Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Актуальные проблемы современной социальной психологии / литература / Джерджен, Шоттер - Социальное конструирование.doc
Скачиваний:
80
Добавлен:
24.03.2016
Размер:
233.98 Кб
Скачать

Социальное конструирование: восстановление вытесненного

При анализе особенностей предструктуры понимания, свойственной просвещенческому мышлению, и вытекающих из нее модернистских концепций мы ставили перед собой цель обратить внимание на то, что оказалось вытеснено: делая упор на разуме, закрытых системах (и механизмах), индивиде, внутренних ментальных репрезентациях и всём, что вневременно и находится за рамками культуры, Просвещение одновременно преуменьшало (даже принижало) значение множества противоречащих ему концептов. Когда разум был возведен на трон, его «изнанка», риторика, была приравнена к помпезным трюкам, служащим убеждению. Возвеличивание закрытых систем, их упорядоченности и предсказуемости подстегивалось страхом хаоса и беспорядка. Индивид ставился превыше всего, тогда как групповое воздействие изображалось насильственным и подозрительным — эквивалентным отсутствию индивидуального разума. Точные внутренние репрезентации противопоставлялись вульгарным силам инстинкта, страсти и желания, а вневременное и акультурное превозносилось в противовес искусственному, просто модному или понуждаемому культурой. В итоге просвещенческая традиция закрыла для себя возможность респонзивного понимания языка и участия людей в конструировании своих субъективностей. Разнообразием концептуальных возможностей было пожертвовано ради унитарных (односторонних, аисторических) систем или моделей мышления. Более высокая оценка одной из сторон этих дуальностей по сравнению с другой, открывающая, несомненно, множество возможностей в некоторых областях, привела, однако, к их сокращению в других.

Таким образом, логика системы или замкнутой структуры завела нас, судя по всему, в тупик: как индивидуальные ученые, решающие задачу производства непротиворечивых теоретических монологов, мы очертили массу двусторонних решений и не преложили никакого принципа для выбора (заранее) той или иной стороны. По словам Тэйлора, по большому счету «сегодня любые целостности проблематичны… Общим для них является ощущение отсутствия целостности, разделяемой всеми, [или] способной считаться само собой разумеющейся в качестве целостности» (Taylor, 1989, с. 17). Придя к такому же заключению, мы в сущности не искали целостности и не стремились разрешить описанные выше дилеммы заранее, теоретически. Нам кажется, что сегодня необходимо ослабить наложенные нами на самих себя ограничения просвещенческой традиции; попытка всегда решать все свои дилеммы заранее делает нас неэффективными. По мере перехода к тому, что некоторые называют состоянием постмодерна (Лиотар, 2001), мы становимся более терпимыми к плюралистическому, никогда до конца не известному и только отчасти общему социальному миру, миру, в котором обе стороны видимой оппозиции могут быть приемлемыми и в котором существуют подлинные дилеммы (Billig, 1991; Billig et al., 1988). И нашему миру, и нам самим свойственны фрагментарность и непоследовательность. Вместо насыщенной и стабильной коммунальной жизни, мы теперь принимаем участие в ряде подвижных, изменчивых, легко расторгаемых объединений, часто преследующих лишь крайне специфичные цели (Gergen, 1991; Taylor, 1989).

В таком случае, давайте попробуем собрать выброшенные просвещенческой традицией «черепки» — практические, повседневные разговорные (в особенности риторические и аргументативные) действия — и поиграть с их возможностями. Главное здесь — не охарактеризовать природу этих практических, разговорных действий заранее, теоретически, разрешив множество дилемм, порождаемых ими. Скорее, мы попытаемся двигаться диалогически, инициировать конструктивный диалог, разговор, чтобы понять, каким образом знание или понимание может быть ситуационным, развивающимся и относительным. Это вынуждает нас открыто признать, что избранный нами в качестве наилучшего способ артикуляции данной парадигмы является одновременно вторичным и спорным. Он вторичен в том смысле, что предлагаемые концепции обязаны своей продуктивность множеству предыдущих разработок. Идеи, которым мы приписали свои имена, были бы невозможны без предшествующих «разговоров» с такими собеседниками, как Джордж Герберт Мид, Михаил Бахтин, Питер Бергер, Томас Лукман и Гарольд Гарфинкель. Мы также многим обязаны предшествующим «беседам» с Ромом Харре, Барнетом Пирсом и Верноном Кроненом. Кроме того, неоценимую помочь нам оказали работы Стенли Дица, Стюарта Сиджмена, Бруно Латура, Стива Вулгара и многих других авторов (см. список литературы). Нет, в предлагаемом тексте вы не найдете пересказа этих работ, однако их следы будут и должны быть заметны повсюду. С другой стороны, все, о чем мы говорим, очень спорно. Другие исследователи рассматривали бы эти вопросы иначе. Но, на наш взгляд, задача артикуляции возникает вследствие нашего разговорного сопричастия друг другу.

