Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Муратов А.Б. Теоретическая поэтика. Потебни А.А. Мысль и язык

.pdf
Скачиваний:
235
Добавлен:
28.10.2013
Размер:
8.4 Mб
Скачать

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Мысль и язык. Х. Поэзия. Проза. Сгущение мысли.

белизне, и мы получим положительное суждение — “бумага сера”. Отсюда видно, что отрицание есть сознание процесса замещения одного восприятия другим, непосредственно за ним следующим. Для изменения предполагаемого чистого поп-А в действительную величину, т. е. в неполное отрицание, необходимо прибавить к нему обстоятельство, вызывающее его в сознание; это обстоятельство может быть только положительною величиною, однородною и сравниваемою с поп-А. Легко применить это к языку и простейшим формам поэзии. И здесь основная форма есть положительное сравнение; отрицание примыкает к нему, развивается из него, есть первоначально отрицательное сравнение и только впоследствии стирает с себя печать своего происхождения. Как будто несколько книжная пословица: “власть не сласть, а воля не завидная доля” — возможна только потому, что в языке роднятся представления свободы и счастья, что воля есть именно завидная доля. Кашубская пословица: “тьма не ест людей, но валит их с ног” — предполагает мысль, что тьма действительно ест людей, что будет понятно, если вспомним, что тьма (польск. čта, ночной мотылек) есть мифическое существо, тождественное с серб. вештицею съедающею сердце. Так и во многих других случаях. Поэтому нам кажется весьма древнею такая форма отрицания, в которой этому последнему предшествует утвердительное сравнение:

I по той бiк гора, I по сей бiк гора,

А мiж тими та гiроньками Ясная зоря; Ой тож не зоря, Ой тож не ясна,

Ой тож, тож моя та дiвчинонька По воду пiшла.

Судя по сжатости и темноте, позднее упомянутой такая форма, в которой положительное сравнение не выражается словами:

He буйные ветры понавеяли, Незваные гости понаехали.

49

Применение созданных уже категорий к науке в сущности есть повторение тех приемов мысли, коими создавались эти категории. Первое научное объяснение факта соответствует положительному сравнению; теория, разбивающая это объяснение, соответствует простому отрицанию. Для человека, в глазах которого ряд заключенных в языке сравнений есть наука, мудрость, поэтическое отрицание есть своего рода разрушительная критика.

б) Из предшествующего видно и второе сходство отрицания с проницательностью, именно большая сложность сочетаний в отрицании, чем в сравнении. Впрочем, эта сложность без дальнейших определений столь же мало может быть исключительным признаком отрицания, как и предполагаемая его пониманием необходимость проследить весь предшествующий ход мысли. Не то ли самое в сложном сравнении, например, листьев с разумом или пера со словом?

Хотя исходная точка языка и сознательной мысли есть сравнение и хотя все же язык происходит из усложнения этой первоначальной формы, но отсюда не следует, чтобы мысль говорящего при каждом слове должна была проходить все степени развития, предполагаемые этим словом. Напротив, в

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Мысль и язык. Х. Поэзия. Проза. Сгущение мысли.

большинстве случаев необходимо забвение всего предшествующего последней форме нашей мысли. Каким образом, например, возможно было бы существование научного понятия о силе, если бы слово сила (корень си, вязать) постоянно приводило на мысль представление вязанья, бывшее одним из первых шагов мысли, идеализирующей чувственные восприятия, но уже постороннее для понятия силы?

Язык представляет множество доказательств, что такие явления, которые, по-видимому, могли бы быть непосредственно сознаны и выражены словом, на самом деле предполагают продолжительное подготовление мысли, оказываются только последнею в ряду многих предшествующих, уже забытых инстанций. Таковы, например, деятельности бежать, делать, предметы вроде частей тела и проч. Предположим, например, что слово гр, гар (или какаянибудь более древняя его звуковая форма) имеет первоначальное значение горения и огня. В этом слове апперципируется потом уменьшение горючего материала при горении и уменьшение снеди, по мере того как едят, откуда слова жрети (словенск. žrèti, žrèm), рус. жрать, получают значение есть. В слове с этим последним значением сознается чувственный образ горла, которое сначала представляется только пожирающим, истребляющим пищу, подобно огню. Такое значение апперципирует образы, обозначенные теми же или подобными звуками: малорус. джерело, гiрло (устье), великорус, жерло и т. п. Преобладающее в последних словах значение отверстия (кажется,более сложное, чем значение человеческого горла) очень далеко от первоначального значения огня и потому не приводит его на память; степень забвения мысли А соответствует количеству других мыслей, отделяющих ее от Б, которое в эту минуту находится в сознании; благодаря этому в приведенном выше примере мысль может сосредоточиться на значении отверстия, не возвращаясь на пути, которыми пришла к его сознанию.

