В.Н. Топоров - Миф. Ритуал. Символ. Образ
.pdfвы, ф а н т а с т и ч е с к у ю грандиозность и красоту ее, чудные эффекты белых ночей [...]» (Там же); — «Милый юноша, приходи ко мне учиться. Я научу тебя видеть в реальном ф а н т а с т и ч е с к о е , как фотография, как Достоевский» (Врубель, по воспоминаниям С.Ю.Судейкина, см. Врубель. Переписка. Воспоминания о художнике. Л., 1976, 294) и др. Блок, Белый, Анциферов, Вагинов, как и многие менее связанные с Петербургом авторы, неоднократно говорят о фантастичности города. Сама эта фантастичность иногда превращается в штамп петербургского описания. Отсюда, в частности, и нередкие контаминации (ср. в рецензии Алданова на -«Петербургские зимы» Г.Иванова о Петербурге как «самом ф а н т а с т и ч е с к о м городе в мире», где как бы слиты определения Петербурга, данные ему Достоевским и Блоком). Едкий Набоков в «Даре» говорит о писателе, читающем повесть из петербургской жизни «с ... Распутиным и апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой». Собственно говоря, фантастичность Петербурга обозначает уход от «грубой действительности», от эмпирической реальности к высшей и подлинной реальности, ad realiora, и в этом отношении фантастичность — в известной мере — стоит в том же ряду, что и другой способ ухода от «грубой действительности» — отучаться видеть, умерщвлять в себе это чувство действительности: «Нет, в самом деле, — заговорил Щетинин, — я замечал, что Петербург как-то совсем отучает смотреть на вещи прямо, в вас совершенноисчезает чувство действительности: вы ее как будто не замечаете, она для вас не существует [...] Я говорю о той действительности, которая нас окружает и дает себя чувствовать на каждом шагу» (Слепцов — «Трудное время»).
Ср.: «Перспективы проспектов Санкт-Петербурга были к тому, чтобы там, в концах, срываться с проспектов в метафизику» («Повесть петербургская», дважды). Об этом ас-
пекте «Петербургского» текста и самого города см. теперь: Метафизика Петербурга 1. СПб., 1993.
46Речь идет не о том чувстве страха, которыйвызываетзрелище человеческогострадания (страшная нищета, страшное горе), стихийных бедствий (страшное наводнение,
страшная вьюга, страшнаяметель, страшныйхолод) или социальных катаклизмов (Революционных пург I Прекрасно-с трашный Петербург 3.Гиппиус (та же рифма —
у Волошина), с отсылкой к образу основателя Петербурга |
(Лик его ужасен,! Дви- |
женья быстры, он п р е к р а с е н,, / Он весь как Божия |
г р о з а) и не обескрылом |
страхе молитвы'(Помоги, Господь, эту ночь прожить. I Я за жизнь боюсь — за Твою рабу — I В Петербурге жить — словно спать в гробу) ,ноо с т р а х е как та- к о в о м , в его чистом виде, беспричинном,безобъектном,метафизическом.В ряде случаев этот метафизический страх сам субъект страха склонен объяснять, мотивировать
чем-то вполне реальным и «физически»-конкретным, что, действительно, пугает его: но чаще всего в таких случаях речь идет о «малом» страхе, как бы призванном покрыть
собою «большой» беспричинный страх. Первым, кто, ощутив этот страх, сумел художественно ярко описать его как одну из петербургских стихий был Достоевский (что, впрочем, не зачеркивает нескольких важных свидетельств из более раннего времени, из которых здесь будут отмечены два; 12 апреля 1815г. Жуковский пишет А.И.Тургеневу: «Судьба жмет меня в комок, потомразожмет, потом опять сожмет [...] Я б о ю с ь Петербургской жизни, б о ю с ь рассеянности, б о ю с ь своей бедности и нерасчетливости. Что, если с своим счастием еще и потерятьи свою свободу [...] и жить толькодля того, чтобы не умереть с голоду!», ср. четыре месяца спустя в письме от 4 августа тому же адресату: «Я не буду жильцом Петербургским; но каждый год буду в Петербурге непременно»; герой повести Павлова «Демон», 1839, Андрей Иванович,живущий на Петербургской стороне, ранним утром растворяет. окн*о: «Свежий воздух и черныемысли пахнули с Невы. Петербург спал, покоился этот гигант Севера, с т р а ш н о и приятно было смотреть на грозный и великолепныйсон»). Видимо, уже первая встреча Достоевского с Петербургом приоткрылаему эту стихию безотчетногостраха, носителемкоторой был сам город, точнее — нечто тайное, незримо в нем присутствующее. «Еще с детства, — писал он в "Петербургских сновидениях", — почтизатерянный,заброшенный в Петербурге, я как-то б о я л с я его; Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какой-то тайной» и тогда же: «Мне вдруг показалось, что меня, одинокого,все покидают и что все от меня отступаются. [...] Мне с т р а ш н о стало оставаться одному, и целых три дня я бродил по городу в глубокой тоске, решительноне понимая, что
341
со мной делается» («Белые ночи»), ср. описание страха, вызываемого Парижем, где «страшное разлито в каждой частице воздуха», в «Записках Мальте Лауридса Бригге» Рильке. Говоря об этом страшном, нужно, конечно, учитывать и эффект контраста с Москвой, актуальный для авторов-москвичей (описывая в романе «Пушкин» Петербург, Тынянов проницательно заметил, что «самая беднота была здесь, казалось, другая — с т р а ш н е е и явственней, чем в Москве»; пожалуй, можно спорить о «явственности»: скорее московская беднота живописнее и, следовательно, явственнее, но она органичнее связана с московской патриархальностью, беспорядочностью, естественностью; но что петербургская беднота страшнее, спорить не приходится, и эта большая «страшность» вытекает из контраста бедности и цивилизованности, упорядоченности, организованности: потертая шинель чиновника Акакия Акакиевича, имеющего регулярно выплачиваемое ему жалование, заставляет сжиматься сердце больше, чем живописные рубища нищего, для которого мнение окружающего мира и собственные социальные амбиции уже не существуют: он в н е общества).