Ниже мы попытаемся раскрыть то, что можно было бы назвать «ориентировочными положениями», представляющими собой первичные описания некоторых ключевых аспектов разговорных взаимообменов. Подобные описания должны не репрезентировать состояние дел, а расширять формы понимания и «показывать» связи между вещами, которые могли бы остаться незамеченными10. С реляционной точки зрения, наши способы говорения, координируя наши действия разными способами в разных контекстах, практически конструируют различные формы социальных отношений, различные формы жизни. Отсюда мы можем ожидать, что описания будут играть важную роль в те моменты потока повседневного взаимодействия, когда участвующие в них люди ощущают изменение характера данной формы жизни. Мы хотим, чтобы наши описания прочитывались именно таким образом — как намечающие изменение дисциплинарной формы жизни, сегодня ориентирующейся на пассивно-индивидуалистическую эпистемологическую парадигму.

1) Описания «реальности» имеют своим истоком случайный, недетерминированный и исторический поток непрерывной коммуникативной деятельности между людьми. Любой способ рассуждения — включая тот, который применяется в данном тексте — принадлежит к определенной традиции. В то же время, в силу многочисленности составляющих общество традиций, которые постоянно «борются» и «сталкиваются» между собой в самых разных, непредсказуемых обстоятельствах, любая жизнеспособная форма рассуждения стремится преодолеть область и границы своей традиции. Традиции исторически развиваются и меняются, поэтому мы должны обращать внимание на природу этих исторически меняющихся процессов. Предположение о стабильной, уже сформировавшейся, систематической реальности, находящейся «по ту сторону видимостей», наполненной «вещами», идентифицируемыми независимо от языка, и ожидающей открытия при помощи соответствующих методов, необходимо (для наших целей) заместить иной, более социальной и более исторической реальностью: реальностью, которая неустойчива, все еще развивается, по-прежнему только частично специфицирована, нестабильна, спорна и которая «обеспечена» и «обеспечивает» двухстороннюю предструктуру понимания, открытую для дальнейшей спецификации в процессе человеческой коммуникативной деятельности. В историческом изменении культурного характера данной реальности — и, вместе с тем, того, кто мы есть — основную роль играют не столько действия отдельных индивидов, сколько диалогическая, дискурсивная деятельность между ними, в пределах которой возникают и формируются в доступных для использования формах новые ценности, тогда как старые выбрасываются за борт. Таким образом, события, происходящие в этой реальности, получают значение не монологически, изнутри системы, а диалогически и аргументативно, изнутри традиции.

Как мы отметили, наше традиционное побуждение создавать единственные, унифицированные, монологические системы знания дало жизнь честолюбивому стремлению локализовывать мир вне общества и истории11 и открывать его в глубинах психического или органического миров либо в абстрактных принципах и системах. Наличие таких побуждений и честолюбивых стремлений и применение данного подхода для решения проблем, возникающих при осуществлении наших попыток понять себя, стало частью того, что мы собой представляем, нашей идентичности как западных ученых-интеллектуалов. Но при доказательстве правоты той или иной из этих систем, как правило, игнорировалась третья сфера исторически развивающейся деятельности. Выдвигая ее здесь на первый план, мы хотим обратить внимание на тот факт, что испытываемое нами побуждение создавать аисторические систематические теории вытекает из предструктуры понимания, предоставленной нам конкретной традицией. Другими словами, мы извлекаем свою идентичность из нашей «укорененности» в живой исторической традиции, а эта «живая традиция, — говорит Макинтайр, — является исторически расширенным, социально воплощенным аргументом, и аргумент этот частично посвящен благам, которые учреждают эту традицию» (Макинтайр, 2000, с. 300). Таким образом, мы указываем на важность признания существования этой более исторически зависимой формы аргументативного рассуждения и ее влияния на нашу социальную и профессиональную жизнь.

Но еще сложнее вновь придать историческое измерения нашим способам осмысления природы человеческих коммуникативных действий. Что значит говорить, что мы должны изучать коммуникацию исторически? В прошлом представители лингвистики и исследователи речевой коммуникации были склонны изучать безличные конгломераты уже сказанного. Но рассмотрение систем слов, взятых из прошлого, мало что говорит нам об их участии в созидании истории, об их борьбе за признание. На наш взгляд, изучать нечто исторически — значит изучать его функционирование или использование в процессе создания истории, в процессе преобразования жизни людей. Таким образом, вместо систем «уже сказанного», мы будем исходить из того, что изучать коммуникацию исторически означает изучать изменения, которые могут производить слова в текущих, практических, диалогических контекстах их согласованного использования. Это приводит нас к следующему пункту.

2) Само по себе высказывание не имеет смысла, оно обладает значением лишь как составная часть текущего диалога, и это значение вырабатывается в процессе его использования в диалоге. В классической пассивно-индивидуалистической парадигме значение понимается как результат формирования индивидом внутренних психических представлений. Но если мы описываем непрерывный поток коммуникативной деятельности между людьми, то становится очевидно, что отдельное высказывание начинает приобретать значение, лишь когда другие люди откликаются на сказанное или осуществляют какую-либо иную (лингвистическую или нет) форму дополняющего действия. Как замечает Бахтин, «говорящий… ждет не пассивного понимания, так сказать, только дублирующего его мысль в чужой голове, но ответа, согласия, сочувствия, возражения, исполнения и т. д.» (Бахтин, 2000, с. 260). В своих ответах на высказывания других людей слушающие привлекают собственные специфические репертуары; они активно включают высказывание говорящего в свои предструктуры понимания, и поэтому их возражения, вопросы, уточнения и пр. не зависят от предсуществования каких-либо общих смыслов между ними и говорящим, а являются частью деятельности по конструированию совместного понимания в пределах и в соответствии с контекстом их разговора.

