Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Эйзенштейн - Мемуары, том 2.rtf
Скачиваний:
96
Добавлен:
11.03.2016
Размер:
10.49 Mб
Скачать

{434} «Сподобил Господь Бог остроткою…»(Из воспоминаний обо мне собственного моего воображаемого внука)cccxxxix

Дед мой, Сергей Михайлович, по собственному его утверждению, был из тех молодцов, которые «ради красного словца готовы продать матерь и отца».

Попросту говоря, безудержно трепаться любил мой старик.

В старике — впрочем с молодых еще его лет — сильна была скаредность — вернее: скопидомство. Не любил он того, чтобы добро из дому расходилось.

Барахло всякое копил и неохотно с ним расставался. Так же копил и всякую бумажку, тем или иным боком связанную с замыслами, подготовками и отзывами, касавшимися его не слишком многих числом творческих подвигов.

К старости скопидомство его развернулось и на собственное острословие.

Не то чтобы старику жалко стало делиться со слушателями продуктами этих своих способностей и держать язык за зубами.

Совсем нет!

Стал старик перед смертью вдруг тосковать о том, что сказанное им по поводу и без повода пропадать станет. Вот и зовет он меня к себе однажды.

Жил тогда дед после первого сердечного припадка у себя на даче в Кратове.

В верхнем этаже. Спускаясь с него только по крайней нужде, а чаще всего токмо единожды на дню и то по нужде наикрайнейшей.

Зовет меня к себе и говорит мне такое: «Слушай, — говорит, — Сережа…»

А знать вам следует, что и меня по почтительности в отношении деда окрестили Сергеем. Да и по отчеству мы с ним совпадаем оба.

Оба мы Михайловичи.

{435} Так вот говорит он мне:

«Сережа. Пропадает одно мое имущество. Каверзные слова, в разное время мною высказанные, пропадают и подпадают не только под общественное, но и под личное мое, твоего деда, забвение. Не хозяйственное это дело.

Так вот.

Гете из меня не получилось, а потому собирателя слов и мыслей моих эккермановского типу при мне состоять не положено.

Так вот сделай милость, Сережа (дед даже, вопреки суровости своего нрава, чуть ли не Сереженькой тут меня обозвал и вроде даже привсхлипнул!), пошукай у меня в закромах слабеющей моей памяти о тех разных вредных словах, что по разному поводу я в разное время высказывал.

Посбери их, проветри, причеши, пригладь, да начни в стопочки складывать.

Коли ежели всякой записочке и любой дряни с работою моей многотрудной я старательно за весь свой век посхоронил, так почему и им, тем словам, словно бабочкам лазурью крылышек на солнышке играющим (любил подлец вставлять неуместные лирические отступления), под стеклом на булавочках в сигарном ящике понаколотым не быти?

А как сподобит меня Господь Бог остроткою по какому-либо новому случаю из безудержного потока текущих событий, мы с тобою ее тут же на хвост, да на иголку, на гвоздик, на булавочку, да в коробочку, да под стеклышко.

Сам понимаешь, самому-то мне про себя собирать такое вроде не пристало и совсем, как бы сказать, вовсе даже не к лицу.

А тебе по юношескому твоему положению и внучьему к деду уважению — как бы сказать, пиетету молодого поколения перед старшим — это выходит вроде не только удобно, но даже как бы и почтенно и почтительно».

Стою я перед дедом и сам думаю: вот‑вот еще выдержу минутку. Старик у меня нетерпеливый, нетерпящий, суетливый. Решит, что я заломался. И того гляди, очки снимет (к этому времени он слабоват на зрение стал, и предметы отдаленные дюже зорко изобличал, а то, что под носом у него деялось, никак не видал — так размазню одну оптическую, как бывало сам сказывал), очки снимет, — думаю, — да мне по гривеннику за каждую наколотую остротку и предложит.

Молчу, а сам гляжу.

{436} И действительно, очки старик снимает.

Вот и рот разевать начинает.

Да не о том речь повел.

«А выражение, Сережа, — сподобил Господь остроткою — в воззаглавие записей своих возьмешь, хоть и выражение то и не мое, а безбожное и ко времени разгула безбожнического по Москве относится.

К миниатюрному театру, что на костях былой “Летучей мыши” в том же подвале дома Нирнзеева, что в Большом Гнездниковском, приютился и Курихина-артиста в НЭПовые годы за конферансье содержалcccxl.

Выступал тот Курихин в обличий служителя культа — так в те годы попов по-оффициальному называли.

“Служителями пульта” в тон этому мы в дальнейшем дирижеров оркестров называли.

(И не упомню, моего ли воображения то выражение было или иного трепача и острослова — Никишки Богословского — композитора).

Ряса на том Курихине спереду укороченная была, а сзаду в два фрачных хвоста урезанная торчала и фиолетовым цветом очень убедительно вроде фрака играла.

Кудри поповские белокурые — надвое расчесаны на пробор, а борода поповская не то в эспаньолку пристрижена, не то малооформленно, вроде как у искусствоведа Федорова-Давыдова, жидкой лопаточкой ножницами обведена.