Разные люди писали о «петербургском» страхе, по-разному пытались они объяснить его самим себе. Иногда, видимо, играла роль «отрицательная» предвзятость (первая встреча с городом Хомякова), ср.: «Их [славянофилов. — В.Т.] бытовая и духовная отчужденность от порожденной Петром Великим Империи ни в чем не сказывается с такой отчетливостью, как в замечании Хомякова, что он, попав ребенком в Петербург, почувствовал себя в языческом городе и и с п у г а л с я , что его принудят отречься от православной веры» (см. Степун — «Встреча»). Но и «положительная» предвзятость нередко не гарантировала от нарастания чувства тоски, а потом и страха (ср. отчасти выше). Встречи с Петербургом давались нелегко. «Чем ближе подъезжали мы к Петербургу, тем большей тоской и как бы с т р а х о м обдавало душу. Природа что шаг, то становилась беднее; бесплодные пажити, болота, бедные деревни, болезненные, искривленные деревья на сырой тощей почве увеличивали тяжелое настроение духа. В Петербурге всё нам было чуждо» (Т.П.Пассек — «Издальних лет. Воспоминания»). О «Страшном холоде», который обдает человека в Петербурге и «сковывает уста тяжелой думой», о страхе петербургской миражности, сжимающей сердце, о внезапныхприступах страха писал не раз Аполлон Григорьев (ср., в частности, выше). Образ «страшного» Петербурга, не переставая быть достоянием тех, кто впервые встречался с городом, распространялся и по всей России («И ее, разумеется, родители не добром отпустили одну, за тысячу верст от себя, в этот с т р а ш н ы й Петербург, где теперь молодым людям со всех сторон грозила погибель». С.В.Ковалевская — «Нигилист»).
В начале XX века в кругу людей, наиболее чутко улавливавших «шум времени», всё очевиднее и всё чаще открывалось с т р а ш н о е в Петербурге, и онинеоднократно свидетельствовали об этом. Это чувство страха отражено Мережковским во многих его произведениях — тревожно, настойчиво,почти мономанически. «Тихон тотчас узнал его, этобыл Петр. С т р а ш н о е лицо как будто сразу объяснило ему с т р а ш н ы й город: на них обоих была одна печать» («Петр и Алексей»); — «Петербург, которыйона мельком видела из окон своей комнаты — мазанковыездания, построенные голландскою и прусскою манирою, церкви шпицом, Нева с верейками и барками, каналы — всё это представлялось ей, как с т р а ш н ы й и нелепый сон. Сновиденияказались ей действительностью. Она воображала, что живет в Московском Кремле, в старых теремах [...]» (Там же, о царице Марфе Матвеевне); — «Сооружение однойлишькрепости на острове Веселом — Lust-Eiland (хорошее название!) стоило жизнисотне тысячпереселенцев, которых сгоняли сюда силою, как скот, со всех концов России. Воистину, этот противоестественный город, с т р а ш н ы й "Парадиз", как называет его царь, основан на костях человеческих!» (Там же); — «Накануне вода поднялась. Сведущие люди предсказывали, что на .этот раз не миновать беды.
Сообщались примеры [...] |
государыне приснилсяПетербург, объятый пламенем, а |
пожар-де снится к потопу [...] |
Петр во всех взорах читал тот древний с т р а х воды, с |
которым тщетно боролсявсю жизнь; "жди горя с моря,беды от воды; где вода, там и беда; и царь воды не уймет"» (Там же); — «Ислушая эти пророчества,люди испытывали новый неведомый у ж а с , как будто наступал конец мира» светопреставление» (Там же); — «Это озеро была Нева — пестрая как шкура на брюхе змеи, желтая, бурая, черная, с белыми барашками,усталая, но всё еще яростная, с т р а ш н а я под с т р а ш-
342
н ы м, серым, как земля, и низким небом» (Там же); — «И всё, что я испытала, видела и слышала в этом с т р а ш н о м городе, — теперь более, чем когда-либо казалось мне сном» (Там же) и т.п. — о городе, где страшен не только он, но и — как следствие — страшно всё, что в нем есть и что порождено этим универсальным «петербургским» страхом, сродни terror antiquus. Этот страх двухвековой давности тем легче был восстановлен писателем, что он был знаком ему по Петербургу его дней. И о нем тоже писал, по горячему следу, в своих публицистических статьях и очерках на злобу дня, и, может быть, ярче всего в «Зимних радугах», ср.: «Было с т р а ш н о , как во сне. И вспомнился мне сон [...]Черный облик далекого города на черном небе: груды зданий, башни, купола церквей, фабричные трубы. Вдруг по этой черноте забегали огни [...] И понял я или кто-то мне сказал, что это взрывы исполинского подкопа. Я ждал, я знал, что еще миг — и весь город взлетит на воздух, и черное небо обагрится исполинским заревом» (и вскоре там же — «Но ни холера, ни реакция, ни чудовищные слухи о самоубийцах, об "одиноких", о "кошкодавах", ни даже эта с т р а ш н а я тоска на лицах, — о, конечно всероссийская, но которая именно здесь, в Петербурге, достигает каких-то небывалых пределов безумия [...] — нет, не всё это, а что-то иное заставляет меня испытывать вновь знакомое "чувство конца", видеть в лице Петербурга то, что врачи называют fades Hyppocratica, "лицо смерти"»). И как некий вывод — «Достоевский понял, что в Петербурге Россия дошла до какой-то "окончательной точки" и теперь "все колеблется над бездной" [...]Но нельзя же вечно стоять на дыбах. И у ж а с в том, что "опустить копыта" значит рухнуть в бездну. И тут уже дерзновенный вопрос переходит в дерзновеннейший ответ, в безумный вызов: Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе! ...