Высказывание — внутренняя единица диалога — всегда производится в ответ на предыдущие высказывания и отграничено сменой говорящих субъектов. Кроме того, в той мере, в какой высказывание понимается не референциально, а респонзивно, в терминах ответной реакции, совместное понимание возникает в ходе проверок и сличений между говорящим и слушающим. В то время как в классической парадигме исходным источником значения является разум индивида, в данной перспективе не существует первоначала или оригинального источника значения. С практической точки зрения мы всегда уже располагаемся в относительном ситуационном контексте значения, по отношению к которому наше высказывание является ответом, дополнением, изменяющим действием, которое развивает или специфицирует дальше уже существующее значение. Но если другие отказываются рассматривать высказывание как коммуникативное, если они не координируют свою деятельность в соответствии с предоставляемыми им возможностями, тогда высказывание оказывается бессмысленным.

Бахтин говорит:

Слово (вообще всякий знак) межиндивидуально. Все сказанное, выраженное находится вне «души» говорящего, не принадлежит только ему. Слово нельзя отдать одному говорящему. У автора (говорящего) свои неотъемлемые права на слово, но свои права есть и у слушателя, свои права у тех, чьи голоса звучат в преднайденном автором слове (ведь ничьих слов нет) (Бахтин, 1986, с. 317).

С этой точки зрения, слова, извлеченные из практического контекста их употребления, не имеют как таковые никаких специфических значений; их значения должны быть предметом договора между говорящим и слушающим.

В таком случае, как нам следует изучать слова в плане их употребления? Классическая позиция заставила нас верить в важность исследования лингвистических форм и образованных ими систем или паттернов. Однако наш интерес к функционированию слов в процессе говорения выводит на первый план не столько нормативные самотождественные формы, независимые от контекста их использования — т. е. не место слов в логике аисторической системы, — а всевозможные варианты изменчивого и гибкого употребления слов (форм) в бесконечном числе контекстов. Относительная упорядоченность и взаимосвязанность данного набора форм, бесспорна, важна для успешного говорения, однако слова не имеют значения сами по себе, к ним лучше относиться, на наш взгляд, лишь как к средствам придания смысла. «Садовник» Ежи Косинского (Косински, 1997) содержит множество забавных иллюстраций того, как окружающие могут приписывать словам идиота очень глубокое значение, а «эксперименты» Гарфинкеля (Гарфинкель, 2002), ставящие под вопрос рутинные основания повседневных разговоров, демонстрируют, как даже наиболее очевидные претенденты на смысл могут искажаться или отбраковываться12. Как полагает Волошинов, «для говорящего языковая форма важна не как устойчивый и всегда себе равный сигнал, а как всегда изменчивый и гибкий знак» (Волошинов, 2000, с. 404). Чтобы понять их жизнь, мы должны взглянуть на реальные социальные обстоятельства их употребления, а не просто на совокупности знаков.

3) Ответные высказывания одновременно создают смысл и ограничивают последующие значения в постоянно развивающемся контексте разговора. Что значит вести активный, респонзивный диалог? И как он может диалогические развиваться? По словам Выготского, ребенок, учась лингвистические координировать свои действия с действиями других людей, «начинает воспринимать мир не только через свои глаза, но и через свою речь» (Выготский, 2003, с. 1076). Выготский указывает здесь на то, что способ говорения исполняет «наставляющую» или «направляющую» роль. Инструктируя людей, на что им необходимо обращать внимание и как придавать социально понятный смысл своим обстоятельствам, он может функционировать как протез, устройство, при помощи которого они могут воспринимать и действовать так, как было бы невозможно без него. Например, друзья говорят нам о семейной паре, Саре и Сэме, которые, считают они, на грани разрыва. «Заметь: когда они беседуют друг с другом, Сэм всегда ищет скрытый смысл в ответах Сары», — говорят они. В силу нашего предшествующего знакомства в браками и их проблемами, наше ответное понимание того, на что указывают друзья, побуждает нас рассматривать разговор Сэма и Сары так, как предлагают они, и, вполне понятно, мы видим то, о чем они говорят. Поскольку мы помещены в контекст указания, то, что мы теперь «видим», мы видим сквозь призму понятия «трудности брака»13.

