Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Русская Литература / часть 4-1 / № 50 Очень много по Георгию Иванову

.doc
Скачиваний:
25
Добавлен:
24.03.2015
Размер:
2.05 Mб
Скачать

Присутствие Алданова проходит пунктирной линией через всю эмигрантскую биографию Г. Иванова. Оба оказались в одно и то же время в Берлине, примерно в одно время переехали в Париж. У Алданова почти не было друзей. Со всеми он держался ровно, приветливо, корректно. Его можно было бы назвать русским «европейцем», если бы эмигранты не знали Европу так хорошо.

В судьбах и характерах двух писателей все же больше несходств. Один прошел школу богемы, другой ее чуждался Георгий Иванов прежде всего поэт; Марк Алданов же, по его собственному признанию, в поэзии смыслил мало. Принадлежали они к разным поколениям. Для Г. Иванова Петербург «восхитительный, чудеснейший город мира», для Алданова — «страшный город». С Г. Ивановым симпатичный ему собеседник мог говорить на любую тему. Алданов был человек сдержанный. «Я всегда ощущаю, о чем с Алдановым можно говорить, о чем не нужно и на какой черте остановиться», — говорил Адамович Г. Иванову. И вспоминал «Ни разу за все мои встречи с Алдановым он не сказал ничего злобного, ничего мелкого или мелочного, не проявил ни к кому зависти, никого не высмеял, ничем не похвастался». В одном письме Г. Иванова, адресованном Алданову, говорится: «"Великий писатель был порядочным человеком" — когда-то меня забавляла эта фраза. Теперь я полностью понимаю ее значение».

Тот год, когда в печати появились начало «Ключа» и главы из «Третьего Рима», был кульминацией их общения. Тогда вышла их совместная (также в соавторстве с Адамовичем) мемуарная книга «Леонид Каннегисер». Ее издали к десятилетию казни человека, застрелившего шефа Петроградской чрезвычайной комиссии. Все трое знали Каннегисера в Петербурге, считали его человеком исключительных дарований, бывали у него дома. В гостиной его отца можно было встретить, причем одновременно, петербургских эстетов и министров, анархистов и отставных генералов. Сам же молодой Каннегисер, жадно впитывая все впечатления бытия, всего более ценил даже не поэзию, не творчество, а идеал душевного просветления. «Единая моя цель, — записал он в дневнике, — вывести мою душу к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю». Нарушение первой заповеди и духовное горение несовместимы. Как же одно с другим совместилось в человеке с такой тонкой организацией, в человеке, которого Георгий Иванов назвал «поэтом Божьей милостью»? Над этим можно размышлять, но объяснить — трудно, разве что тем безумным временем.

Замысел «Третьего Рима» возник по ходу работы над «Петербургскими зимами», общая тема которых, как определил сам Г. Иванов, — «быт литературного Петербурга». В «Третьем Риме» тот же петербургский период показан на другом материале. Это мир столичной бюрократии, титулованных марксистов, вельможных шпионов, профессиональных шулеров. Все они способствуют разрушению империи. За каждым персонажем мыслится реальный прототип, будь то Григорий Распутин, Николай Клюев или Михаил Кузмин. Личные судьбы героев влияют на судьбу страны, и в этом состоит движущая сила сюжета. Работа над романом стала для Георгия Иванова способом осмысления скрытых пружин катастрофы 1917 года. «Третий Рим» сконцентрировал в себе вопросы, которые волновали писателя все годы его эмигрантской жизни.

Между «Петербургскими зимами» и «Третьим Римом» такая же прямая преемственность, как между этим романом и «Книгой о последнем царствовании». В центре повествования правовед Борис Николаевич Юрьев, посещающий салоны высшей знати, шулерские притоны и богемные сборища. Таким способом показаны различные социальные слои столицы. Сюжетные ходы разветвляются, повествование не превращается в описание жизни лишь одного главного героя. Оно шире — от сцены в ночной чайной до аристократической гостиной, в которой ожидают приезда Распутина. Всюду идет разрушительная работа. Аристократия изучает «Эрфуртскую программу» [11] и укрывает агентов германского Генерального штаба. На широкую ногу ведется карточная игра, проигрываются миллионы, нажитые на крови и поставках. «Третий Рим» можно было бы комментировать, используя мотивы и сюжеты «Петербургских зим». Насыщенность лаконичными, но живописными подробностями обнаруживает экономную прозу поэта, написанную с большой любовью к слову.