Это и есть первая точка нашего безумия, нашего бреда, нашего ужаса : Петербургу быть пусту. И вдруг стремглав I Бежать пустился. Показалось I Ему, что грозного царя, / Мгновенно гневом возгоря, I Лицо тихонько обращалось. Лицо бога обращается в лицо демона. И все мы, как этот "безумец бедный", бежим и слышим за собой, Как
будто грома грохотанье, I Тяжело-звонкое скаканье I По потрясенной мостовой [...] Смерть России — жизнь Петербурга; может быть, и наоборот, смерть Петербурга — жизнь России?»
Чувство страха, хорошо знакомое Зинаиде Гиппиус во всяком случае с молодых лет и возникавшее в ситуациях личных, на пороге, за которымначиналась сфера экзистенциального (от «Страха и смерти» [Лишь одно, перед чем я навеки без сил —
/ Страх последней разлуки, I Я услышу холодное веянье крыл... IЯ не вынесу муки] и до «Страшного», 1916 1C т р а ш н о оттого, что не живется — спится... I И все двоится, все четверится I [...] II [...] А самое страшное, невыносимое, —
/ Это что никто не любит друг друга...]), нарастало по мере приближения революции, и всё отчетливее источником этого страха, его носителем становился Петербург (к мотиву двоенья-двойсгвенности ср. о Коневском: «Этим крайним "распутьем народов" [...] стал для Коневского город — Петербург, возведенный на просторах болот; это место стало для поэта каким-то отправным пунктом в бесконечность, и финская Русь была воспринята им сильно, уверенно — во всей ее туманности, хляби, серой слякоти и с т р а- ш н о й д в о й с т в е н н о с т и » — Блок V, 599). Когда «страшное» города и «страшное» истории (революция) сошлись в одном месте, «страшное»стало универсальным. О нем
— постоянно в «Петербургских дневниках»: «Мы следили за событиямипо минутам,:— мы жили у самой решетки парка в бельэтаже последнего дома одной из улиц, ведущих ко дворцу. Все шесть лет, — шесть веков, — я смотрела из окна, или с балкона, то налево, как закатывается солнце в туманном далеке прямой улицы, то направо, как опушаются и обнажаются деревья Таврического сада. Я следила, как умирал старый дворец, на краткое время воскресший для новой жизни, — я видела, как умирал город... Да, целый город, Петербург, созданный Петром и воспетый Пушкиным, милый, строгий и с т р а ш н ы й г о р о д — он умирал... Последняя запись моя — этоуже скорбная запись агонии» (ср. неподалеку: «[...] поверх зеленых шапок Таврического сада можно видеть главы с т р а ш н о г о Смольного [...], — о, какое странное томление, какая — словно предсмертная — тоска»); — «Мы очутились на одной и той же льдине с И.И. Когда по месяцам нельзя было физически встретиться, даже перекликнуться с давними, милыми друзьями, ибо нельзя было преодолеть черных пространств с т р а ш н о г о г о р о д а , — каким счастьем и помощью был стук в дверь и шаги человека, то же самое
понимающего, так же чувствующего, о том же ревнующего, так же страдающего, чем страдали мы!»; — «Петербург в одну неделю сделался неузнаваем. Уж был хорош! — но теперь он воистину с т р а ш е н». И отныне с т р а ш н о всё: и мгла, и казарменные переулки, и дни, и лица, и сами люди. «Петербург — просто жители — угрюмо и озлобленно молчит, нахмуренный, как октябрь [запись от 29 октября. — В,Т.]. О, какие противные, черные, с т р а ш и У е и стыдные дни!»; — и, наконец: «мыпоняли: надо уезжать. Надо бежать, говоря попросту. Нет более ни нравственной, ни физической возможности дышать в этом с т р а ш н о м городе» (всепримеры — из «Петербургских дневников»). О с т р а ш н о м Петербурге после октября 1917 г. писал и Бунин («Третий Толстой») и многие другие.
Очевидно, что «страшное» революции лишь суперстрат -«метафизически-страшно- го» самого города: ведь о страшном Петербурге писали и в «благополучные» годы и особенно весомо — Андрей Белый в «Петербурге» и Блок — в стихах, встатьях, в письмах, в дневниках и записных книжках — ототносительно спокойного «Самым с т р а ш - н ы м и царственным городом в мире остается, по-видимому, Петербург» (письмо от 7 июня .нового стиля Е.П.Иванову. Собр. соч. VIII, 287;ср. вариацию этого вдневниковой записи от 17 октября 1911 г.: «Петербург — с а м ы й с т р а ш н ы й , зовущий и молодящий кровь — из европейских городов». VII, 72) до страшного «Страшного мира», стихи которого — о страхе, более того, ужасе жизни (И в ужасе, зажмурив очи,I Я отступлю в ту область ночи, I Откуда возвращенья нет...), который — в ясные минуты сознания — на время сменяется чувством обреченности, конченное™, выхода
из игры — Довольно — больше не могу... («страшный город», «мертвый город» / Записи, кн. 456, 457 / как бы индуцирует страх во всем и в Я поэта: «страшное всё это» / VII, 352 / и «В снах часто, что и в жизни: кто-то нападает, преследует, я отбиваюсь, м н е с т р а ш н о . Что это за с т р а х ? [...j Этот страх пошел давно из двух источников — отрицательного и положительного: из того, где я себя испортил, и из того, что я в себе открыл» / VII, 269-270 /; страшно, страшный, ужасный, ужас, жуткий, особенно субстантивированные, но беспредметные страшное, ужасное, жуткое особенно показательны в этом контексте, смысл которого выражен и иначе — «Утренние, до ужаса острые мысли, среди глубины отчаяньяи гибели» / VII, 397 /). — В этой призрачной Пальмире, / В этом мареве полярном страх наполняетдушу и другого поэта, чуткого к совсем уже подступившему будущему: Замирая, кликом бледным I Кличу я: «М н е страшно, дева, I В этом мороке победном I Медноскачущего Гнева...» / / А Сивилла: «Чу, как тупо I Ударяет медь о плиты... I То о трупы, трупы, трупы I Спотыкаются копыта...» (Вяч.Иванов — «Медный Всадник») .0 страшных былях
Петербурга писал и Анненский, о с т р а ш н ы х петербургских снах — многие, в их числе Блок, Ремизов, Чулков. Страшный Петербург как один из образов города признавал и открывший противоположный образ прекрасногои пленительного Петербурга Бенуа — «Попробуйтевыйти из состоянияпетербургского автомата, — призывал он, — бросьте также на минуту бестолковые и приевшиесяжалобы на гниль, на скуку, по- смотрите-ка со стороны, и все же не уходя от жизни Петербурга, на эту его жизнь,на его физиономию — и вам Петербург покажется с т р а ш н ы м , безжалостным, но и прекрасным [...]в одно и то же время чудовищными пленительным, колоссом. Для прежней, большой,доброй, неряшливой, беспорядочной России он всё еще и через 200 лет чужой, непонятный и даже ненавистный сержант [...], нодля всякого, кто не захочет слушать недовольный ропот расползшейся старушки,так страшно любящей свою тяжелую и сладкую дрему — этот сержант превращается в мудрого, с т р а ш н о г о , но и пленительного гения [...]» (Бенуа — «Живописный Петербург»).