Конечно, направляющая функция языка не полностью определяет наше поведение. Другие могут предпринимать иные дискурсивные ходы и соответствующим образом откликаться на произносимые фразы. В этом смысле, ответное высказывание обеспечивает специфический потенциал значению предшествующего высказывания. Ответ будет относиться к высказыванию как к значащему, возможно, это, а не то, как к требующему, быть может, той, а не иной формы действия, как к имеющему ту, а не иную риторическую силу. Поэтому ответ определенным образом «развивает» исходное высказывание, а «всякое реальное целостное понимание активно-ответно и является не чем иным, как начальной подготовительной стадией ответа (в какой бы форме он ни осуществлялся)» (Бахтин, 2000, с. 260)14. Кроме того, предлагая только некоторые возможности отклика, ответное высказывание формирует идентичность. Один человек приветствует другого, а тот в ответ приветствует первого: открывается потенциал для дальнейшего дискурса, в то время как молчание не дало бы ему возникнуть. Рассматривая человека как потенциального собеседника, мы предлагаем ему возможность быть таковым. То, чем может быть человек, определяется в некоторой степени окружающими людьми. Важно «как говорящий (или пишущий) ощущает и представляет себе своих адресатов» (Бахтин, 2000, с. 292). В этом смысле, хотя другие могут дать вам право на существование, они также могут отвергнуть вашу потенциальную идентичность. Исходя из многочисленных возможностей, другие влияют на то, кем вы можете быть, и сужают возможности вашего существования. Подобного рода отношения — между обоюдными приветствиями, вопросами и ответами, предложением и принятием и т. п. — существуют лишь между репликами в диалоге. Такие ответные отношения невозможны только между предложениями, или формами, языка; они предполагают других участников, помимо говорящего, включенных в речевой процесс.

Мы можем назвать данную форму действия — в которой формирующее влияние, определяющее поведение людей, оказывается только внутри разговорного контекста — совместным действием (Shotter, 1980, 1984). Основные свойства совместного действия таковы. а) По мере того, как люди координируют друг с другом свою деятельность, результаты могут значительно отличаться от предрасположений (дискурсивных традиций) каждого собеседника в отдельности. б) По мере того, как каждый человек отвечает другому, они осуществляют совместную «организацию разговора». Поскольку эта организация не может быть, как правило, сведена к предрасположениям отдельных индивидов, она носит как бы «естественный» и «порожденный внешними обстоятельствами» характер, хотя при этом те, кто включен в нее, относятся к ней как к «их» разговору. в) Хотя подобная организация разговора не входит в намерения ни одного из участвующих в ней сторон, она обладает тем, что философы называют интенциональностью, т. е. она «подразумевает» определенные вещи, «обозначает» или «связана с возможностями, отличающимися от ее собственных или выходящими за ее пределы». Таким образом, участники обнаруживают себя «в» ситуации, которая обладает непосредственной структурой, а также горизонтом возможностей и, тем самым, «открыта» их действиям. Как мы сказали, ее наличная организация такова, что она одновременно побуждает и ограничивает последующие возможные действия находящихся в ней людей. г) В подобных обстоятельствах значения не только открыты для постоянного реконституирования посредством расширяющегося пространства дополнений; произнесение любых дальнейших слов вносит свой вклад в непрерывно обновляемое, но спорное понимание того, что было сказано раньше. Другими словами, как говорит Гидденс, социально конструируемые, но «непреднамеренные последствия [подобных действий]… могут систематически превращаться в неосознанные условия дальнейших поступков» (Гидденс, 2003, с. 47).

В свете этих соображений, мы обнаруживаем, что не только нельзя заранее предсказать, какова будет реальная коммуникация, но и, очевидно, невозможно установить того, кто несет ответственность. Все, что в одном случае фиксировано и устойчиво, в другом может стать сомнительным или недействительным. Сара и Сэм, о которых мы упоминали выше, часто вместе смеялись, пока однажды Сэм не заявил, что смех Сары «неестественный и натянутый» и что она просто хочет произвести впечатление «веселой девушки» (тем самым переопределив значение их совместного смеха). На это Сара ответила, пытаясь повернуть слова Сэма против него самого: «О, Сэм, ты настолько двуличный, что мы с тобой по-настоящему и не общаемся». Тогда Сэм попытался возразить на обвинение или переиначить его, сказав: «Да ты говоришь это только потому, что на самом деле не хочешь признаться себе, что ты тяжелый человек». И т. д. По мере того, как Сэм и Сара обсуждают свои отношения с окружающими — друзьями, родственниками и пр., — подобные случаи возражения или переиначивания могут уйти достаточно далеко от первоначальной ситуации совместного смеха и их значение много раз поменяется.

В свете этой фундаментальной открытости «того, что подразумевается» в высказывании или ситуации, возникает вопрос о практических процедурах, которыми пользуются люди, «умудряясь», несмотря ни на что, создавать приемлемое объяснение происходящего. Здесь уместно вспомнить раннее исследование Гарольда Гарфинкеля, посвященное соображениям ad hoc, используемым кодировщиками записей в психиатрической клинике. Как сообщает Гарфинкель, «закодированные результаты было бы типично рассматривать, как если бы они были незаинтересованными описаниями событий в клинике… Но если для того, чтобы сделать такие претензии осмысленными и понятными, необходима работа ad hocing, то всегда можно доказать… что закодированные результаты представляют собой убедительную версию социально организованного характера операций в клинике, безотносительно к тому, каков реальный порядок» (Гарфинкель, 2003, с. 18). Другими словами, претендуя на то, что их действия управляются правилами, люди, чтобы создать впечатление, будто так оно и есть, опираются в своих суждениях на фоновое знание данной формы жизни.