Роман печатался в «Современных записках». Попасть на страницы единственного на всю миллионную эмиграции толстого журнала, как уже говорилось, было мечтой чуть ли не каждого пишущего, но для девяносто девяти процентов мечтой неосуществимой.

Вторая часть романа, напечатанная в «Числах», свидетельствует о знакомстве Георгия Иванова с французским сюрреализмом. В последних главах повествование сгущается настолько, что выходит за пределы реалистической прозы, приводя на память слова из «Петербургских зим»: «Когда думаешь о бывшем так недавно и так давно, никогда не знаешь — где воспоминания, где сны».

Многие читатели «Современных записок» ожидали, что перед ними начало широкого эпического полотна – и в своих ожиданиях ошиблись, хотя верно угадали первоначальный авторский замысел. Редактор «Современных записок» Марк Вишняк напечатал восемнадцать глав и планировал продолжение, специально оставив в сорок первом номере место для Георгия Иванова. Однако продолжения не последовало. Как и почему он не окончил роман, несмотря на договоренность с редакцией, он рассказал в конце своей жизни. Его рассказ окрашен в легкомысленные тона, словно говорится не об одном из значительных русских романов XX века: «Я напечатал все, что написано — 100 стр. в "Совр. Записках" и огрызки, какие были, в "Числах"… Бросил писать, потому что надоело — конца края было не видно, писать трудно, получается вроде как чепуха. Напишу "князь Вельский закурил папиросу", а что дальше, решительно не знаю. Был скандал в "Совр. Записках", потом Вишняк успокоился — ведь речь не шла об Учредительном Собрании»

Формально «Третий Рим» остался незаконченным, фактически — исчерпал себя. Замысел полностью реализован и воплощен в напечатанных главах. И сюжетная линия, и судьбы героев завершаются событиями февральских дней 1917 года. Это не сразу почувствовал автор, сначала ему, как и его читателям, представлялось, что он что-то недосказал.

«Последние новости» от 11 июля 1929 года вышли с отзывом Георгия Адамовича: «Редко приходится читать произведение более увлекательное — и совсем не потому, чтобы в нем была хитрая и таинственная интрига, а потому, что все в нем дышит причудливой и неразложимой словесной жизнью… Написан ”Третий Рим” с тончайшим искусством – тончайшим и незаметным. Все легко, свободно, как будто даже небрежно. Ни единого усилия, но каждое слово достигает цели».

Другой отзыв появился в печати 22 октября 1929 года и принадлежал Петру Пильскому, критику газеты «Сегодня»: «Автора увлекает нажим, заманивает яркая краска, соблазняет гротеск… К героям Г. Иванов относится страстнее, поэтому желчнее, злее. Разумеется, как романист он скрывает чувства. В этом отношении у Г. Иванова есть сильный враг – его темперамент, его внутреннее беспокойство, тайная ядовитость… Он сочинитель уродов, сладострастный создатель пугающих гримов… И все-таки роман правдив, он талантлив, его достоинств не убавляет допущенная в иных местах… злая отчетливость лиц, их черт, манер, их обстановки и бесед»

«ЧИСЛА»

Выход «Чисел» совпал со временем расцвета эмигрантской литературы. И сам журнал стал следствием этого цветения и значительным добавлением к нему. Адамович говорил о тех днях: «Была жизнь, был подъем, было подлинное оживление». Первый номер вышел в начале марта 1930 года, и вскоре редакция организовала вечер «Чисел», посвященный современной поэзии. В дальнейшем тематические вечера проводились редакцией довольно регулярно.

Например, 12 декабря устроили в зале Дебюсси вечер «Искусство и политика». Он не мог не привлечь внимания, поскольку «Числа» воспринимались как аполитичный журнал – и вдруг объявляется политическая тема. Сложилось мнение, что это еще и молодежный журнал. Однако на диспутах, организуемых «Числами», вместе с двадцатилетним Николаем Гронским выступал семидесятилетний Павел Милюков. И было великое достоинство этих вечеров, докладов, прений в том, что в них участвовали люди, такие разные по призванию и роду занятий, профессии и жизненному опыту, воспитанию и возрасту.