Я за жизньбоюсь — за Твою рабу —1В Петербурге жить — словно спать в гробу, —
обращался к Господу в страшные тридцатые поэт, так глубоко чувствовавший и так лично переживавший умиранье Петербурга и не отделимую от него собственную смерть (В Петрополе прозрачном мы умрем...; Твой брат, Петрополь, умирает). Но страх, впервые почувствованный в Петербурге и в связи с ним,в составе которого было и реальное будничноестрашной эпохи, засвидетельствованноеМандельштамом, и метафизическое, также соотнесенное с этим городом (ср.а «Египетской марке»: «С т р а ш н о подумать, что наша жизнь — это повесть без фабулы и героя,сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлу-
344
энцного бреда. [...] С т р а х берет меня за руку и ведет [...] Я люблю, я уважаю страх . Чуть было не сказал: "с ним мне не страшно!". Математики должны были построить для страха шатер, потому что он координата времени и пространства: он, как скатанный войлок в киргизской кибитке, участвует в нем. С т р а х распрягает лошадей, когда нужно ехать,и посылает нам сны с беспричинно-низкимипотолками»), был преодолен уже позже, когда страх будущего, страх ожидаемого поблек перед страхом сего дня, когда терять было нечего, и страх был «снят» и было сказано: «я к смерти готов» (о подобном эффекте «снятия» страха позже писала в «Записках блокадного человека» Л.Я.Гинзбург: «Люди с Большой земли, попав в Ленинград, терялись. Они спрашивали: "Почему это у вас никто не боится? Как это сделать так, чтобы не бояться?" Им отвечали: "Прожить здесь полтора года, голодать, замерзать... Ну, объяснить этого нельзя"»; можно вспомнить, как страшно было автору сначала видеть после бомбежки висящую в воздухе лестницу). Но этот прорыв в «страшном» сам по себе страшен, и это, кажется, не столько подлинное освобождение от страха, сколько полное исчерпание душевных сил, утрата восприятия страха, но не победа над ним. Сознание и чувство страха в страшное межвоенное двадцатилетие и после войны по-своему более человечно и человекосообразно: я боюсь, и имею страх, — значит, я живу. О двух разных полюсах единого страха в это двадцатилетие ср.: «Неизвестный поэт смотрел в даль. На небе перед ним постепенно выступал с т р а ш н ы й , заколоченный, пустынный, поросший травой город» и далее {Ваганов —- «Козлиная песнь»; « С т р а ш н о быть человеком среди умерших», — говорится в «Монастыре Господа нашего Аполлона». IX) и свидетельства о еще более страшном, перекочевавшем (или, скорее, втянувшем в себя) из города в самого человека, в «Дневниках» Л.К.Чуковской. Ср. I, 47, запись от 27.IX.39 (ср. I, 60 и друг.): «Заговорили о том, что на улицах сейчас мокро, темно, мрачно. — Ленинград вообще необыкновенно приспособлендля катастрофы, — сказала Анна Андреевна. — Эта холодная река, над которой всегда холодные тучи, эти угрожающие закаты, эта оперная с т р а ш н а я луна [...] Черная вода с желтыми отблесками света [...] Все с т р а ш н о . Я не представляюсебе, как выглядяткатастрофы и беды в Москве: там ведь нет всего этого». Ср. у Зенкевича в «Эльге»: «Какой дьявол занес меня в этот мертвый, страшный Петербург! [...] Пустынные темные коридоры улиц, мертвые нежилые корпуса домов. [...] Сколько окон здесь светилось по ночам [...]! А сейчас, как мертвецкие, с т р а ш н ы эти неосвещенные заброшенные дома»; — «Ж у т к о пересекать пустынное темное Марсовополе [...] на меня напал ребяческий непреодолимый страх» и т.п.
Правдоподобно предположение хотя бы о частичной связи «петербургского» страха с непривычной и, главное, не вполне понятнойорганизацией пространства, соотношением размеров его частей и некоторымиособенностямидругих структур (по крайней мере, для непетербуржцев) и связанными с ними явлениями, с ситуацией неопределенности, напряженного ожидания неизвестно чего (Всё, что хочешь, может случиться...).
Конкретнее, детальнее, почти гротескно о петербургском похоронном обиходе писал Некрасов. Лишь один фрагмент из цикла «О погоде». Часть первая. I. Утренняя прогулка:
...По танцующим жердочкам прямо Мы направились с гробом туда. Наконец, вот и свежая яма,
Иуж в ней по колено вода! В эту воду мы гроб опустили,
Жидкой грязью его завалили,
Иконец! Старушонка опять Не могла пересилить досады:
«Ну, дождался, сердечный, отрады! Что б уж, кажется, с мертвого взять? Да, Господь, как захочет обидеть, Так обидит: вчера погорал, А сегодня, изволите видеть Из огня прямов воду попал!»