Исследования, посвященные тому, как сообщества ученых вырабатывают (или перерабатывают) взаимно приемлемые взгляды на «факты» (Latour & Woolgar, 1979); как психологи коллективно изобретают видение «предмета» психологии (Danziger, 1990); как семьи коллективно «вспоминают» свое прошлое (Middleton & Edwards, 1990); как политики обсуждают, какое направление придать своим публичным выступлениям (Edwards & Potter, 1992); как близкие люди структурируют идентичности друг друга (Shotter, 1987, 1992), — все эти исследования рисуют картину социальной организации значения в повседневных практиках его производства.

4) Для описания того, каким образом наши способы говорения объединяют социальные группы в динамичные, относительные целостности — исполняя при этом роль «поведенческих или жизненных идеологий», — мы можем использовать понятия «социальных языков» и «речевых жанров». Социальные группы поддерживаются взаимодействующими внутри них индивидами посредством использования определенных способов говорения друг с другом, способов, которые они стабилизируют, привязывая друг друга к данным конкретным модусам речи. Много лет назад Миллс предположил, что «мы должны изучать речевое поведение не обращаясь к внутренним состояниям отдельных индивидов, а наблюдая за его социальной функцией, связанной с координацией различных действий» (Mills, 1940/1975, с. 162), т. е. функцией, связанной с конституированием социальных отношений. Миллса в особенности интересовал групповой «словарь мотивов» и его роль в тех ситуациях, когда действия какого-либо человека ставятся под сомнение и он должен типизировать их на языке группы. В этом случае мы прибегаем в такому словарю как к культурному ресурсу, например, говоря: «Я не хотел…», «Я лишь пытался помочь…», где хотение и попытка являются для нас само собой разумеющимися свойствами наших способов действия. Ссылка на устойчивый мотив функционирует «как конечный элемент оправдательного разговора» (Mills, 1940/1975, с. 164), поскольку она связывает непонятные или неуместные действия с практиками, посредством которых социальная группа поддерживает свою идентичность. Другими словами, целостность традиции сохраняется лишь усилиями тех, кто поддерживает ее.

Как показали в своих работах Волошинов (Бахтин, 2000) и Бахтин (Бахтин, 1975, 1986), было бы ошибочно выводить «способы говорения» группы или «словари мотивов» (в случае Миллса) из единой, выстроенной по правилам системы. Мы явно не свободные агенты, которые могут комбинировать лингвистические формы по своему усмотрению. Скорее, мы говорим лишь внутри некоторых социальных языков и речевых жанров — определенных исторически сложившихся речевых традиций. Хотя все носители данной культуры могут говорить на одном национальном языке (например, английском, немецком), многие локальные значения и связанные с ними паттерны действия могут в значительной степени отличаться друг от друга. Представление о едином национальном языке, говорят Бахтин и Волошинов, — миф. Национальный язык является единой системой только в абстракции. В исторически изменчивых обстоятельствах реальной повседневной жизни мы включены во множество относительно замкнутых вербально-идеологических и социальных форм жизни, обладающих собственными специфическими подструктурами и предвзятиями понимания. Эти формы жизни, с их разными экзистенциальными горизонтами, — Бахтин упоминает молитву, песню, быт и волостное управление (Бахтин, 1975, с. 109) — поддерживаются формами речи, социальными языками, позволяющими координировать и делающими объяснимой разворачивающуюся внутри данных форм жизни деятельность.

С этими социальными языками связаны также другие стабильные формы речи, которые Бахтин называет «речевыми жанрами» — «определенными и относительно устойчивыми типическими формами построения целого». Он добавляет: «…мы обладаем богатым репертуаром устных (и письменных) речевых жанров. Практически мы уверенно и умело пользуемся ими, но теоретически мы можем и вовсе не знать об их существовании» (Бахтин, 2000, с. 217). Как подчеркивается в работах Бахтина и Волошинова, различные культурные группы вырабатывают с течением времени локальные языки — а также жанры, располагающиеся как внутри, так и поверх этих языков, — которые позволяют им координировать свои действия и придают определенное единство в потоке времени. Вследствие всех тех влияний, которые испытывают наши способы употребления слов, на практике

не остается никаких нейтральных, «ничьих» слов и форм: он [язык] весь оказывается расхищенным, пронизанным интенциями, проакцентуированным. Язык для живущего в нем сознания — это не абстрактная система нормативных форм, а конкретное разноречивое мнение о мире. Все слова пахнут профессией, жанром, направлением, партией, определенным произведением, определенным человеком, поколением, возрастом, днем и часом. Каждое слово пахнет контекстом и контекстами, в которых оно жило своею социально напряженной жизнью (Бахтин, 1975, с. 106).

