Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

ВИНОКУР Г.О. БИОГРАФИЯ И КУЛЬТУРА

.docx
Скачиваний:
167
Добавлен:
21.05.2015
Размер:
131.7 Кб
Скачать

31

есть ни то, ни другое, а только то внутреннее, что присутствует в том и другом”1.

Когда мы говорим, следовательно, что личная жизнь в истории есть история личной жизни, то этим мы утверждаем, что история есть тот контекст, то динамическое целое, в котором как целое же личная жизнь становится. И если мы хотим уразуметь личную жизнь как действительно осмысленное целое, то мы не удовольствуемся уже, разумеется, изучением одной только внешней смены состояний и проявлений этого целого, но будем стремиться разглядеть само целое как то внутреннее, которое скрывается за каждым из этих состояний и проявлений как за своим внешним знаком. Иными словами, предмет нашего изучения, для того, чтобы овладеть им в его конкретной полноте, должен пониматься нами структурно. Мы должны как бы рассечь его вдоль всей его глубины, чтобы увидать, как внешнее переходит там во внутреннее и через какие сочленения форм совершается этот переход от наблюдаемого к уразумеваемому, от явления к его содержанию2. Остается, следовательно, взглянуть и на историю личной жизни как на особую структуру и произвести расчленение в той системе форм, которая конституирует ее как исторический предмет sui generis. —

Наш вопрос может быть формулирован теперь так: чтó составляет внешнюю сторону в истории личной жизни, из какого матерьяла состоят те, доступные нашему непосредственному наблюдению, явления, совокупность которых мы могли бы назвать внешней формой в структуре биографии? Само

1 Theodor Litt. Geschichte und Leben, Leipzig 1918, S. 9. — Второго издания этой книги (1925) я не видал. 2 Об этом сочленении форм, в противоположность механическому их соединению, см. напр. “Описательную психологию” Дильтея, гл. VII, также отдельные указания в упоминавшейся книге Шпрангера. К уяснению понятия структуры вообще см. Густав Шпет. Эстетические фрагменты II и III, П. 1923.

32

собой разумеется, что здесь еще не может быть ничего цельного и осмысленного. Это всего лишь разрозненные, пестрые и случайные наблюдения, которые только в дальнейших, более глубоко залегающих пластах нашей структуры получают свой смысл и значение. Это именно то, что в личной жизни “случается” или “приключается”. Это приключения в точном смысле слова: герой биографии появляется на свет, учится, путешествует, женится, воюет, пишет стихи или лепит статуи и т. п., и т. п. Все эти события и дают тот материал, из которого составляется биография. Но избранным здесь терминам должно быть придано значение возможно более широкое. Следует помнить, что та действительность, в которой события и приключения совершаются, есть действительность социальная. В общем случае можно поэтому сказать, что в историю личной жизни входят все решительно события, совершающиеся в рамках того социального целого, членом которого является герой биографии. С этой точки зрения смерть Наполеона есть столько же факт политической истории Европы, сколько факт личной жизни Пушкина, а уничтожение крепостной зависимости в 1861 г. столько же фаза классовой борьбы в России, сколько событие в личной жизни Тургенева или Герцена. Весь контекст социальной действительности в ее исчерпывающей полноте — вот тот матерьял, из которого история лепит биографию. И если биограф, как увидим ниже, принужден все же производить известный отбор в этом неисчерпаемом обилии фактов, то каковы бы ни были принципы этого отбора, мы уже заранее можем установить, 1. что буквально любой из этих фактов может попасть в среду отобранных и 2. что кроме этих фактов, никакого другого матерьяла у биографа вообще нет и быть не может. Последнее стóит в особенности даже подчеркнуть, ввиду нередких в литературе заявлений, способных внести неясность в этом пункте. “Быть может, — пишет в своих статьях о Пушкине П. Е. Щеголев, — когда-нибудь мы будем иметь настоящую биографию поэта, — не