345
Вообще нужно отметить, что петербургская кладбищенская Муза куда плодовитее своей московской сестры (не говоря уж о провинциальной), что, однако, уравновешивается преимуществом в количестве «народных» стихотворных эпитафий, засвидетельствованных на московских кладбищах.
См. Вишняков И. Историко-статистическое описание Волковско-православного кладбища. СПб., 1885, 50. — Ср. теперь Исторические кладбища Петербурга. СПб., 1993.
См. Доровапювский Н.С. Географический и климатический очерк Петербурга. — В кн.: Петербург и его жизнь. СПб., 1914,15 и др.
CM. Пажитнов К.Н. Экономический очерк Петербурга // Петербург и его жизнь, 41 и ел.
•См. Пажитнов К.Н. Указ, соч., 55.
52 Правда, именно в 10-е годы начался новый процесс — создание комфортабельных домов для рабочих, ср. Народный дом Нобеля, Народный дом графини Паниной и др.
гэ См. Бахтиаров А. Брюхо Петербурга•. Общественно-физиологические очерки. СПб., 1888, 239-248 («питомнический промысел»). В литературе того времени неоднократно отмечалось тяжелое положение детей, их заброшенность, с ранних лет отданность улице со всеми следствиями из этого, побои дома (иногда они носили зверский, садистский характер; об этом писала и городская криминальная хроника, и публицистика, и художественная литература, особенно начиная с Достоевского, а на рубеже веков — Федор Сологуб). Исследователи социальной жизни города отмечали, что многие дети из центра Петербурга ни р а з у в своей жизни не видели Невы (!).
См. статистические данные, приведенные в книге: Михневич Б. Петербург как на ладони. СПб., 1874; ср. Он же.Язвы Петербурга. Опыт историко-статистического исследования нравственности столичного населения // Исторические этюды русской жизни. ТомЗ. СПб., 1886.
Следует отметить особую интенсивность и «промыслительный» характер деятельности петербургских нищих, большую изобретательность и готовность переходить от «собирательства» и попрошайничества к действиям преступного характера.
Особого внимания заслуживает «еврейская» тема в «петербургской» литературе. Не считая немногочисленных исключений, она прочно (хотя обычно и в кратких вариантах) утверждается в 60-70-е годы XIX в. (Крестовский, Лесков, Михневич, Н.Никитин, из евреев, бывший кантонист, Свешников и др.)и быстро расширяет свои пределы, приобретая уже к рубежу XIX-XX вв. вполне самостоятельное и довольно заметное положение; растет число русскоязычных писателей евреев. Но здесь хотелось бы обратить вниманиена отражение «еврейской» темы в петербургскоймолве еще петровских времен. Некоторые источники помогли Мережковскому в его романе «Петр и Алексей» правдоподобно реконструировать эту «мифологизирующую» молву о евреях. Одно место из второй книги («Антихрист») заслуживает особого упоминания. «— А что, соколики, — начала Киликея-кликуша, еще молодая женщина [...} — а что, правда ли, слыхала я давеча, здесь же в Питербурхе на Обжорном рынке, государя-де ныне на Руси нет, а который и есть государь — и тот не прямой,природы не русской и не царской крови, а либо немец, немцев сын, либо швед обменный? — Не швед, не немец, а ж и д проклятый из колена Данова [в предвосхищении горенштейновского "Псалома". — В.Т.], — объявил старец Корнилий. Заспорили, кто Петр: немец, швед или жид? [..«] — Я, батюшки, знаю, все про государя доподлинно знаю, — подхватила Виталия> [...]: как-де был наш царь благочестивый Петр Алексеевич за морем в Немцах и ходил по немецким землям, и был в Стекольном, а в немецкой земле стекольное царство держит девица, и та девица, над государем ругаючись, ставила его на горячую сковороду, а потом в бочку с гвоздями заковала да в море пустила [...] А на место его явился оттуда же из-за моря некий ж и д о в и н проклятый колена Данова, от нечистой девицы рожденный. И в те поры никто его не познал. А как скоро на Москву наехал, — и всё стал творить п о - ж и д о в с к и [...] Никого из царского рода [...] невидал, боясь, что они обличат его, скажут ему, окаянному: "Ты не наш, ты не царь, а ж и д проклятый" [...] Да он же, проклятый ж и д о в и н, с блудницами немками всенародно пляшет [...] — А я опять скажу: швед ли, немец ли, жид , — чорт его знает, кто
346
он таков, а только и впрямь, как его Бог на царство послал, так мы и светлых дней не видали, тягота на мир, отдыху нет. [...] — Какой он царь? Царишка! Измотался весь. Ходит безпамяти. — О ж и д о в е л и жить без того неможет, чтобы крови не пить [...] —
Мироед! Весь мир переел, только на него, кутилку, переводу нет. — [Корнилий. — В.Т.] — Внимайте, православные, кто царствует, кто обладает вами слета 1666, числа звериного. Вначале царь Алексей Михайлович с патриархом Никоном от веры отсту-
пил и был предтечею зверю, а по них царь Петр благочестие до конца искоренил, патриарху быть не велел, и всю царскую и Божью власть восхитил на себя и возвышался против Господа нашего Иисуса Христа, сам единою безглавною главою церкви учинился, самовластным пастырем [...]». — Эпическое разнообразие Петербурга в самом его начале бросалось в глаза уже первым иностранцам, письменно засвидетельствовавшим свои впечатления о городе, ср.: «Ивот сразу же из его [Петра I. — В.Т.] обширного государства и земель было направлено огромное множество людей — русских, татар, казаков, калмыкови т.д., а также финских и ингерманландских крестьян» («Точное известие о ... крепости и городе Санкт-Петербург...», 1713 г. — по впечатлениям 1710— 1711 гг.); — «[...] тотчас были подготовлены приказы о том, чтобы предстоящей весной на работы явилось множество людей —• русских, татар, казаков, калмыков, финских и ингерманландских крестьян [...] собралось много тысяч работных людей из всех уголков большой России» (Ф.-Х.Вебер — «Преображенная Россия», по впечатлениям очевидца, оказавшегося в Петербурге в 1716—1717 гг.); — «На другом острове, севернее этого, живут азиатские купцы, а именно армяне, персы, турки, татары, китайцы и индусы. Однако евреям теперь не дозволено торговать, да, пожалуй, и жить в Российской Империи» (П.Г.Брюс — «Мемуары», 1714—1716 гг.; «другой остров», судя по всему, — Петербургский) и т.п.