«Числа» сближали талантливых людей, даже когда эти люди друг с другом не соглашались. Пожилую Зинаиду Гиппиус или златоуста Дмитрия Мережковского сменял на подиуме казавшийся мальчиком Борис Поплавский. После выступления литературного критика Георгия Адамовича слово брал философ Георгий Федотов или сотрудник «Современных записок» Михаил Цетлин, или журналист Талин. Нередко в прениях выступал и Георгий Иванов.

Еще в 1929-м он продумывал детали нового издания: нужен толстый журнал, в чем-то напоминающий «Аполлон». Необходим не только русскому Парижу, но всей культурной части эмиграции. Иным путем его мысль и не могла бы пойти. В юности он пребывал в совершенной уверенности, что звание сотрудника «Аполлона», заместителя Гумилёва по отделу поэзии, — «наивысшее в мире». Он надеялся, что «Числа» станут прежде всего литературным журналом, что в нем, как в «Аполлоне», найдется место и европейским литературам, и изобразительному искусству. Главное — поменьше политики. По самой же сути задача сводилась к тому, чтобы объединить лучших писателей, и второе — чтобы открыл, перед молодыми писателями возможность реализовать себя. Мечтая о журнале, он даже нарисовал проект обложки. И тогда же решил поискать помещение для редакции.

Г. Иванов с Одоевцевой, Оцупом и еще кем-то пошли по объявлению на улицу Жака Мава, остановились около дома № 1. Взглянув на номер здания, Георгий Иванов сказал: «Прекрасное местечко для единственного в своем роде журнала "Числа". Вот и первое "число"».

И Георгий Иванов, и Николай Оцуп, ставший редактором «Чисел», хотели установить преемственность между петербургской культурой и новым поколением литераторов, попавших в эмиграцию еще незрелыми молодыми людьми. Способ осуществления Г. Иванов видел не столько в формальных штудиях, которые любил Гумилёв, сколько в спонтанной передаче того творческого горения, которое он испытывал сам еще в Петербурге и теперь здесь, вдали от дома.

Сходство с «Аполлоном», хотя бы и зыбкое, в итоге удалось. Удалось осуществить на деле — хотя бы пунктиром — литературную преемственность между серебряным веком и современным художественным поиском. Те, кто знал «Аполлон» еще в России, и даже те (как, например, поэт Анатолий Штейгер), кто познакомился с отдельными номерами знаменитого старого журнала только в Париже, заметили это сходство между «Аполлоном» и «Числами». «Люблю "Числа" со всеми их недостатками и, по-моему, они не уступают ни в чем "Аполлону" и его в сущности продолжают», — писал Анатолий Штейгер. О том же говорит в своих мемуарах и Владимир Вейдле (тоже автор «Чисел»): «"Числа" были единственным крупным журнальным начинанием русского зарубежья, руководимым не ”общественными деятелями” (как “Современные записки”), а людьми литературы. Продолжали они традицию… более “молодую”, традицию “Аполлона”, заботились в связи с этим и об изящней – даже роскошной – типографской внешности. Политических статей не печатали, печатали зато статьи о музыке и с иллюстрациями о живописи».

Содержание первого номера оказалось исключительно богатым. В нем напечатаны стихи Георгия Иванова. Кроме него, поэзия представлена именами Бориса Поплавского, Антонина Ладинского, Николая Оцупа, Георгия Адамовича, Зинаиды Гиппиус. Интересны даже малые тексты, как, например, «Анкета о Прусте». В то время посмертная слава Пруста достигла апогея, чем и продиктованы вопросы «Анкеты»: «Считаете ли вы Пруста крупнейшим выразителем нашей эпохи? – Видите ли вы в современной жизни героев и атмосферу его эпопеи? — Считаете ли, что особенности прустовского мира, его метод наблюдения, его духовный опыт и его стиль должны оказать решающее влияние на мировую литературу ближайшего будущего, в частности, на русскую?»