33

фактическую историю внешних событий, а историю сокровенных движений его души, ее жизни”1. Заявление это еще более характерно оттого, что мы слышим его от писателя, обогатившего биографию Пушкина как раз громадным фактическим матерьялом. Но нет биографии внешней и внутренней. Биография одна, как едина жизнь, цельная и конкретная. Термины “внешнее” и “внутреннее” во всяком случае допустимы здесь только как средство анализа, как способ проникнуть в сердцевину предмета и разглядеть его содержание. Термины эти суть термины непременно одного и того же предмета. Как только мы начинаем примышлять к ним реальное, вещное содержание, — а именно это и делает Щеголев, — мы немедленно же разрушаем единство нашего предмета, а расчленение форм в конкретной структуре заменяем грубым и абстрактным рассечением их, как если бы связь между ними была не структурной, а чисто механической. В биографии, если только не отожествлять ее с психологией, все внешнее есть ео ipso непременно и внутреннее, потому что здесь внешнее только знак внутреннего и вся биография вообще — только внешнее выражение внутреннего. Потому то и лишено силы разграничение Щеголева: если “фактическая история внешних событий” ему действительно известна, то он располагает уже всем нужным для того, чтобы видеть и “сокровенные движения души”. Имеющие очи да видят. Если же последняя задача, по его мнению, неразрешима еще, то это означает только, что фактическая, внешняя история жизни известна ему с полнотой недостаточной. Какое значение имеет все это для самих методов биографии как науки, — мы увидим ниже.

Но вот отбор, тот действительно необходим. В общем случае, сказали мы выше, в биографию входит все. Но теперь перед нами как раз случай частный, конкретная индивидуальная биография. Какая часть социальной действительности

1 П. Щеголев. Пушкин, изд. 2, стр. 201—202.

34

наполняет этот узкий круг частного бытия, и какими нитями связывает она его с собой? Эти нити и границы без особого труда усматриваются в самой личной жизни как предмете. Те формы в структуре личной жизни, которые являются носителями самой ее предметности, и служат, очевидно, критерием отбора фактов для биографа. Ведь всякое событие, или приключение, которое мы выделили как элемент внешней формы в биографической структуре, возможно только как событие для кого-нибудь или приключение с кем-нибудь. В специальных целях, разумеется, можно намерено отвлечься от подчеркиваемой здесь особенности события и сказать, что это есть событие мировой истории вообще. Но это будет только означать, что вместо одного мы рассматриваем событие в проекции на другой предмет. Можно, напр., смотреть на рождение Пушкина не только как на факт его биографии, но также как на дату в истории русской или европейской литературы, однако факт или дату непременно чего-нибудь. Беспредметное же событие “вообще” — вещь немыслимая. Поэтому, когда мы говорим, что событие есть непременно событие для кого-нибудь или с кем-нибудь, то мы только указываем, в какой предметной отнесенности должно быть взято событие, чтобы оно стало событием специально биографическим. Этот предмет (кто-нибудь), эта автоонтическая форма в биографической структуре, являющаяся как бы носителем предметных качеств личной жизни, — есть, разумеется, сама личность. Оставляя для дальнейшего рассмотрения вопрос о том, в чем же состоят эти необходимые отношения между личностью как автоонтической формой и событием как формой внешней, и какое место сами эти отношения занимают в структуре биографии, мы теперь переносим свое внимание на самое личность как основной стержень, вокруг которого располагаются все биографические матерьялы.

Личность — это и есть то, что живет и без чего, следовательно, нет самой жизни. Но собственно личность как таковую биография не изучает. Соответствующие заглавия и под-

35

заголовки в биографических работах на самом деле всегда означают историю личной жизни. В старину в этом отношении выражались точнее. Во времена Пушкина можно было сказать: Вяземский пишет жизнь Фонвизина. А еще раньше — еще проще. Вот первый пришедший в голову пример: Житие Ушакова, написанное Радищевым. Здесь предмет биографии назван с безукоризненной точностью. Личность, правда, сохраняет все свое значение в качестве центральной оси, вокруг которой вращается все остальное, но, строго говоря, она должна составить предмет совсем особого изучения. Что сама личность также может быть узнана нами только в ее жизни, — это бесспорно, но несомненным все же остается различное направление научного интереса в том и другом случае. Именно поэтому и выступает личность в биографии не просто как исторический портрет (вот эта особая проблема), а в некоторой специально модифицированной форме. В чем состоит эта модификация, мы сейчас увидим, а пока задержимся несколько на общей проблеме личности, где я хотел бы специально подчеркнуть один только пункт. — Само собою разумеется, что сама личность как особый предмет есть также предмет исторический и снова со своею особой структурой. Этого одного достаточно для того, чтобы мы могли совершенно закрыть глаза на всякого рода “классификации личностей” и т. п. квази-типологии, которые обычно строются на основании психофизических и биологических наблюдений, а если и заводят речь об истории, то не знают туда иного пути, как только через клинику1. Подчеркиваемое здесь иногда требование, чтобы биопсихическая характеристика разных типов личности дополнялась характеристикой социальной — дела ни малейшим образом не меняет, потому что это есть именно

1 См. М. Басов. Новые идеи в учении о личности. Напечатано как введение к 3-му изд. книги проф. А. Ф. Лазурского: Классификация личностей, Л. 1925. См. особенно стр. 27 и 32.