50

По мере того, как мысль посредством слова идеализируется и освобождается от подавляющего и раздробляющего ее влияния непосредственных чувственных восприятий, слово лишается исподволь своей образностиll. Тем самым полагается начало прозе, сущность коей — в известной сложности и отвлеченности мысли. Нельзя сказать, когда начинается проза, как нельзя точно определить времени, с которого ребенок начинает быть юношей. Первое появление прозы в письменности не есть время ее рождения, еще до этого она уже есть в разговорной речи, если входящие в нее слова — только знаки значений, а не, как в поэзии, конкретные образы, пробуждающие значение.

Количество прозаических стихий в языке постоянно увеличивается согласно с естественным ходом развития мысли; самое образование формальных слов — грамматических категорий — есть подрыв пластичности речи. Проза рождается не во всеоружии, и потому можно сказать, что прежде было ее меньше, чем теперь. Тем не менее, не противореча мысли, что различные степени живости внутренней формы слов в различных языках могут условливать большую или меньшую степень поэтичности народов, что,

ll Мы нигде здесь не упоминали о происхождении формальных, или, как говорит Гумбольт, “субъективных” слов, “исключительное содержание коих есть выражение личности или отношения к ней”, но полагаем, что и эти слова, подобно “объективным, описательным и повествовательным, означающим движения и пр. без отношения в личности” (107, 6, 114, 116, 122), что и эти слова в свое время не были лишены поэтической образности.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Мысль и язык. Х. Поэзия. Проза. Сгущение мысли.

например, такие прозрачные языки, как славянские и германские, более выгодны для поэтического настроения отдельных лиц, чем французский, следует прибавить, что нет такого состояния языка, при котором слово теми или другими средствами не могло получить поэтического значения. Очевидно только, что характер поэзии должен меняться от свойства стихий языка, т. е. от направления образующей их мысли и количества предполагаемых ими степеней. История литературы должна все более и более сближаться с историею языка, без которой она так же ненаучна, как физиология без химии.

Важность забвения внутренней формы — в положительной стороне этого явления, с которой оно есть усложнение, или, как говорит Лацарус, сгущение мысли. Самое появление внутренней формы, самая апперцепция7 в слове сгущает чувственный образ, заменяя все его стихии одним представлением, расширяя сознание, сообщая возможность движения большим мысленным массамmm. Затем, в ряду вырастающих из одного корня представлений и слов, из коих последующие исподволь отрываются от предшествующих и теряют следы своего происхождения, сгущением может. быть назван тот процесс, в силу которого становится простым и нетребующим усилия мысли то, что прежде было мудрено и сложно. Многие на вопрос, ходят ли они, воспринимают ли извне действия, как копать, рубить, или качества, как зелень и проч., ответят утвердительно, не обратив вни-

51

мания на противоречие, заключенное в вопросе (чувственное восприятие качеств или действия, вообще не подлежащего чувствам), и не думая о том, что можно вовсе не сознавать ни действия, ни качества. Известно, что истина, добытая трудом многих поколений, потом легко дается даже детям, ;в чем и состоит сущность прогресса; но менее известно, что этим прогрессом человек обязан языку. Язык есть потому же условие прогресса народов, почему он орган мысли отдельного лица.

Легко увериться, что широкое основание деятельности потомков, приготовляемое предками, — не в наследственных физиологических расположениях тела и не в вещественных памятниках прежней жизни. Без слова человек остался бы дикарем среди изящнейших произведений искусства, среди машин, карт и т. п., хотя бы видел на деле употребление этих предметов, потому что как же учить немым примером даже наукам, требующим наглядности, как передать без слов такие понятия, как наука, истина и пр. Одно только слово есть monumentum aere perennius; одно оно относится ко всем прочим средствам прогресса (к которым не принадлежит их источник, человеческая природа), как первое и основное.