Так вот, сострив каждый раз, Курихин оный крестное знамение воспроизводил и скороговоркой присказывал: “Сподобил Господь Бог остроткою”.

Так вот, друг сердечный, Сереженька, поручаю тебе вроде как бы от своего лица и даже с некоей от меня таинственной сокровенностью те Господом Богом мне сподобленные остротки мои запиши, а за иззаглавие те курихинские слова под оными “Четьи-Минеями” и проставь.

К тому же нумерами первыми и остротки пойдут полубожественные».

Многочастне дивились москвичи тому, что на международном кинофестивале осенью 1946 года премию выдали — да еще первую — такому цветному ничтожеству, как картина «Каменный цветок» Ивана Лукича Птушко. Фестиваль был в городе Каннахcccxli.

«Чему дивитесь? — вопрошал дед. — Город уж такой. Фамилия {437} города уж такая, вроде Каны Галилейской. А известно, чем тот город славился еще во времена, когда Господь наш Иисус Христос землю нашу грешную пресветлыми ножками своими попирал — в городе том дрянная вода… вином обращаласьcccxlii.

Так и нынешним Каннам удивляться нечего…»

* * *

Ездил в те годы на досъемку кинокартины «Бежин луг» в Крым.

Сквозь Байдарские ворота тогда еще езда через Севастополь была.

И у самого исподножья оных ворот божья церковка многоглавая высилась.

Тая церковь в те года в ресторан преображенная стояла.

Нарпиту посвященная.

Заместо алтаря — стена, вся бутылями спиртного содержания многоцветного изукрашенная.

По солее — столики стоят.

Взошел в церкву дед. На все четыре стороны не кланяется, а как просвещенный гражданин прямо к столику садится и официанта призывает.

Призывает и серьезно официанту говорит: «Принеси мне, братец… Тела да крови Христовых… полпорции».

Да впустую заряд дедовский пришелся.

Официант — некрещенным татарином оказался.

Про тело и кровь Христову ему невдомек.

Пошел и привел директора.

«Непонятное что-то туристы требуют».

Взглянул дед на директора и официанта, вздохнул, с тоской человечьему непониманию огорчился и… ростбрат с луком заказал.

* * *

Скорбел дед многочастне о невежестве и неосведомленности человеческой и такой случай по этому поводу на памяти своей имел.

В те поры «Ивана Грозного» снимал.

О том, как царь Иван против лютости боярской лютовать не {438} охоч был и над постелькой жены отравленной ко господу молится: «Да минует меня чаша сия».

А снимался в той же сцене Федькою Басмановым молодой артист Кузнецов Мишка.

С виду смазливый, образованностью и умом не ахти какой далекий, да с норовом и капризами.

«Михаилом Артемьевичем» себя на съемках величать требовал.

Очень этот Михаил Артемьевич к чаше придирался.

Что такое за чаша такая?

Кто про чаши такие какие-то нынче знает?

Не слыхал я об чашах таких.

И никто про ту чашу в зрительном зале ничего не поймет.

«Только Вам, Сергей Михайлович, да Господу Богу это понятно будет!» — говорит он деду.

«Что ж! — отвечает дед. — Не такая уж плохая мы вместе с ним аудитория…»

* * *

А еще был случай в том же роде — только позабористей.

В те годы — тридцатые — дед еще на позициях «безгеройных» картин — «эпических полотен», как тогда говорилось, — стоял. Фильмов с центральными персонажами избегал.

Больше вроде массовые движения фотографировал.

Заправлял тогда киноделами Б. З. Шумяцкий.

И дюже они с дедом не ладили.

Неизменно оный Б. З. деду докучал — поперек дедову нраву всякое предлагал — деда на всякое неистовство провоцировал (слова-то какие тогда в ходу были!).

Вот и призывает он однажды деда к себе — в переулок Гнездниковский в отличие от Балиевского, Большого — в Гнездниковский Малый.

И говорит деду: так и так мол, Сергей Михайлович — темка у меня для вас припасена — прямо персик, лимон с виноградом позавидовать могут.

Навострил дед ушки.

Какая-такая пакость, какой-такой подвох ему от Б. З. Шумяцкого затевается?

Так и есть: предложение Шумяцкого стилистике дедовой как {439} серпом по яйцам, поперек режет: «Стеньку Разина» — вам, Сергей Михайлович, снимать предлагаю! Все как есть и с княжной и «за борт ее бросает» и все такое прочее.

Осерчал дед Шумяцкой наглости, взъелся.

За стилистику свою обиделся. Провокацию разгадал. Однако же виду не кажет.

А сам сладкогласно говорит, вроде сама в замыслах Шумяцких истинность ему рисуется. С места в ответ Шумяцкому и говорит:

«Верно, — говорит, — Борис Захарович. На великие человечьи героические образы вы меня перестраиваете.

Так почто ж на полпути на Стеньке задерживаться.

Уже строить человечий монумент, так — монументальный.

Давайте ахнем-шарахнем не кого кого-нибудь, а самого в фольклоре популярного богатыря… Луку Мудищева!»

И опять мой дед впросак попал.

Недоученность людскую недоучелcccxliii.