36

дополнение, — “не только” эндо-психика, “но и” экзо-психика (термины Лазурского), т.-е. чисто механическая склейка, прилаживание одного к другому, а не существенное проникновение в структуру предмета и его уразумение, которое доступно только историку. Получающаяся в результате всех этих построений жуткая абстракция столь же мало может быть устранена введением бесконечного числа дробных подразделений и смешанных рубрик, как на это рассчитывает Лазурский1, сколь мало может выдержать критику нашего метода (как имя?) рубрика “красота”, в которую на равных правах попадают Пушкин с Некрасовым (не по признаку общего пристрастия к картам), или рубрика “система, организация”, куда рядышком классификатор складывает Петра Великого, Эдиссона и Ротшильда!2 — Но есть одна сторона во всем этом вопросе, значение которой не должно от нас ускользать из-за отрицательного отношения к упомянутым биологическим и психофизическим абстракциям. Это — проблема самой матерьяльной организации личности, на языке исторической терминологии — проблема внешности. Иной раз могут показаться несущественными и посторонними для целей историка относящиеся сюда характеристики, выражаемые обычно различными антропологическими и т. п. терминами, именно потому, что с ними ассоциируются эти действительно не нужные историку “классификации”. Но, как известно, только глупец не судит по внешности: глубокая жизненная правда выражена в этом афоризме. Иное дело, конечно, что “судить” нужно умеючи. Но зато и учителей у нас здесь немало. Вот один из образцов этого рода, где действительно удачно передан общий дух жизни Тютчева через описание его внешности: “Стройный, худощавого сложения, небольшого роста, с редкими, рано поседевшими волосами, небрежно осенявшими высокий, обнаженный, необыкновенной

1 Классификация личностей, стр. 66. 2 Там же, стр. 290 (таблица).

37

красоты лоб, всегда оттененный глубокою думою; с рассеянием во взоре, с легким намеком иронии на устах, — хилый, немощный по наружному виду, он казался влачившим тяжкое бремя собственных дарований, страдавшим от нестерпимого блеска своей собственной неугомонной мысли”1. Но не только талантливые биографы являются нашими учителями в науке “судить по внешности”. Еще большему, естественно, учат нас поэты. Приведу в пример изображение Настасьи Филипповны в Идиоте (1, III), где сходное по методу с аксаковским решение вопроса подчеркнуто еще тем, что самое изображение, т.-е. поэтический портрет, дано в контексте романа именно как портрет — реальная фотография: “На портрете была изображена, действительно, необыкновенной красоты женщина. Она была сфотографирована в черном шелковом платье, чрезвычайно простого и изящного фасона; волосы, по-видимому, темно-русые, были убраны просто, по-домашнему, глаза темные, глубокие, лоб задумчивый, выражение лица страстное и высокомерное”. И мы уже не удивляемся, когда на вопрос Гани: “Так вам нравится такая женщина, князь?” — Мышкин отвечает: “Удивительное лицо! и я уверен, что судьба ее не из обыкновенных”2. Разумеется, что здесь грани между проницательностью и безвкусицей, равно как между собственно-историческим уразумением и переходом его в сложное построение метафизического порядка — очень тонки и легко стираются. Но в частности о метафизических истолкованиях мы будем еще иметь случай гово-

1 И. С. Аксаков. Биография Ф. И. Тютчева, М. 1886, стр. 50. 2 Л. П. Гроссман, Поэтика Достоевского, М. 1925, стр. 125—126, указывает, что Достоевский “придает совершенно исключительное значение описанию наружности своих героев. Внешний облик человека для него, как для Бодлэра, как бы является драматизированной биографией, матерьяльным средоточием и полнейшим выражением неизбежной внутренней драмы”. — См. также интересные иллюстрации и рассуждения, относящиеся к данной проблеме, у Д. Мережковского, Толстой и Достоевский 1, 2, глава первая.

38

рить ниже, а пока нам важен только метод, который в конечном итоге сводится к известному элементарному закону, позволяющему наивному сознанию, как это формулирует Шпрангер1, уже в самом теле видеть “выражение души”.