На «Анкету» отвечал Бердяев: «Пруст — единственный из французов, сумевший утонченность соединить с простотой». Откликнулся на вопросы «Анкеты» и Георгий Иванов: «Появление Пруста в литературе похоже на открытие радия в химии. Найден новый, неизученный, непохожий ни на что элемент… Радий так же таинственно, как разрушает или исцеляет, – разрушается сам, перерождается, перестает быть радием». Интересное совпадение с Блоком. Пруста Блок не читал, но вот его рассуждение об искусстве: «Искусство – радий (очень малые количества). Оно способно радиактивировать все – самое тяжелое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, "переживания", чувства, быт». В своем ответе на «Анкету о Прусте» Георгий Иванов сказал, что следующее поколение, возможно, разведет руками над нынешним удивлением перед Прустом. «Только разводить будут не над тем Прустом, которого знали мы, а над результатом самосгорания — горсточкой мертвого пепла».

Это мысль не только о Прусте, а о судьбе литературных произведений и вообще о судьбе творческого человека. В послевоенной книге «Портрет без сходства» есть строки, как бы продолжающие эту мысль: «Я верю не в непобедимость зла, / А только в неизбежность пораженья. / Не в музыку, что жизнь мою сожгла, / А в пепел, что остался от сожженья». Через много лет, за месяц-другой до смерти он вспоминает Пруста, его наследие и его судьбу:

Удушливый вечер бессмысленно пуст.

Вот так же, в мученьях дойдя до предела,

Вот так же, как я, умирающий Пруст

Писал, задыхаясь…

(«Строка за строкой. Тоска. Облака…»)

В первом номере «Чисел», кроме ответа на «Анкету» стихов, напечатана статья Георгия Иванова о Владимире Набокове, в те годы известном под «птичьим», как тогда шутили, псевдонимом Сирин. Сказать, что отклик на его четыре книги в «Числах» привлек внимание, — значит приуменьшить тот резонанс, который он произвел. Говорили (да и теперь знатоки Набокова так считают), что написана статья в отместку за нападки Вл. Сирина на «Изольду» Ирины Одоевцевой. Этот роман вышел в сентябре или октябре 1929-го, и очень скоро — 30 октября — в берлинском «Руле», где Сирин постоянно печатался, появился за его подписью крайне недружелюбный отклик на бедную «Изольду». Такова предыстория нашумевшей статьи Г. Иванова. О ней говорили, ее обсуждали, ее помнили по прошествии нескольких лет.

Георгия Иванова с его занозистыми высказываниями о книгах Вл. Сирина неожиданно поддержала Зинаида Гиппиус. Для нее суть дела не в том, что Сирин писатель «посредственный», а в том, что ему решительно не о чем сказать. Того же мнения держался и Мережковский. «Великолепная фраза, а дальше что?» — сказал он о Сирине. На самого же «виновника торжества» рецензия произвела впечатление неизгладимое. Дело едва не дошло до дуэли. Даже спустя десятилетие он пытался отплатить своим «обидчикам»: «И Зинаиде Гиппиус, и Георгию Иванову, двум незаурядным поэтам, никогда, никогда не следовало бы баловаться прозой». Он же написал едкую эпиграмму:

Такого нет мошенника второго

во всей семье журнальных шулеров.

Кого ты так? — Иванова, Петрова?

Не все ль равно… — Постой, а кто ж Петров?

О той же злосчастной статье Набоков вспоминает в письме к своему американскому знакомому, известному критику Уилсону, настаивая на том, что отзыв Георгия Иванова появился не просто так, а в ответ на уничтожающую рецензию на роман И. Одоевцевой, жены Г. Иванова. Очевидно, в том и состоял ближайший повод для написания рецензии: серия умных, едких замечаний, щедро отпускаемых Сириным-критиком, обернулся против него самого. Прошло еще лет десять, и памятливый Набоков высказал свое негодование в интервью американскому «Плейбою», читатели которого имели весьма смутное представление о русской эмиграции в Европе, а об Одоевцевой и Георгии Иванове не имели ни малейшего представления. Самого же Набокова знали лишь в качестве автора опубликованной в 1955 году и имевшей в Америке коммерческий успех «Лолиты».