Мысль о наследственности содержания языка заключает в себе противоречие и требует некоторых дополнений. Возможность объяснить значение языка для мысли вся основана на предположении, что мысль развивается изнутри; между тем сообщение опыта, как чего-то внешнего, нарушает эту субъективность развития. Выше мы видели, что язык есть полнейшее творчество, какое только возможно человеку, и только потому имеет для него значение8; здесь возвращаемся к упомянутому уже в начале факту, что мы перенимаем, берем готовый язык, — факту, который одинаково может быть обращен и против мнения о сознательном изобретении и о

mm Steinthal H. Grammatik, Logik und Psychologie. Berlin, 1855. S. 331, 334; его же. Zur Sprachphilosophie //Zeitschrift für Philosophie von Fichte und Ulrici. T. 32. S. 218.,

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Мысль и язык. Х. Поэзия. Проза. Сгущение мысли.

бессознательном возрастании языка из глубины души9. Эти недоумения нетрудно на основании предшествующего.

Что передаем мы ребенку, который учится говорить? Научить, как произносятся звуки, мы не можем, потому что сами большею частью не знаем, да если б и знали, то учить бы могли только на словах. Дитя произносит звуки, потому что в нем так же действует телесный механизм, как и в первом человеке; оно любит повторять услышанные слова, причем создавало бы новые членораздельные звуки в силу действия внешних впечатлений, если бы не было окружено уже готовыми. Даже тогда, когда мы прямо показываем, как обращаться, например, с пером, мы не передаем ничего и только возбуждаем, даем другому случай получить впечатление, которое внутренними, почти неисследимыми путями проявляется в действии. Еще менее возможна передача значения слова. Значение не передается, и повторенное ребенком слово до тех пор не имеет для него смысла, пока он сам не соединит с ним известных образов, не объяснит его восприятиями, составляющими его личную, исключительную собственность. Апперцепция есть, конечно, явление вполне внутреннее. Дитя может придать суффиксу -ов значение лица, производящего то, что обозначено корнем, может думать, что Порохов — тот, что порох делает; но всякое ложное по-

52

нимание было бы невозможно, если б значение давалось извне, а не создавалось понимающим.

Говорящие дают ребенку только случай заметить звук. По выражению Лацаруса, восприятие ребенком пустого звука можно сравнить с астрономическим открытием, что на таком-то месте неба должна быть звезда; открытие самой звезды, условленное этим, — то же, что создание значения звуку. Мы уже упомянули, что сознание в слове многих предметов, подлежащих чувствам, является относительно поздно. Без помощи языка, в котором есть слово горло, столько же поколений должно бы было трудиться над выделением горла из массы прочих восприятий, сколько нужно было для создания самого слова горла; современный же ребенок, в котором бессознательно сложилась мысль, что слово что-нибудь да значит, скоро и легко объяснит себе звуки упомянутого слова образом самого предмета, на который ему указывают. Образ этот не смешается с другими, потому что обособляется и сдерживается словом, которое с ним связано. При этом путь мысли ребенка сократился; он сразу, минуя предшествующие значения (например, огня и пожирания), нашел искомое значение слова.

Известно, что слова с наглядным значением понимаются раньше отвлеченных, но ход понимания тех и других в общих чертах один и тот же. “Положим, — говорит Лацарус, — что дитя имеет уже известное число образов с соответствующими им словами: есть, пить, ходить, бежать и проч.; оно еще не умеет выразить своих отношений к этим образам: хочет есть, но говорит только: “есть”, взрослые говорят между собою и к нему: “мы хотим есть”; и дитя замечает сначала это слово, а потом и то, что желание предшествует исполнению. Дитя хочет пить и протягивает руку к стакану, а у него спрашивают: хочешь пить? Оно видит, что желание его понято и названо словом хочешь. Так выделяется и значение слов: ты, мы, мой, твой и пр. Кто держит вещь, тот говорит “мое” и затем не отдает другому; кто дает, тот

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Мысль и язык. Х. Поэзия. Проза. Сгущение мысли.