Но наш главный вопрос остается еще без ответа. Как укладывается все это, т.-е. и тело, и душа, и самый принцип выражения, их сочленяющий, словом вся личность как конкретная структура, — в структуре биографии в качестве ее автоонтической формы? Обратим однако внимание на то, что, собственно, побуждает нас задать самый этот вопрос. Ведь личность как особый исторический предмет — не есть центральный пункт внимания биографа. В ней он видит не средоточие своего научного интереса, и не разгадку своей проблемы, а только некоторое движущее начало, созидающее и творящее действительный предмет его изучения — личную жизнь. Вот почему для биографа личность интересна не как константное и определившееся, а непременно как динамическое. Та особая модификация, в форме которой личность занимает свое место в сознании биографа, есть модификация личности в ее развитии. Все, что здесь может быть сказано относительно исторического контекста вообще (см. выше, III), — остается, конечно, справедливым и для данного случая, но я снова подчеркиваю только принципиально иную ориентировку научного внимания, принципиально отличную тенденцию научно-направленного сознания, каковая возможность обусловливается самóй первоначальной конкретностью предмета. Разумеется, что и в историческом портрете личность может быть познана только в динамических формах ее развития, но не сами эти формы являются

39

здесь моментом, организующим и направляющим научно-заинтересованное внимание. И обратно, не менее ошибочным было бы предположение, будто модификация развития, в которой личность выступает в структуре биографии, заслоняет от взора биографа самое личность с ее собственным содержанием и показывает ему ее только в эволюции ее внешних форм. Здесь снова нужно ссылаться на опыт историка, который знает, что “эволюция есть процесс изменений, который мы мыслим как связное целое” и как “некоторое актуальное единство”1. Но я позволю себе сопоставление и еще с одной областью опыта, мне более близкой, для того, чтобы показать, что, говоря о развитии как модификации личности, я имею ввиду не нечто существующее и развивающееся, а нечто только в развитии возникающее и становящееся. Ведь с этой точки зрения развитие есть не что иное, как синтаксис, в самом точном и даже буквальном значении этого термина. Самая последовательность, в которой группирует биограф факты развития, а отсюда и все свои факты вообще, есть последовательность вовсе не хронологическая, а непременно синтаксическая. Разве не этим объясняются все так наз. “хронологические отступления” в исторических повествованиях? Иными словами, “развитие” понимается здесь мною точно так же, как словесный контекст. Мне непонятна, к примеру, немецкая или латинская фраза, пока я не добрался в ней до глагола, я не знаю, родительный или винительный передо мной падеж в русском языке, пока я не раскрою синтаксических отношений данного слова: точно так же непонятен мне Гете — автор Вертера, если я не знаю его как веймарского министра, и ничего не пойму я в ребенке-Лермонтове, пока не узнаю о “вечно-печальной дуэли” на склоне Машука. И если фраза, синтагма, есть, в конце-концов, то же слово, поскольку на нее без остатка переносятся все качества последнего, то и развитие есть не что иное,

1 Проф. Хвостов. Теория исторического процесса, стр. 352.

40

как только синтаксически (вовсе не эволюционно!) развернутая личность.

Понимаемые так формы развития и суть те автоонтические формы, на которых строится биография, подобно тому, как все строится в слове на синтаксисе как его предметной основе и носителе его предметных качеств1. Так обусловливается та широта понимания, которая требуется для того, чтобы в самом развитии видеть явление истории ........................ . — Сюда относятся, следовательно, наряду с проблемами, так сказать, семейно-физиологическими (наследственность, генеалогия и т. п.), также и такие культурные по преимуществу проблемы, как история образования, круг культурных влияний и воздействий, где может быть установлена, в параллель семейной, своя особая генеалогия, и пр. Один из важнейших вопросов этого рода есть, напр., вопрос о соответствующем культурном поколении как носителе некоторых типических черт развития. “Павел созревал необычайно быстро. Его гофвильские письма, писанные в возрасте 12—16 лет, поражают зрелостью суждений и отчетливостью слога; 14-ти лет он цитирует Княжнина и вспоминает швейцарские страницы в “Письмах русского путешественника”; у него ясный взгляд на вещи, он думает о своем будущем, он во всем рассудителен и сдержан. Это раннее развитие было в его время общим явлением: то же самое мы видим и в отрочестве Пушкина, Чаадаева и даже таких заурядных людей, как Д. Н. Свербеев”2. Это не есть общность судьбы или биографии, это только одинаково или похоже направленное развитие, исторически-обусловленное совпадение этапов личного роста. Другой пример такого рода, может быть, еще более ценный в иллюстративном отношении, — знаменитая “пушкинская плеяда”, относительно которой ис-

1 Ср. Н. Paul. Prinzipien der Sprachgeschicht S. 351: “Aufgebaut wird nur mit Hilfe der Syntax”. 2 M. О. Гершензон. Декабрист Кривцов, Берлин 1923, стр. 160.