О чем шла речь в рецензии? Г. Иванов писал о первом романе Набокова-Сирина «Машенька», к тому времени уже имевшем ряд добрых отзывов критики. Еще писал о книге «Возвращение Чорба» (рассказы и стихи), о втором романе «Король, дама, валет», вышедшем в 1928 году, и о его третьем романе «Защита Лужина», изданном в 1930-м. Набоков в своей гротескно-острой реакции был все же прав в том, что критика Г. Иванова — будь она даже справедливой — в любом случае чрезвычайно обидная, ибо направлена не столько на произведения, сколько на личность их автора.

Самому Георгию Иванову, совсем уже «на склоне лет», тоже довелось вспоминать о своей давнишней трепке, заданной подававшему надежды, но тогда еще не вполне оправдавшему их писателю. В мае 1957 года, лежа в своей комнате в богадельне для престарелых иностранцев, он листал большеформатный, глянцево-красочный американский журнал. Взгляд остановился на крупном портрете человека с видом «делегата в Лиге Наций от Немецкой республики». Под фото была подпись: Vladimir V. Nabokov и следовал коммерческий текст вроде рекламы дорогих костюмов. Грустно было видеть этот портрет. Г. Иванов хорошо помнил внешность стройного, спортивного типа молодого человека, а теперь… «Но желчь моя играет не из-за его наружности, а из-за очередной хамской пошлости: опять, который раз с гордостью упоминается о выходке его папы: "Продается за ненадобностью камер-юнкерский мундир…" История с камер-юнкерским мундиром, которой он не перестал похваляться просто смешна (и гнусна). Чтоб получить придворное звание, надо было быть к нему представленным, следовало иметь "руку", которая бы представляла, хлопотала и т.п. "Рука" ни с того ни с сего хлопотами не занималась – надо было ее просить о придворном звании. Такие звания были – "высочайшая милость"… Папа Набоков долго этого добивался. Потом два года спустя, возомнив себя революционером, хамски объявил "за ненадобностью продается мундир'', т. е. плюнул в руку, которую долго вылизывал. Но что делал известный глупостью папа — сынок в качестве рекламы подает американцам. Очень рад до сих пор, что в пресловутой рецензии назвал его смердом…»

Почему же о своей рецензии Георгий Иванов говорит как о «пресловутой», то есть вызвавшей и толки и кривотолки. К этому побудила его перепечатка части его рецензии в книге Глеба Струве «Русская литература в изгнании», вышедшей в 1956 году в Нью-Йорке и становившейся все более известной. Вот что выбрал Струве из рецензии, чтобы показать, что она «вызвала суровую отповедь» в эмиграции. «В этих книгах, — цитировал Струве, — до конца, как на ладони, раскрывается вся писательская суть Сирина. "Машенька" и "Возвращение Чорба" написаны до счастливо найденной Сириным идеи перелицовывать на удивление соотечественникам "наилучшие заграничные образцы", и писательская его природа, не замаскированная заимствованной у других стилистикой, обнажена в этих книгах во всей своей отталкивающей непривлекательности… В "Машеньке" и в "Возвращении Чорба" даны первые опыты Сирина в прозе и его стихи. И по этим опытам мы сразу же видим, что автор "Защиты Лужина", заинтересовавший нас… своей мнимой духовной жизнью, — ничуть не сложен, напротив, чрезвычайно "простая и целостная натура". Это знакомый нам от века тип способного, хлесткого пошляка-журналиста, "владеющего пером", и на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти, "закручивает" сюжет "с женщиной", выворачивает тему "как перчатку", сыплет дешевыми афоризмами и бесконечно доволен».

Страсти вокруг темы Владимир Набоков — Георгий Иванов не угасли и после смерти поэта. Критик Александр Бахрах, еще в Берлине, в 1923 году, приветствовавший сборник стихов В. Сирина «Гроздь», полвека спустя в своих мемуарах фактически использует наблюдения Г. Иванова: «Было бы трюизмом повторять, что в книгах Сирина почти всегда ощущалось известное штукарство и, пожалуй, высокомерие, несвойственное русской прозе». И еще: «Большинство его героев было людьми "двухсполовинного" измерения… все в них двоилось и за них было трудно ухватиться… Может, он сам сознавал, что его преувеличенное позерство было его ахиллесовой пятой».