говорит “твое” и т. д.nn Начало пониманию отвлеченного слова полагается его сочетанием с конкретным образом (например, мое с образом лица, которое держит), откуда видно, что, например, местоимение, замеченное ребенком, сначала для него вовсе не формальное слово, но становится формальным по мере того, как прежние его сочетания с образами разрушаются новыми. Если б притяжательное мой слышалось ребенком от одного лица и об одной только вещи, то хотя бы оно и не слилось с образами этого лица и этой вещи (если и то и другое имеет для него свое имя), но не навсегда осталось бы при узком значении такой-то принадлежности такому-то человеку: местоимение обобщается от перемены его обстановки в речи. Здесь видно, как различно воспитательное влияние языков, стоящих на разных ступенях развития внутренней формы. Быстрое расширение понимания слова ребенком оканчивается там, где остановился сам язык; затем начинается то медленное движение вперед, результаты

53

коего обнаруживаются только столетиями. В одном из малайских языков (на островах Дружбы) личные местоимения не отличаются от наречии места: мне значит вместе и сюда (к говорящему), тебе - туда (по направлению ко второму лицу), например: “Когда говорили сюда многие женщины”, т. е. говорили нам; “я может быть, говорил туда неразумно”, т. е. сказал вам глупость. Такой язык не может образовать понятия о лице независимо от его пространственных отношений; но если бы в европейце сложилось сочетание местоимения с представлением движения, направления, то это сочетание было бы немедленно разорвано другими уничтожающими всякую мысль о пространстве.

nn Lezarus M. Das Leben der Seele in Monographien über seine Erscheinungen und Gesetze. Berlin, 1885. Bd. 2 Кар. 3. S. 178.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из лекций по теории словесности. Басня. Пословица. Поговорка. Лекция 1-я

ИЗ ЛЕКЦИЙ ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ

БАСНЯ. ПОСЛОВИЦА. ПОГОВОРКА

ЛЕКЦИЯ 1-я

Отношение поэтических произведений к слову. Приемы исследования. Басня в сборнике и в жизни. Примеры басни политической и бытовой. Басня и

действительный случай. Разница между басней и эмблемой. Единство действия в басне

Несколько лекций я намерен посвятить вопросу об отношении поэтических произведений к слову.

Говорят, все дороги ведут в Рим, но, с точки зрения методической, для удобства преподавания можно отдать предпочтение тому или другому пути. Я считаю более удобным начать не со слова, т. е. не с разъяснения постоянных его частей, а с поэтических произведений. Из последних я изберу такую форму, от которой, как мне кажется, более удобно идти в разные стороны; с одной стороны — к таким сложным поэтическим произведениям, как роман и повесть; а с другой — к наиболее простым, которые мы встречаем в каждом слове, в известном состоянии его развития. Такою формою может служить нам басня.

Общее условие практических наблюдений заключается в том, чтобы по возможности устранить все препятствующее наблюдению. Кроме внешних условий, препятствующих наблюдению, о которых здесь нет нужды говорить, есть внутренние, зависящие от наблюдателя и, отчасти, совершенно неустранимые, отчасти, такие, с которыми мы можем до известной степени бороться. Я имею в виду здесь то, что можно назвать предрассудком, готовым мнением, которое невольно переносится нами в наблюдаемый предмет.

В обычном употреблении слово предрассудок имеет значение слишком узкое. Предрассудком .называют, например, веру в то, что нехорошо вставать с постели левой ногой и т. п. Но существуют предрассудки и в науке, и притом не такие только, которые могут быть раз навсегда устранены, но и такие, которые надвигаются постоянно, и устранение коих сопряжено с каждый актом правильного наблюдения и обобщения. В буквальном смыс-

55

ле слова предрассудок есть то, что решено нами прежде и что в свое время было справедливо и законно, но что оказывается несправедливым при новом обороте нашей мысли. Я объясню примером, что такое предрассудок науки. Положим, кто-нибудь захотел бы изучать формы древесного листа и с этою целью делал бы наблюдения и обобщения, выражая эти обобщения в рисунках. Таким образом, отвлекаясь от частного, оставляя все несходное в стороне, он получал бы типичные изображения дубового листа или берестового (с кривыми боками). Очевидно, что такие наблюдения и рисунки