41

торики литературы никак не могут столковаться, чтó, собственно, надлежит разуметь под этим собирательным именем. И действительно, одного историко-литературного матерьяла здесь недостаточно, и банальная фраза, что к пушкинской плеяде принадлежат “прежде всего друзья Пушкина”, вовсе, может быть, не так далека от истины, как кажется. Что же делать, если истина не всегда оригинальна! Но разве это подлинно литературная школа? Едва мы осмеливаемся утверждать это, как на память приходят дерптские письма Языкова, полные самых обидных суждений для перлов пушкинской поэзии и цинично-бранных слов по адресу всего так или иначе к этой поэзии причастного, так что Вяземский, напр., защищающий Пушкина от критики и нападков литературных староверов, есть попросту даже подлец1. Или Баратынский, который в предисловии к первой же своей крупной вещи (Эда) считает нужным решительно отгородиться от пушкинской манеры и заявляет, что “следовать за Пушкиным ему (сочинителю) показалось труднее и отважнее, нежели итти новою собственною дорогою”2. Между тем, близость всех троих несомненна. И прежде всего она сказывается в некоторых общих чертах развития, в тех одинаковых и совпадающих путях, которыми шла личность каждого в своем становлении, а затем и в некоторых особых моментах в биографии каждого, о чем речь будет ниже. Вот почему, несмотря на предыдущее, мог Языков в пламенных стихах воспевать свою дружбу с Пушкиным:

Что восхитительнее, краше Свободных дружеских бесед,

1 Языковский архив I, стр. 137. — Тот же Вяземский (Соч. ІІ, 309), а одновременно и Гоголь (Соч. IV, 191), вовсе не случайно подчеркивают не-родственные Пушкину элементы в лирике Языкова, сближая ее с державинской традицией. 2 “Эда и Пиры”. — Стихотворения Евгения Баратынского. СПб. 1826.

42

Когда за пенистою чашей С поэтом говорит поэт? Жрецы высокого искусства, Пророки воли божества!

и т. д.

В целом, таким образом, мы имеем дело с процессом, в котором личность становится личностью. Никаких “особых” матерьялов у биографа здесь нет, — это не есть особый “отдел” биографии, и на такое понимание я рассчитываю меньше всего. Это всего лишь биография в рефлексии на рост и рождение самой личности, как могут служить предметом рефлексии и иные моменты биографической структуры. Но здесь, может быть, снова лучше предоставить слово поэту, который доскажет нам все остальное о том, как рост этот совершается и как может быть он постигнут биографом из связного и живого исторического контекста: “Кто может достойно рассказать о полноте жизни детства! Мы не можем смотреть на маленькие создания, проходящие перед нами, иначе, как с удовольствием или даже с восхищением; большей частью они обещают больше, чем могут дать, и кажется, как будто природа, нередко играющая с нами плутовские шутки, и здесь как раз поставила себе особую цель, чтобы подшутить над нами... Если бы дети продолжали расти таким образом и в том же направлении, то мы имели бы сплошь одних только гениев; но рост состоит не в одном только развитии; различные органические системы, составляющие человека, возникают одна из другой, следуют друг за другом, превращаются друг в друга, вытесняют одна другую, даже пожирают друг друга, так что от многих способностей, от многих проявлений силы через некоторое время не остается почти и следа. Хотя человеческие задатки и следуют в общем известному направлению, но даже величайшему и опытнейшему знатоку трудно заранее предсказать это направление с

43

достоверностью, но впоследствии иногда можно заметить, что указывало на будущее”1. —

Теперь мы можем вернуться к вопросу, который в свое время оставили без ответа. Вопрос этот гласит теперь так: если текущая социальная действительность есть внешний матерьял биографии, а личность в ее развитии — та предметная форма, к которой этот матерьял соотносится, то в чем, собственно, состоит это отношение между первой и второю? Наперед уже ясно, что мы подошли к какому-то центральному пункту в нашем анализе. Вспомним, что именно в этом отношении между формой и предметом, к которому она соотнесена, мы хотели открыть критерий самого отбора биографического матерьяла из общей наличности фактов, доставляемых нам исторической действительностью в целом. Как мы можем теперь убедиться, критерий этот состоит в том, что исторический факт (событие и т. п.), для того чтобы стать фактом биографическим, должен в той или иной форме быть пережит данной личностью. Переживание и есть та новая форма, в которую отливается анализируемое нами отношение между историей и личностью: становясь предметом переживания, исторический факт получает биографический смысл, — так может быть сформулирован этот новый шаг в глубь биографической структуры.