Иными словами, вне зависимости от того, как каждый из нас индивидуально пытается распоряжаться словами, мы обнаруживаем, что их предшествующий способ использования оказывает сопротивление — по крайней мере частично — новому респонзивному способу употребления, который мы хотим применить к ним. В новых непохожих контекстах мы пытаемся «договориться» — как в смысле «славировать», так и в смысле «условиться» — с этими чужими «голосами». Но когда мы говорим, осознавая15 ограниченность возможных значений своей речи и конституируемых ими социальных отношений, мы также говорим изнутри конкретного идеологического горизонта, способа говорения, который определенным образом координирует социальные действия, принося выгоду лишь отдельным членам группы. Волошинов полагает, что «не столько выражение приспособляется к нашему внутреннему миру, сколько наш внутренний мир приспособляется к возможностям нашего выражения и его возможным путям и направлениям» (Волошинов, 2000, с. 425). Эти ограничения образуют то, что можно назвать «поведенческой или жизненной идеологией». Подобная поведенческая или жизненная идеология, как ее опять же понимает Волошинов, — это «стихия неупорядоченной и незафиксированной внутренней и внешней речи, осмысливающей каждый наш поступок, действие и каждое наше “сознательное” состояние» (Волошинов, 2000, с. 425). Как следует из проведенного нами выше исследования романтических и модернистских словарей, а также из описания Волошиновым тех традиций лингвистики, в основе которых они лежат, подобные жизненные идеологии появляются не просто в несистематизированном и нефиксированном виде, говоря словами Биллига и соавторов (Billig et al., 1988), а содержат неразрешимые тематические дилеммы16 и потому в принципе не поддаются систематизации и фиксации. Жизненная традиция, если повторить приведенное выше высказывание Макинтайра, является исторически расширенным, социально воплощенным, двусторонним, несистематическим аргументом.

5) По мере того, как скоординированные социальные отношения приобретают историю и упорядочиваются либо ранжируются, мы вырабатываем «официальные» способы объяснения себя и своего мира, т. е. локальные онтологии и социальные санкции, служащие их поддержанию. На практике, однако, аргументации и беспорядка гораздо меньше, чем можно было бы предположить теоретически. Хотя не существует обязательного отношения между значением и порядком, они, тем не менее, очень тесно связаны. Если у двух участников взаимодействия нет вообще никакой общей истории (будь такое в принципе возможно), то ни одно действие кого-либо из них не может послужить прелюдией для той или иной реакции другого. Понимание демонстрируется в отношениях не проникновением в «мысли» другого, а своим ответом на действия другого. Если кто-то бросает вам мяч, а вы бросаете его обратно и поступаете так при каждом последующем броске, тогда вы придаете его броску значение «приглашения» словить мяч, а также прелюдии, требующей от вас возвращения мяча, и наоборот. Порядок, который придается последовательности событий, позволяет участникам предвосхищать последствия своих действий — вы «ожидаете», что другой бросит мяч обратно. Не оправдать ожидания другого — значит отказаться «встроить» свои действия в «организованную среду», установленную между вами и им, т. е. сделать так, как если бы была нарушена «норма» или «правило».

В целом участники любых отношений будут стремиться вырабатывать позитивную онтологию, ряд взаимно разделяемых «призывов», которые позволяют взаимодействовать без всяких помех; такой способ говорения репрезентирует то, что «есть» мир для участников этих отношений. Все социальные группы точно так же устанавливают рутинные паттерны предвосхищения, как и описанные выше игроки в мяч. Ученые-астрофизики, например, не изменяют свой теоретический словарь каждый раз, поскольку это лишило бы группу способности достигать того, что они называют «продуктивными» исследовательскими результатами. Эффективное функционирование группы зависит от поддержания относительно стабильного способа говорения — и члены группы знают это и, как мы отмечали выше, привязывают друг друга к нему. Позитивная онтология становится культурным набором седиментированных или обыденных пониманий. Именно эта седиментация позволяет ученым рассматривать подобные способы говорения так, словно они регулируются позадилежащей, фиксированной структурой и имеют логическое строение, подчиняющееся правилам.

В той мере, в какой подобные практики устанавливают порядок и позволяют предвосхищать значения, они стремятся к самодостаточности. Их поддержание в значительной степени зависит от различных механизмов санкционирования, т. е. применяемых способов вознаграждения тех, кто придерживается традиции, и наказания тех, кто отклоняется от нее. Санкционирование может быть преднамеренным и систематическим, как в случае попытки Инквизиции очистить общество от неверующих или сталинских гонений против диссидентов. Чаще всего, однако, оно действует на уровне незаметных микропроцессов повседневного взаимодействия, в которых те, чей дискурс угрожает сложившемуся способу жизни, подвергаются дискредитации посредством пренебрежительного отношения, прямых выпадов или игнорирования. Женское движение зарождается, когда «обнаруживается, что мы, женщины, жили в интеллектуальном, культурном и политическом мире, от создания которого мы были почти полностью отстранены и где нас признавали лишь в качестве одного из маргинальных голосов» (Smith, 1988, с. 1). Эти же самые процессы протекают при одновременном конструировании локальных реальностей и сопутствующих им механизмов санкционирования, что стало предметом обширных исследований в области социальных оснований научного знания (Фуко, 1994, 1996; Barnes, 1974, 1986; Bloor, 1976; Collins, 1985; Fuller, 1988; Knorr-Cetina, 1981; Mulkay, 1985; Woolgar, 1988). Как показывают эти исследования, научные анклавы функционируют во многом подобном религиям, придерживаясь заданных онтологий (лингвистических предструктур), кодируя мир при помощи своих терминов (тем самым повышая воспринимаемую легитимность предструктуры) и незаметно побуждая своих участников оставаться в «рамках» и преследовать отщепенцев17.