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из лекций по теории словесности. Басня. Пословица. Поговорка. Лекция 1-я

служили бы на пользу тем, которые вновь приступили бы к изучению этого вопроса. Но если бы последние сочли единственным источником знания эти обобщения, то, очевидно, они лишились бы возможности всякого развития этого знания. Этот пример может показаться нелепым; можно подумать, вряд ли так поступали в науке. Но в естественных науках, например, долгое время поступали именно так. Такое схематическое понятие, такое обобщение составлено было о видах животных и растений, и это было совершенно необходимо; но в то же время это повлекло за собой то явление, что в течение многих лет, до последних десятилетий нашего века, в зоологии и ботанике виды считались постоянными: полагали, что между обобщениями, сделанными человеческой мыслью, которые можно назвать понятиями (о волке, лисице, собаке и т. п.), в самой действительности нет той связи, которой не было на бумаге, схематически, в мысли. Уничтожение этого предрассудка, и вместе с тем учение об изменчивости видов, составляет крупное явление в истории науки1.

Обстоятельство, на которое я указываю, — трагично: то, что необходимо для успехов человеческой мысли, является впоследствии помехой для дальнейшего ее развития.

Общее правило, которое все-таки недостаточно для устранения таких предрассудков, состоит в том, что мы должны рассматривать отвлечения как пособие для нашей мысли; но не должны им подчиняться, не должны смотреть на них как на единственный источник наших знаний.

Другой пример предрассудка мы видим в понятии о слове. Обыкновенно мы рассматриваем слово в том виде, как оно является в словарях. Это все равно, как если бы мы рассматривали растение, каким оно является в гербарии, т. е. не так, как оно действительно живет, а как искусственно приготовлено для целей познания. Отсюда произошло то, что многие явления языка понимались ошибочно. То же самое и с поэтическими произведениями.

Для того чтобы заметить, из чего состоит басня, нужно рассматривать ее не так, как она является на бумаге, в сборнике басен, и даже не в том виде, когда она из сборника переходит в уста, причем самое появление ее недостаточно мотивировано, когда, например, прочитывает ее актер, чтобы показать свое уменье декламировать; или, что бывает очень комично, когда она является в устах ребенка, который важно выступает и говорит: “Уж сколько раз твердили миру, что лесть гнусна, вредна...” Отрешенная от действительной жизни, басня может оказаться совершенным празднословием. Но эта поэтическая форма является и там, где дело идет о вещах

56

вовсе нешуточных — о судьбе человека, человеческих обществ, где не до шуток и не до празднословия.

Наблюдать такие случаи в действительности трудно, насколько трудно систематическое наблюдение в истории. Это не лаборатория, где можно предварительно приготовить, подвести до известной степени явление. Эта трудность неустранима. Однако же есть приблизительно верные изображения таких случаев (конечно, такие изображения суть также отвлечения) близких к действительности. Я имею в виду здесь те случаи, когда люди предлагают эту поэтическую форму, не думая о том, что они предлагают, когда она является мимоходом. Я намерен привести весьма древний пример (не скажу самый древний — это было бы неправильно, потому что эта поэтическая форма является во времена настолько древние, насколько хватает человеческое

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из лекций по теории словесности. Басня. Пословица. Поговорка. Лекция 1-я

исследование до наших дней). В Книге Судей израильских рассказывается следующий случай:

“Пошли некогда дерева помазать над собою царя, и сказали маслине: царствуй над нами. Маслина сказала им: оставлю ли я тук мой, которым чествуют богов и людей, и пойду ли скитаться по деревам? И сказали дерева смоковнице: иди ты, царствуй над нами.

Смоковница сказала им: оставлю ли я сладость мою и хороший плод мой

ипойду ли скитаться по деревам?

Исказали дерева виноградной лозе: иди ты царствуй над нами. Виноградная лоза сказала им: оставлю ли я сок мой, который веселит богов и человеков, и пойду ли скитаться по деревам? Наконец сказали все дерева терновнику: иди ты, царствуй над нами. Терновник сказал деревам: если вы по истине поставляете меня царем над собою, то идите, покойтесь под тенью моею; если же нет, то выйдет огонь из терновника и пожжет кедры Ливанские”.