^?7 Нужно отметить, что петербургская хроника происшествий и в XVIII и даже в XIX в. фиксирует отдельные случаи голодной смерти в «сытом» городе, и они объясняются не столько отсутствием возможности удовлетворить голод, сколько тем одиночеством и изолированностью человека в «страшном городе», при которых оказывается невозможным воспользоваться возможностью. — О голоде в первые годы существования города, объясняемом жестокими условиями труда, плохими климатическими и почвенными условиями, низким уровнем земледелия и положением города, отрезанного от плодородных частей страны, писали уже первые описатели Петербурга из иностранцев, как бы предвосхищая позднейшие мысли по этому поводу, высказанные Карамзиным. Ср.: «Что же касается почвы этого места и окрестностей, то земля в этом краю везде холодная из-за обилия воды, болот и пустошей, а также и потому, что лежит на очень высокой северной широте. [...] В крае нет почти ничего, разве немного репы,белокочанной капусты и травы для скота [...] теперь из-за множества народа в С.-Петербурге все съедено, и очень бедным людям стало даже нечем жить, и можно заметить, что они ныне кормятся одними кореньями, капустой, репой и т.д., а хлеба уже почти вовсе не видят. Поэтому легко себе представить, насколько убогое и жалкое существование влачат эти бедные люди, и если бы туда не доставляли продовольствие из Москвы, Ладоги, Новгорода, Пскова и других мест, то все живущие там в короткое время поумирали бы с голоду» («Точное известие»; сходную картину рисует и Вебер); — «[...] однако в С.-Петер- бурге ее [чумы. — В.Т.] не было, но там очень много простых людей умирало от недостатка продовольствия» (Там же) и др.
См. Свирский А. Петербургские хулиганы // Петербург и его жизнь, 250-277'. Автор столкнулся в ночлежке со старым знакомым, наследственнымалкоголиком, бывшим студентом, которого когда-то он встречал в Вяземской лавре. Зашла речь о хулиганах, и этот опустившийсячеловек толково и тонко объяснил'суть явления хулиганства как новой разновидности социальной функции и позиции, с нею связанной, в петербургской жизни начала века:
— «Что такое хулиган? Извольте, объясню вам. Ведь вы там, на верху, ничего не знаете. Поймаете новое слово и пошли трепать его при всяком удобном и неудобном случае. Вот так, я помню, было со словом "интеллигент". Ко всякому, кто носил пиджак и галстук, применяли этот термин. То же самое теперь происходит со словом "хулиган". По вашим понятиям и вор, и демонстрант, и безработный — все хулиганы. Ошибаетесь: хулиган совсем не то. Это совершенно новый тип, народившийся недавно
347
и размножающийся с быстротой микроба [...] Когда человек с заранее обдуманным намерением нападает на вас и ограбит, или, когда человек ради известной цели произве-
дет дебош на улице, в церкви или в ресторане, то знайте, что это — не хулиган. Такого человека можно назвать преступником, потому что в нем живет злая доля, он одержим известными желаниями. Ну, а у хулигана нечего подобного и в помине нет. Хулиган —- человек безыдейный. Он ничего не хочет, ни к чему не стремится и в действиях своих не отдает себе никакогоотчета. Хулиганы — это люди, потерявшие всякий вкус к жизни. Понимаете. Полнейшая апатия. — Однако, они же действуют, — заметил я. — Бессознательно. Хулиган — инстинктивный анархист. Он разрушает ради разрушения, а не во имя определенной и заранее обдуманной цели. Нет, вы подумайте только, какой это ужас, когда теряют вкус к жизни. Попробуйте испугать человека, когда он ничего не боится, ничем не дорожит и ничего не желает. Ведь это духовные самоубийцы!» — С 17-го года о хулиганах пишет вся петербургская печать (одна из тем — хулиганы на скале с фальконетовским Петром: на это обратил внимание Блок, вероятно, увидевший за этим нечто большее, чем эмпирию «низкой» городской жизни, об этом писали и люди, проявлявшие беспокойство за судьбу памятниковистории и искусства — «Вниманию "охраны" памятников искусства и старины. Фальконетовский "Медный Всадник" в опасности — изо дня в день приходится наблюдать, как подростки копошатся на пьедестале памятника, лазят на лошадь и самую фигуру Петра, царапают поверхность, изощряются в похабной литературе и т.д.» — «Жизнь искусства», Пг., 1923, № 12, 18); они попадают и в стихи, ср.: «Обращение к хулиганам» Валентина Горен-
ского (Господа хулиганы! I Банты — / Красные банты наденьте — / Ваше право, I Вы их достойны — / Непокорная закону орава, I Непримиримые воины, I Из предместий городских протестанты — / Наденьте I Банты!... и т.п. — в журнале «Бич» Пг., май 1917, № 19, 4) идр."
