрать последнюю оставшуюся в доме вещь — ходики. Ниловна цепляется за пьяного мужа, пытается остановить, закачался табурет, упали со стены часы. На полу, на крупном плане — разбитые ходики, катятся в разные стороны шестеренки. Разъяренный Власов замахивается на Ниловну, Павел хватает молоток, чтобы защитить мать. И снова крупный план распавшихся на части ходиков. Теперь они воспринимаются как символ разрушившихся домашних устоев: муж поднял руку на жену; защищая мать, сын поднял руку на отца. Забитая Ниловна смотрит в страхе и ужасе, лицо пьяного Власова искажено злобой, а Павел полон решимости мстить за мать. Когда Власов уходит, мать кидается к часам, ползая на полу, собирает рассыпавшиеся детали, подняв циферблат, пытается пристроить к нему шестеренки, но собрать, склеить, наладить уже ничего невозможно...
В «20 днях без войны» худенькая женщина, окликнувшая героя фильма Лопатина, вынула из сумочки и протянула ему мужские карманные часы с длинной цепочкой. Часы передал ей муж, перед тем как уйти в рейд. От него давно никаких известий. Но вот
167
его часы. Они же ходят,— значит, муж жив, значит, он вернется. Ведь правда же вернется?! Худенькая женщина не столько спрашивала, сколько торопилась сама себе ответить, как будто боялась, что Лопатин скажет вдруг то, что она не хотела, не могла слышать... Большие круглые часы лежали у женщины на ладони совсем как живые. Она держала их так бережно, будто это были вовсе не часы, а настоящее сердце. Ассоциации здесь самого естественного свойства — по часам время отсчитывает пульс. Среди разных времен, которые отведено отмерять часам, есть и это — время жизни человека. Ритм часового механизма как ритм сердца.
Правда, необходимо оговорить и подчеркнуть, что, для того чтобы ритм карманных часов на ладони женщины ассоциировался с ритмом живого сердца, одного собственного «характера» часов мало — мало его напоминающих сердце формы и размера. Необходим строго, верно выстроенный контекст, позволяющий, помогающий и заставляющий верно воспринять найденную авторами деталь. В этом общем контексте большую роль может играть пластика, изображение, характер конфликта, стиль актерской игры или гемпо-ритм фильма, но что-то обязательно должно помочь вещи ожить на экране, включиться в действие и быть верно воспринятой.
Как контекст способен влиять на восприятие вещи, наделять ее нужным в данной художественной системе значением, становится особенно наглядным, если проследить выразительную функцию одного и того же предмета, обыкновенного, ничем особенным не примечательного, с одинаковым назначением и одинаковым «собственным» характером, в разных фильмах, в разных художественных структурах и разных контекстах. Возьмем, предположим, такую знакомую, привычную вещь, в обычной жизни лишенную какой-либо таинственности и странности, как самовар. Его житейское предназначение противоположно любым инфернальным смыслам. Вокруг самовара, как вокруг печки, строилась вся жизнь, с привычным для данной социальной среды укладом быта. Он как бы брал на себя роль семейного очага. Он и хранитель традиций и свидетель прихода нового. Вокруг самовара собиралась каждый день семья, к самовару поиглашали посидеть гостей, словом, самовар был одним из самых вовлеченных в человеческое бытие предметов, с которым ассоциируется что-то надежное, устойчивое, защищенное. Но в «Степи» С. Бондарчука, в эпизоде на постоялом дворе, самовар не только не разбивает атмосферы таинственной зыбкости, но оттеняет ее и подчеркивает. Постоялый двор — один из пунктов путешествия по степи Егорушки, героя чеховской повести. И в повести и в фильме постоялый двор увиден глазами утомленного, измученного долгим путешествием мальчика. Все здесь настораживает и пугает его: доски пола с огромными дырами, стены с язвами от обвалившейся штукатурки; такой же темный, грязный, тучей нависший над комнатой потолок. Ночная степь не окружала дом, а просачивалась внутрь сквозь окна и стены, отво-
168
евывала себе пространство комнаты. Казалось, что дом этот построен не людьми и не для жилья, что он всегда стоял тут, на пересечении дорог, и принадлежал не Моисею Моисеичу, а самой степи. Посреди этого мрачного, безлюдного пространства расположился огромный, покрытый толстым слоем пыли стол. На самый край его поставлен был самовар для вечернего чая. Но ни тепла, ни уюта он не излучал. В тусклом свете керосиновой лампы, бессильной отвоевать у темноты хотя бы часть комнаты, самовар холодно поблескивал начищенными боками. Посреди мрачного пространства он стоял как чужестранец, случайно забредший в это царство пыли и ветхости. Задремавшему Егорушке здесь в самом деле, как описано у Чехова, могло почудиться сквозь сон, что под потолком пролетела большая черная птица, что в дверь вошла не графиня, а стройный тополь, мимо которого он проезжал днем по степи. Так оператор Л. Калашников, художники В. Петров и Ю. Фоменко, своими руками создавшие каждый сантиметр фактуры пола, потолка, стен, сумевшие заставить даже воздух комнаты стать насыщенным, полным какого-то собственного содержания, через пластику кадра, его цвет, фактуру, свет сумели переиграть привычное восприятие самовара.