Это писалось, по всей вероятности, тенденциозно, т. е. с точки зрения священника, который был против установления царской власти в роде Авимелеха (Кн. Судей, гл. IX, речь Иофама). Итак сам Иофам признал наследственную власть для израильтян вредной. Обстоятельства, при которых он рассказывал басню, неправдоподобны; невероятно, например, чтобы он стал на гору, откуда говорил и был слышим всем народом.

Касаясь подробностей этой басни, я укажу на две черты: во-первых, то место, где говорится о виноградной лозе (“оставлю ли сок мой, который веселит богов и человеков...”), в монотеистической книге является указанием на то, что басня эта была распространена более, чем самый еврейский народ; что она возникла не вместе с монотеизмом. Другая черта — что царскую власть принимает самое негодное из растений, именно терновник.

Речь, с которою обращается он к другим растениям, есть ирония: какую тень может дать терновник, например, масличному дереву?

Угроза тернового куста сжечь огнем непослушных — черта традиционная. Известно, что в древних книгах Ветхого Завета говорится о горящем терновом кусте, из которого исходил голос божий. Остается под сомнением, изобретена ли эта басня нарочно для события. Я думаю — нет, я ду-

57

маю — это была древняя форма; заметим только одно, что эта форма была, по-видимому, неизбежной, напрашивалась сама собою для разрешения вопроса, имевшего большую практическую важность. Такова и другая басня — во второй Кн. Царств, гл. XII.

“В одном городе были два человека: один богатый, а другой бедный.

У богатого было очень много мелкого и крупного скота, а у бедного ничего, кроме одной овечки, которую он купил маленькой и выкормил, и она выросла у него вместе с детьми его; от хлеба его она ела, и из его чаши пила, и на груди у него спала, и была для него, как дочь. И пришел к богатому человеку странник, и тот пожалел взять из своих овец или волов, чтобы приготовить обед для странника, который пришел к нему, а взял овечку бедняка и приготовил ее для человека, который пришел к нему”.

Эта басня не требует никаких пояснений, и, мне кажется, она не внушает особенного сомнения в действительной возможности самого случая. Может быть, в самом изложении его была какая-нибудь мелочь не так, как сделал

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из лекций по теории словесности. Басня. Пословица. Поговорка. Лекция 1-я

Нафан. Может быть, он сообщал Давиду о случае злоупотребления в еще более определенной форме, например, не сказал “в одном городе”, а “тут, в этом городе)) один человек сделал то-то и то-то.

Третий случай такого же характера: в греческой колонии Гимере, в Сицилии, около 560 года до Р.Х. жители этого города, для того чтобы отметить соседям, вручили власть над войском Фаларису и, кроме того, собирались разрешить этому Фаларису иметь постоянных телохранителей, или, понашему, гвардию. Тогда некто Стезихор рассказал им басню о споре оленя с конем. У коня с оленем был спор: конь не мог одолеть оленя в быстроте. Тогда конь пришел к человеку и сказал: “Сядь на меня и вложи удила в уста мои, и помоги мне догнать оленя”. Человек так и сделал. Но после того как олень был побежден, человек не захотел уже слезть с коня и вынуть удила из уст его. “Гимерцы, — сказал Стезихор, окончив свой рассказ, — с вами, желающими отомстить врагам своим, будет то же, что и с конем”a. Третья басня, как видите, имеет совершенно практический характер. Мне кажется, из этого третьего примера можно заключить, что мы имеем дело не с игрушкой, а с такою формой мысли, которая удачно или нет (это зависит от многих условий), но во всяком случае рассматривается людьми как необходимая форма их мысли, притом такая, которая должна сослужить им важную службу в обстоятельствах, когда не до шуток и празднословия.

До сих пор мы имели дело или с действительно историческими свидетельствами или с такими, которые претендуют на значение исторических. Я думаю, о всех трех случаях, можно сказать, что если не так действительно было, то в высшей степени вероятно, что так могло быть. Четвертый пример я приведу из повести Пушкина “Капитанская дочка”. Когда Гринев, указывая на опасное положение Пугачева, советовал ему образумиться,

58

Пугачев “с каким-то диким вдохновением” рассказал ему сказку, слышанную им в детстве от старой калмычки:

“Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-на-все только тридцать три года? — Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: Нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что бог даст!”