Эта формулировка ведет к двум, по крайней мере, важным следствиям. Во-первых, это есть шаг действительно вглубь структуры, что видно уже из самого по себе центрального положения этой новой отысканной нами формы. Положение этой формы между внешне-наблюдаемым жизненным матерьялом и самой личностью, для которой данный матерьял только и становится жизненным, уже само по себе говорит за то, что именно через нее и открывается то специфическое и особое, которого мы в данном случае ищем. Иначе мы могли бы сказать так: переживание есть внутрен-

1 Dichtung und Wahrheit, ІІ.

44

няя форма1 биографической структуры и в этом качестве — носитель специфически биографического значения и содержания. — Во-вторых, в соответствии с тем методом, которому мы следуем все время, наша формулировка предполагает возможно более широкое истолкование самого термина “переживание”. Личность, говорили мы выше, есть то, что живет и без чего нет самой жизни. Но то, в чем живет личность, — и есть переживание, можем мы теперь добавить. Это не есть, таким образом, феномен только психологический. У переживания есть своя структура, в которой особое место принадлежит и психическому, но в целом — это снова не ощущение или представление, а сама жизнь, непременно конкретная и цельная. Находя свой источник, зачинаясь — в непосредственной чувственной интуиции, переживание получает в сфере сознания свой смысл и содержание, — и именно так оно и должно изучаться. “Когда я разумею, чтó говорит другой, когда я наслаждаюсь произведением искусства, когда я чувствую свою судьбу в деснице божьей, когда меня кто-нибудь любит, то все это — переживания”2. В целом, мы вправе смотреть на сферу переживания как на сферу духовного опыта в широком смысле слова. Здесь бьет ключом и творится та жизнь, постичь которую хочет биограф.

Это и в самом деле есть та сфера личной жизни, где мы получаем право говорить о личной жизни как творчестве. Личность здесь — словно художник, который лепит и чеканит в форме переживаний свою жизнь из матерьяла окружающей действительности. Пережить что-либо — значит сделать соответствующее явление событием в своей

1 Термин этот заимствуется мною из лингвистической традиции, в соответствии с тем пониманием структуры, которому я здесь следую. Относительно иной интерпретации этого термина, как раз в сфере учения о личности, см. упоминавшиеся уже в начале указания Шпрангера, где приведена и соответствующая литература. 2 Е. Sprangеr, ор. с., S. 24.

45

личной жизни. Когда говорят, что человек много и глубоко жил, то этим хотят сказать, что он умел находить в том, что его окружает, богатый материал для своих переживаний. Само собою разумеется, что то особое и специфическое творчество, которое мы здесь усматриваем, не есть творчество механически-количественное. Дело не в арифметическом подсчете переживаний, — ибо кто сравнился бы тогда по богатству личной жизни с железнодорожным контролером или продавцом универсального магазина, — а в особом качестве личной жизни, которое является результатом того подлинно-художнического проникновения, с каким жизненно-одаренная личность умеет открывать значительное под незаметной внешностью или отличать глубокое и содержательное от поверхностного и малоценного. Но это качество, на своей высшей ступени действительно придающее личной жизни подлинно творческий, художественный смысл, — не есть еще качество самих переживаний. Мы должны подчеркнуть это с особой настойчивостью. До тех пор, пока мы говорим о переживании как внутренней форме биографической структуры, т.-е. как о той сфере биографии, где она впервые только и становится биографией, мы говорим только о содержании переживания, а не о качестве его. Тривиальное словоупотребление, в котором под переживанием разумеются лишь некоторые типические состояния психики, — не должно вводить нас в заблуждение. Мы задаемся сейчас не вопросом о том, как переживается данное переживание, а только о том, чтó в нем переживается. Не душевные реакции и волнения, не интенсивность восприятия или глубина чувства, — а только предметно направленное состояние сознания составляет здесь тему нашего анализа. В самом вопросе: — чтó переживается? — мы, таким образом, в свою очередь должны различать два смысла. Задавая этот вопрос, мы спрашиваем, во-первых — о предмете соответствующего переживания (напр., стол, луна, книга, друг, война и т. п.), а во-вторых — о содержании направленного