6) Западная культурная ситуация, в частности, характеризуется индивидуализирующей направленностью локальных онтологий и этических практик. Т. е. они приписывают различным индивидам разные характеристики или свойства, а также ряд «моральных обязательств», требующихся для поддержания предписанной позиции. По мере развития и санкционирования порядков повседневной жизни, индивидуальные акторы отделяются друг от друга при помощи особых практик, которые могут включать использование индивидуализирующих имен (Пол, Сандра), позиционных индикаторов (мать, отец) и дейктических шифтеров (он, она, я, ты). Одновременно с развитием паттернов взаимозависимости развиваются и определенные способы действия, предписываемые тем, кто занимает индивидуализированные места, отмеченные в языке. Например, в бейсболе мяч необходимо «бросить», прежде чем по нему можно будет правильно «ударить». Индивидуализированный термин «подающий», тем самым, относится к индивиду, который осуществляет данное действие в соответствующие моменты времени. Еще более незаметный и распространенный феномен — то, что имя индивида (например, Томас Ходжкинс) обозначает не просто физическое тело, а предвосхищаемый ряд культурно заданных действий, в которых это тело участвует (например, труд на конкретном рабочем месте, взаимоотношения с женой, воспитание детей, воскресная рыбалка). Если он внезапно прекращает участвовать в каком-либо из этих видов деятельности, он может в важном смысле перестать быть «настоящим» Томасом Ходжкинсом. (Могут сказать: «Он стал странным», «Он потерян», «Он сам не своей».) Поэтому, мы полагаем, что отношения не устанавливаются независимыми, самодостаточными индивидами; скорее, то, что мы называем индивидом — вместе со всеми атрибутами, приписываемыми ему (включая психологические состояния: эмоции, рассуждения, мотивы), — выводится из текущего процесса отношений. Отношения предшествуют индивиду, а не наоборот. Как говорит Гадамер по поводу игры, «всякая игра — это становление состояния игры. Очарование игры, ее покоряющее воздействие состоит именно в том, что игра захватывает играющих, овладевает ими» (Гадамер, 1988, с. 152).

На уровне индивида описанные выше механизмы санкционирования действуют (по крайней мере в западной культуре) в качестве моральных императивов. Индивид отделяется и рассматривается как должный или обязанный осуществлять определенные действия. Томас Ходжкинс может подвергнуться жестким упрекам, если он не осуществляет ожидаемые действия. Он не имеет морального права ни с того ни с сего самостоятельно «решить» больше не ходить на работу. Локальные нравственные предписания настолько седиментированы, что большинство подобных возможностей даже не обсуждаются. Они остаются незамечаемыми. В то же время, поскольку тот, кого мы называем индивидом, обычно включен во множество отношений, повседневные способы понимания одной группы, членом которой он является, могут противоречить способам понимания других группам, к которым он принадлежит. Во многих случаях он или она может не подчиняться моральным императивам той группы, в которой он или она состоит на хорошем счету. Подобного рода девиациям, как правило, соответствует определенный механизм морального санкционирования. Такие условия благоприятствуют развитию грамматики объяснений, т. е. модусов оправдания или защиты своих действий либо смягчения возможного наказания. Есть масса исследований, посвященных различным способам «рационализации» или «обоснования» своих ошибок представителями западного общества (см., например, Antaki, 1988; Potter & Wetherell, 1987; Semin & Manstead, 1983; Shotter, 1984).

7) Наш психологический язык — предположительно сообщающий «о» наших «восприятиях», «воспоминаниях», «мотивах», «суждениях» и пр. — не отсылает к уже существующей внутренней реальности ментальных репрезентаций, а состоит из утверждений, сформулированных на основе нашей позиции в контексте разговора. Мы считаем, что психологический язык — язык, касающийся эмоций, мотивов, желаний и пр. — не репрезентирует и не отражает конкретную, независимо существующую действительность (в данном случае — внутреннюю или «субъективную» реальность), а является практическим ресурсом отношений (Gergen, 1989). Обычно психологической речи сопутствует ряд «надлежащих» действий (заявление об испытываемом счастье было бы правильно сопровождать улыбкой, а не нахмуренными бровями). Кроме того, подобные связки речи и действия предпочтительно создавать в определенных контекстах и в конкретные моменты взаимоотношений. Как было показано на примере эмоциональных сценариев (Gergen & Gergen, 1988), различные акты исполнения эмоций (например, слова и действия, которые вместе воплощают «гнев», «радость», «печаль» и др.) могут быть приняты в качестве легитимных только тогда, когда они следуют за специально выделенными действиями другого человека, который, в свою очередь, после акта исполнения эмоции может пользоваться лишь ограниченным набором форм реагирования (например, извинение, радость, раскаяние). Психологический дискурс определяется своей позицией в последовательности отношений. Он действует прагматически, поддерживая определенный «ход дел».