На основании этих четырех примеров мы приступим к решению вопроса о том, из чего именно состоит басня. Очевидно, что во всех четырех примерах мы различали две части: одну, которая представляет басню в том виде, как она вошла в сборник, если бы ее оторвать от тех корней, на которых она находится; и другую — эти самые корни. Первая из этих частей — или случай вымышленный, как, например, в трех приведенных примерах (деревья выбирают себе царя; конь спорит с оленем и призывает в союзники человека; ворон говорит с орлом), или же случай, который не имеет ничего фантастического, который, будучи рассматриваем и отдельно от корней, с

a Aristoteles. Rhetorika (2, 20). Paris, 1870.

Потебня А. А. Теоретическая поэтика. Из лекций по теории словесности. Басня. Пословица. Поговорка. Лекция 1-я

которыми он связан, не заключает в себе ничего переносного, как басня Нафана.

Общая форма, в которую укладывается наша мысль, есть то, что называется в грамматике предложением. Когда я говорю: “Эта стена бела”, — то в этом предложении мы различаем подлежащее и сказуемое. Ввиду однако же того, что в грамматическом предложении подлежащее и сказуемое не всегда соответствуют тому, о чем я теперь говорю, нам будет проще сказать так: самая общая форма человеческой мысли это та, когда нечто, требующее объяснения, относительно новое, относительно трудное — то, что мы назовем грамматическим термином — подлежащее, объясняется мыслью, которая нам прежде, до некоторой степени была известна и которую мы назовем сказуемым. Теперь я предложу вопрос: где подлежащее и где сказуемое в этой 4-й басне? Подлежащее в этом случае есть вопрос, почему Пугачев предпочел избранную им жизнь мирной жизни обыкновенного казака, а сказуемое — ответ на этот вопрос, т. е. басня, которая является, следовательно, уяснением подлежащего.

Теперь обратим внимание на разницу содержания первых трех басен. Две из них — басня Нафана и басня Стезихора — имеют, как говорят наши источники, назначением убедить, повлиять на волю человека, стало быть, имеют значение прямо практическое. Может быть, такое же значение можно приписать басне Иофама о деревьях, если думать, что рассказчик своею речью желал повлиять на жителей Сихема. Руководствуясь подобными примерами, многие обобщали их и думали, что басня имеет только практическое значение, т. е., что она направлена прямо на действия и волю.

Но вот 4-й пример ясно показывает, что она непосредственного отношения к воле может и не иметь.

59

Конечно на наши поступки может влиять известный образ мыслей, но здесь в этом последнем примере бросается в глаза прежде всего то, что с басней связан акт самосознания. Человек отдает себе отчет в своей жизни, в разнообразных подробностях этой жизни, которую он, может быть, никогда с такою цельностью не перебирал в уме.

На этом основании можно думать, что басня есть один из способов познания житейских отношений, характера человека, одним словом, всего, что относится к нравственной стороне жизни людей.

Я не знаю, что сделали гимерцы, выслушав басню Стезихора. По всей вероятности, ничего не сделали: она на них не повлияла; но если бы они чтонибудь сделали согласно с нею, то именно потому, что эта басня разъяснила им их отношения к Фаларису. На основании этих 4-х примеров мы можем сказать, что вообще эта форма состоит непременно из 2-х частей, из которых первая — то, что подлежит объяснению — словами не высказывается, непосредственно в басню не входит и поэтому при отвлечении легко опускается. Эту первую часть можно назвать подлежащим или объясняемым. Вторая половина — то, что мы обыкновенно называем басней, есть объясняющее, до некоторой степени — сказуемое. Затем нам следует обратить внимание на свойство той и другой части, на то, что вытекает из их соединения, о чем я еще не упоминал.

Что необходимо для того, чтобы известный поэтический образ мог быть баснею? Возьмем обошедшую весь свет эзоповскую басню: “О Курице и Жадной хозяйке”.