О петербургских мифах см. особо в другом месте, но их типы, хотя бы в общем, должны быть названы: миф творения («основной» тетический миф о возникновении города), эсхатологические мифы о конечной катастрофической гибели города, исторические
мифологизированные предания,связанные с императорами, видными историческими фигурами, персонажами покровителями,святыми в народном мнении и т.п. (Петру
Иоанн Антонович,Екатерина II, Павел, АлександрI, Николай II; Меньшиков, Аракчеев, Распутин; Ксения, Иоанн Кронштадтский и др.), литературные мифы (Пушкин,
Гоголь, Достоевский, Блок и др.), «урочищные» и «культовые» мифы вплоть до их привязки к «узким» локусам (Зимний дворец, Михайловский замок, Юсупов дворец, Исаакиевский собор, фальконетовский монумент Петра, Летний сад, «васильеоетровская» мифология — от «Уединенного домика» до Шефнера, сфинксы, отдельные «дурные» дома, населенные привидениями или связанные с мифологизированными событиями блокадной поры), мифы «явлений» (Петра, Павла, Ксении, некоего неизвестного лица, выделяющегося своими свойствами, и т.п.), «языковые» мифы: ономастические или ономастически-этимологические прежде всего — Маркизова лужа, Васильевский остров, Васина деревня, Голодай, Охта, Мишин остров, Каменный остров, Крестовский остров, Волкове поле, Коломна и т.п.). Некоторые из образцов этих типов мифологизации носят более или менее случайные черты, возникаютпочти ad hoc, многовариантны. Время производит свой отбор среди них, и многое, конечно, навсегда оста-
лось достоянием прошлого: недостаточно мифологизированные, такие версии-одно- дневки нередко дают почву для образования жанра исторических анекдотов, казусов, интересных случаев. Нужно также отметить, что мифологизация идет как сверху, так и снизу. Самый устойчивый из петербургских мифов связан с монументом Петра, и этот миф, в известной степени объединивший и «верхи» и «низы», сам стал источником целого мифологического комплекса, в которомслиты разные отдельные типы мифов из числа перечисленных выше. — О петербургском мифе ср. фундаментальное исследование Lo Gatto E. II mito di Pietroburgo. Storia, leggenda, poesia. Milano, 1960 и др.; ср. также Долгополое Л. Миф о Петербурге и его преобразование в начале века // Долгополов Л. На рубеже веков. О русской литературе конца XIX — начала XX века. Л., 1977, 158-204.
Всё это в аккумулированном виде оживляетсяв том жанре прогулок по Петербургу, обладающем не столько историко-литературной мемориальной функцией, сколько фун-
348
кцией включения субъекта действия в переживаемую им ситуацию прошлого. В таких случаях он как бы «подставляет» себя в ту или иную схему, уже отраженную в тексте, отождествляет себя с соответствующим героем, вживается в ситуацию и переживает ее как свою собственную. Рекреация прецедента не только связывает субъекта действием (здесь и теперь) с тем, что б ы л о (и делает его как бы участником сценария, отраженного в тексте), но и, возможно, дает ему некоторые полномочия продолжать и развивать ту событийную линию, которая потенциально служит субстратом возможным продолжениям Петербургского текста. Особую роль играют т.наз. «аккумулирующие» маршруты, когда синтезируется несколько ситуаций и суммируются соответствующие переживания. Один из возможных вариантов — «Если бы раздавали для описания петерб [ургские] места, я бы взяла такую трещинку — от Конюш[енной] площади до храма. I — Вынос тела П[ушки]на. Лития. Конюш[енная] пл[ощадь]. II— Убийство Александра] II (Екат[ерининский] канал). — III — Павел смотрит из окна комнаты, где его убили,на павловц [ев]х которые все курносые и загримир [ованные] им. IV — Цепной мост ("Зданье у Цепного моста"). V — Дом Оливье Щан[телеймоновская], кв[артира] Пушкина). VI — Ворота, из кот[орых] вывезли народов[ольцев] и Достоевского. VII — Дом Мурузи (Клуб поэтов и стих [отворная] студия 1921). VIII — Конюш[енная] пл[ощадь]. Заседание Цеха [поэтов] у Лизы [Кузьминой-Караваевой] (19Ц-1912) и церковь на месте избы, откуда Лизавета [Петровна] ...» (Ахматова, из записных книжек). В этом контексте находят свое место и практикуемые иногда про- гулки-импровизации, прогулки-фантазии, в которых важен лишь некий исходный «литературно-исторический» импульс, прецедент. Далее же, когда душа настроится на
волну «прецедента-импульса», начинается некая creation pure, свободное «разыгрывание» исходной темы, ее варьирование, новые синтезы и т.п., где уже можно выйти изпод власти прецедента и создавать новую мифологизирующую инерцию.
Ср. также мандельштамовское стихотворение «Веницейской жизни мрачной и бесплодной...» В нем как раз и присутствует то, что объясняет, почему Петербург был увиден поэтом как «полу-Венеция, полу-театр». Ахматова, которой принадлежит это на-
блюдение, сама осторожно намекала на это «венецёйско»-петербургское сродство (ср. в «реальном» контексте Фонтанногодома и новогоднего вечера: Вы ошиблись: Венеция дожей — / Это рядом... Но маски в прихожей, I И плащи, и жезлы, и -венцы I Вам сегодня придется оставить.., а также подобное же сопряжение городов: И пришел в наш град угрюмый IВ предвечерний тихий час. I — О Венеции подумал /И о Лондоне зараз; Р.Д.Тименчик напомнил слова В.Я.Парнаха, характеризовавшего Петербург
иностранной |
аудитории: «в некоторых своих аспектах он напоминает Рим, |
В е н е ц и ю |
и Лондон»), ср. также «Закат над Петербургом» Г.Иванова. Впрочем, в |
начале века «итальянское^ в Петербурге видели многие — и римское (ср.недавнюю статью Г.С.Лебедева «Рим и Петербург: археология урбанизма и субстанция вечного
города», 1993), и веронское, и равеннское, и вообще «итальянское» без дифференциации, но особенно, конечно, венецианское. «Все мне болезненно напоминает Италию, — писал Городецкий Чулкову в письме от мая 1914 г., — Соловьевский переулок — пизанские улочки, [...] Мойка — Венецию. Чуть ли несимволистом становишься — ужас какой — в этих соответствиях». Алданов в рецензии на «Петербургские зимы» Г.Иванова признавался,что «Петербург дореволюционного времени был, вероятно, с а м ы м ф-а н т а с т и ч е с к и м городом в мире, напоминая, пожалуй, В е н е ц и ю XVIII века» и др.; ср. «венецианские» ассоциации у В.Аренс («Фонтанка», 1915)и у Б.Лившица («Фонтанка»: Что — венетийское потомство...) и др., в том числе и за пределами художественной литературы. Так, оставшийся в рукописи Голлербаха набросок о Петербурге озаглавлен «Наша Венеция». Г.П.Федотов в «Трех столицах» писал: «Как странно вспоминать теперь классические характеристики Петербурга [...] и слепому стало ясно, что не этим жил Петербург. Кто посетил его в страшные, смертные годы 1918-1920, тот видел, как вечность проступает сквозь тление [...] В городе, осиянном небывалыми зорями, остались одни дворцы и призраки. Истлевающая золотом В е н е ц и я и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга. Рим — Петербург. [...] Петербург воплотил мечты Палладио [...]» В этом отрывке особенно важно наблюдение о вечности, проступающей сквозь тление и сближение Петербурга с Венецией именно по этому признаку, выступающему из тени именно в страшные годы.