То самое привычное восприятие, которое так замечательно передал на своих фотографиях оператор А. Заболоцкий. Фотографии эти напечатаны в книге-альбоме В. Белова «Лад» " как иллюстрации к главе «О чем звенит самовар». Самовар на них теплый, уютный, живой, золотистый и сияющий как солнышко. Но когда тот же оператор А. Заболоцкий снимает в «Печках-лавочках» В. Шукшина эпизод в московской профессорской квартире, он прячет, убирает свое умение снимать натюрморты. По дороге из далекой алтайской деревни на черноморский курорт тракторист Иван Расторгуев ненадолго останавливается в квартире профессора-фольклориста. Заглянув на кухню, Иван с изумлением увидел там целую коллекцию самоваров. Удивление-недоумение, которое отразилось вдруг на лице Ивана, а не собственный характер каждого самовара, его форма, фактура, должны были стать содержанием этой сцены. «Зачем же их так много,— как бы думал изумленный Иван.— И стоят они на полке все без употребления. Разве самовар — предмет для любования?» И дело не в том, что полезный предмет стал вдруг бесполезной экзотикой в городской квартире. И уж тем более не ради противопоставления города и деревни вводит Шукшин этот эпизод на кухне в картину. «Боюсь, после „Печек-лавочек" опять начнутся разговоры о противопоставлении города и деревни. Нет его у меня. Просто деревенский человек в городе гораздо более понятен как деревенский и наоборот — городской в деревне»,— говорил Шукшин на съемках.— Тем более что самовар — не сугубо деревенская вещь. Но толпа самоваров, выставленных детьми профессора на полках маленькой московской кухни, вызывала недоумение и в самом деле была ни к селу ни к городу.
169
«Зачем же так много самоваров?» — с тревожным недоумением спрашивает Иван профессора; ведь это не заморская игрушка, а знакомые, близкие вещи, потерявшие свое естественное место среди людей и ставшие искусственными — нарочитым украшением на кухонной полке. Вообще все вещи в фильмах Шукшина в зависимости от их связи с человеком, от «роли», которую они играют в его жизни, можно разделить на «естественные» и «искусственные», на «органичные» и «неорганичные», как ни странно это определение звучит по отношению к неодушевленным предметам.
Но бывают случаи, когда не вещь «переигрывается» в фильме в соответствии с жанровыми и стилевыми тенденциями, а сама она становится стилевой доминантой фильма, его нервным и смысловым центром, его камертоном. Так произошло в фильме Н. Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино». Родившаяся из нескольких строчек в записных книжках Чехова идея механического пианино не только материализована в странном предмете, но реализована в самой структуре картины, в автоматизме всех связей. Привычность отношений людей и вещей доведена до механичности. В фильме показана не жизнь, а заведенный ритуал доведенной до автоматизма жизни. Вещи — важнейшее действующее лицо этого немного заигранного спектакля. Чем он отлаженнее внешне, тем больше чувствуется внутренняя пустота. В этом мире механически ранят друг друга, изменяют, с легкостью мирятся, с легкостью ссорятся, не договорив ни о чем до конца, перескакивают с одной темы на другую, заранее зная все, что и кем будет сказано.
«Н. Михалков и художники А. Адабашьян и А. Самулекин возвращают чеховским героям имение, пущенное ими с молотка, материальную среду их обитания,— пишет М. Туровская.— И тут истинный сюжет ленты... Материальная среда здесь равнозначна людям, как бывает только в кино. Она не то чтобы растворяет их драмы, но сама переживает их вместе с людьми» 7Ь.
В самом деле, предметная среда на экране способна подниматься по своей выразительности до уровня героев. В «Природе фильма» Кракауэр пишет: «Сценическое творчество неизбежно сосредоточено на актерском исполнении, тогда как кинематограф способен задержать наше внимание на каких-то деталях его внешнего облика и подробно показать окружающие его предметы. Свободно пользуясь правом выносить неодушевленный предмет на первый план и возлагая на него задачи дальнейшего развития действия, кино лишь подтверждает свою особую потребность исследовать не только человека, но и все физическое бытие. Фактически стремление кинематографа поднять шляпы и стулья до ранга актеров никогда не исчезало. Начиная с коварных эскалаторов, непокорных кроватей, бешеных автомобилей, фигурировавших в немых комических лентах, до крейсера в «Броненосце „Потем-
170
кин"», старой буровой вышки в «Луизианской истории» и убогой кухни в «Умберто Д.» по экранам прошла вереница незабываемых предметов, выступающих как герои фильмов и чуть ли не затмевающих остальных исполнителей» 7.
Но, оказываясь даже в одном ряду с главными героями фильма, вещи не могут заслонить человека. Как луна, они светят лишь отраженным светом и приобретают смысл и ценность лишь в своих связях с человеком, с его бытием — это может быть герой или сам автор, но именно человек в искусстве остается мерой всех вещей.