Прагматические функции психологического дискурса широко проявляется в процессе самооправдания. Психологический дискурс — в частности, словари мотивов — может играть центральную роль в объяснении внешне ошибочной и отклоняющейся деятельности. Объяснение своего поведения — это не то, что требуется всегда и везде, необходимость в нем возникает зачастую, лишь когда другие ставят наше поведение под вопрос, когда нарушаются ожидания в практическом повседневном контексте. Без таких нарушений подобные объяснения требовались бы очень редко. Хэнс Питерс говорит о «чувстве возмущения, которое испытывает человек, когда психолог пытается проникнуть в его мотивы. Психологи склонны использовать данный термин беспорядочно и игнорируя контекстуальное употребление данного слова в обыденном языке. Некоторые из них полагают, что за любым нашим поступком скрывается мотив. В результате такого предположения все действия оказывается доступными оцениванию» (Peters, 1958, с. 30). По этой же причине мы не возражаем, когда другие жильцы спрашивают нас, почему мы так громко стучали в дверь своего соседа (когда он попросил нас получить важное письмо и переслать ему туда, где он будет проводить выходные), поскольку такого рода действия явно требуют оправдания. Но мы считаем неправильным, когда нас спрашивают о том, почему мы вступаем в брак или посылаем рождественские подарки, так как в этих случаях мы просто совершает положенные действия и их незачем оправдывать. В повседневном контексте язык мотивов особенно важен, поскольку он демонстрирует другим людям, что данный человек знает, как быть правильным членом их общества, и что он понимает, когда возникает угроза распада, чтобы своими действиями восстановить надлежащий социальный порядок.

Но в повседневных разговорах есть и другие области, в которых язык ментальных состояний исполняет иные функции. Например, Мидлтон и Эдвардс исследовали, в каких ситуациях ученики, когда их просили обсудить между собой кинофильм «Инопланетянин» (который они все уже видели раньше), открыто заявляли о том, что они помнят то-то и то-то, но лишь в отдельные моменты разговора эксплицитно говорили о «памяти» и «воспоминаниях» и выдвигали то, что Мидлтон и Эдвардс назвали «метакогнитивными формулировками». Разговор о памяти и воспоминаниях «обычно возникал в моменты затруднений или осложнений, когда объяснение одного вызывало внезапное узнавание или желание оспорить его у другого» (Middleton & Edwards, 1990, с. 28). Другими словами, в риторическом плане оправдательная психологическая речь используется для специфического «заполнения пробела», который возникает в рутинном потоке разговора. Отсылка к ментальным состояниям позволяет взаимоотношениям развиваться в определенном направлении. Говоря о своем отношении к собственным психологическим способностям и склонностям, люди способны представлять себя, например, как тесно либо отдаленно связанных со своими утверждениями, чтобы позже заслужить похвалу или избежать обвинений со стороны окружающих.

С этой точки зрения, люди, безусловно, могут использовать ресурсы, предоставляемые различными словарями психологических терминов, для формулирования множества разных утверждений, ведущих к различным практическим и социальным последствиям: они могут претендовать на ответственность (чтобы снискать почести и занять более влиятельную позицию в обществе); отказываться от ответственности (чтобы избежать обвинений и не занять менее влиятельную позицию в обществе); поддерживать других (чтобы поддержать свою группу); снижать авторитет других в свою пользу и т. д. и т. п. Эдвардс и Поттер провели схожее исследование риторического употребления людьми фактуальных отчетов о «запомненных» событиях, в которых они участвовали. Они показывают, что создаваемые людьми версии «произошедшего на самом деле» не только служат их личным целям, но и подрывают версии других людей. Например, они обсуждают, как Джон Дин и Оливер Норт из США и судья Лоусон из Великобритании, оказавшись в центре политического скандала, тщательно формулировали свои публичные показания, ловко маневрируя между злоупотреблениями, ошибками, упущениями, случайностями и обязанностями. В реально или потенциально спорные моменты разговора они конструировали такие версии «фактов», которые можно было обосновать ссылкой на общеизвестные события, но которые, тем не менее, на очень тонко простроенном уровне служили тому, что можно было бы назвать их собственными интересами18. Сабини и Сильвер полагают, что наши высказывания относительно эмоций используется точно таким же способом: в те моменты взаимообмена, когда собеседники должны определенным образом оправдаться или объясниться (Sabini & Silver, 1986) (другие примеры см. в Gergen & Davis, 1985).

Во всех этих случаях конкретный характер нашей психологической речи не является продуктом уже существующей внутренней реальности или ментальных репрезентаций и не отсылает к ним. Мы используем психологические термины, чтобы реализовывать свои социальные сценарии. Подобного рода термины служат конструированию определенных социальных отношений, в которых мы можем быть определенного рода людьми. Наша речь «инструктирует» наших слушателей относительно того, как отвечать нам. Именно этот «инструктивный» аспект нашей речи и то, как он может определять наш способ существования в качестве специфической личности — в качестве человека, способного определенным образом взаимодействовать, говорить, думать и оценивать согласно занимаемой в конкретном контексте «нише» — и составляет основной предмет внимания конструкционизма.