349
Но венецианско-петербургские аналогии возникли, конечно, раньше. Поэтому нет ничего неправдоподобного в том эпизоде из «Петра и Алексея», в котором Езопка, беглый «навигатор», русский невозвращенец, оставшийся в Италии, рассказывает Ефросинье о Венеции: «Венеция вся стоит на море, и по всем улицам и переулкам — вода морская, и ездят в лодках [...] Воздух летом тяготей, и бывает дух зело грубый от гнилой воды, как и у нас в Питербурхе от канавы Фонтанной, где засорено [...]» (ср. там же: «Дворец в Летнем саду также окружен водою с двух сторон: ступени крыльца спускаются в воду, как в Амстердаме и В е н е ц и и») . Эти аналогии приходили в голову естественно, если только человек умел видеть и сравнивать. И даже «анти-петербург- ски» настроенный Мицкевич в главе, посвященной Петербургу (из «Дзядов») , не может не признать «венецианского» в Петербурге: Styszat [car. — В.Т.], zew Rzymie sq_ wielkie patace: I Palace stq/q, We neck a stolica, I Co wpdt na ziemi a do pasa vf wodzie I Ptywa, jak pigkna syrena-dziewica, I Uderza cara: i гагах, w swym grodzie I Porznat btotniste kanatami pole, I Zawiesit mosty i puscit gondole [...] I Ma Wenecyjg, Paryz, London
drugi, I Prdcz ich piejknosci, poloru, zeglugi! И далее — U architektdw stawne jest przystowie: I Ze ludzi rgkq bytRzym budowany, I A Wenecy je_ stawiti bogowe; I Ale kto widziat Peters burg, ten pome, I Ze budowaty go chyba szatany. Описатель Гавани Иван Генслер тоже вспоминает Венецию каждый год, когда вода, гонимая моряной, выступает из берегов и заливает гаванское поселение. Кэтому жители Гавани давно привыкли и не обращают на наводнение никакоговнимания — «и не даром: очень часто вслед затем Гавань превращается в В е н е ц и ю : по улицам разъезжают гаваньские гондолы, челноки и барочные лодки. Сосед к соседу повидаться едет на челноке; в лавочку едут на челноке [...]» (Генслер — «Гаваньские чиновники в их домашнем быту...», 1860) .Ср.: Уварова И.П. Венецианский мифв культуре Петербурга // Анциферовские чтения. Материалы^^езисы конференции (20-22 декабря 1989 г.). СПб., 1989, 135-
139(«театральноеть»7 «карнавальность») , а также статью автора этих строк — Италия
вПетербурге.// Италия и славянскиймир. Сборник тезисов. М., 1990, 49-81.
здесь она не рассматривается, но все-таки стоит отметить, что бйа имела свои предпосылки еще задолго до основания Петербурга. К «предыстории» этой-евязи невского устья и будущего Петербурга с Римом (и Царьградом) от «Повести временных лет» (...и втечешь въ озеро великое Невой того озера внидеть устье въ море Варяжское, и по тому морю идти до Р им. а, а отъ Рима...
ко Царюгороду..'.) и Новгородский летописи (В льто 6808 приидоиш изъ заморил
Свей в силь велиць в Неву, приведоиш изъ своей земли мастеры, изъ великого Рим а от папы мастер нарочитъ, поставиша городъ надъ Невой, наусть Охты реки;
речь идет о Ландскррне, 'венце земли', ее п р е д е л е , ср. сходные описания Петербурга как края земли, ее конца, предела) — вплоть до Мандельштама, — ср. «Камень» (особено: Природа — тот же Рим и отразилась в нем...). Нельзя забывать,что Петербург — город, носящийимя апостола Петра, христианскогопатрона Р и м а и посвященный ему; ср., наконец, соотнесенность легенды об основании Петербурга с рядом мотивов предания об основании Рима. О «римской»теме Петербургского текста, занимающей и в нем и в петербургской истории особое место, — в другой работе. — Недавно намечен и «иерусалимско-петербургский» аспект темы — А я брожу кругами по двору — / Как далеко до тех прекрасных стран! I Но Бог повсюду помнит человека/И поутру I Я здесь похороню Мельхиседека, I И речка Черная пусть будет Иордан. I Я Кану Галилейскую найду I Здесь у ларька пивного, право слово! I ... I Скользит черно-зеленая вода, I Пускай века и люди идут 'мимо — I Я поняла — никто и никогда I Не выходил из стен Ерусалима (Е.Шварц — «Новый Иерусалим») ;о «вави- лонско-петербургском» аспекте см. ниже.
Ср. многочисленные примеры у Гнедича, Пушкина, Тютчева, Гоголя, Достоевского, Некрасова, Блока, Андрея Белого, Ахматовой, Мандельштама и многих других. Шпили и шпицы были предметом особой гордости петербуржцев еще с XVIII в., ср. их перечень в богдановскомописании Петербурга (1779). — Описание петербургских шпилей и шпицев в петербургских текстах могло бы составить своего рода антологию, насчитывающую сотни примеров. Существенно, что шпили — та принадлежность петербургского пейзажа, которая предельно удалена от петербуржца и к которой он, кажется, р е а л ь н о , практически не имеет никакого отношения.Но при существенной важно-
350