Известный в США композитор Вернон Дюк, хорошо вписавшийся в американскую массовую культуру, на самом деле был русский эмигрант Владимир Александрович Дукельский. Стихи он писал по-русски и выпустил в 1960-е годы четыре поэтических сборника. В одном из них помещено стихотворение «Заметки читателя», оно со страстью и насмешкой посвящено набоковской теме. Дукельский вспоминает и перефразирует отзыв Вл. Сирина о Г. Иванове:

«Поэт, но проза преплохая» –

Вердикт Иванову… Мой свет!

Ты, очевидно, забываешь,

Что и талантливый прозаик

Не обязательно поэт.

Хоть диагнозы ставить рано

(Мы предоставим их другим) —

Как далеко твоим романам

До чудных «Петербургских зим».

Ирина Одоевцева вспоминала: «Набоков Жоржа чуть не съел за ту рецензию в "Числах", когда еще не был так знаменит и богат».

Рецензией дело не ограничилось. Статья Георгия Иванова «Без читателя», напечатанная тоже в «Числах», заканчивается удивительным предвидением. Удивительным потому, что в ней предсказана та степень внимания, которым в постсоветской России будет окружена эмигрантская литература. Несклонный к высказываниям от чьего-нибудь лица, кроме как от своего, он говорит от имени писателей первой эмиграции: «Даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы и, если нам что и зачтется тогда, то уж, наверное, не охрана буквы ять и не художественное описание шахматных переживаний».

Ошибся он только в одном: в том будущем, о котором он говорит и которое для нас уже стало прошлым, нашлись многочисленные поклонники набоковского романа «Защита Лужина» с его шахматными переживаниями. «Зачелся» и роман, печатавшийся в «Современных записках». И этот эмигрантский журнал, по словам Г. Иванова, Набоков «роняет», тогда как, например, Нина Берберова далеко не столь блестящим, как Сирина-Набокова, и скорее даже неудачным своим романом «Современные записки» украшает. Пусть Берберова написала не столь художественно, как Сирин, но через нее передается читателю боль России, ее страдания, Сирину, похоже, непонятные. В эмигрантских условиях «можно быть трижды талантливым и трижды художником и все-таки творить пошлость». Таковы обстоятельства эмиграции, что в ней чистое искусство, далекое от реальных переживаний людей в реальном мире, становится смердяковщиной. «Русский писатель в наши дни в равной степени обязан быть и поэтом и гражданином и меньше, чем когда-либо… быть литератором. В кругу поэтов, близких парижской ноте, романы Сирина воспринимались как коммерческая литература. «Товарец у нас не идет», – говорил Борис Поплавский, имея в виду группировавшихся вокруг «Чисел» писателей.

«Числа» были для Георгия Иванова полностью «своим» журналом. Определенно больше своим, чем все другие, в которых он в течение жизни сотрудничал. Разве что за исключением «Аполлона» и «Гиперборея». Первым по времени «своим» журналом был «Гиперборей», но Г. Иванов тогда был слишком молод и в делах редакции влияния не имел. Он мог сострить или отшутиться, но не проявить инициативу. Затем работа в «Аполлоне», когда Гумилёв ушел добровольцем на войну и оставил Г. Иванова своим заместителем по литературно-критическому отделу. Потом был «Цех поэтов», хотя альманах совсем не то же самое, что журнал, но все-таки они смогли наработать один за другим четыре выпуска. А затем жизнь в Париже, и за пятнадцать предвоенных парижских лет ничего ближе «Чисел» не оказалось.

В послевоенные годы выходили еще два журнала, где Георгий Иванов был принят как свой, то есть мог напечатать почти все, что хотел. Сначала было «Возрождение», но кратковременно, да к тому же сложились непростые отношения с главным редактором — Сергеем Мельгуновым. Позднее – «Новый Журнал», в котором он сотрудничал десять последpних лет жизни. Но даже свою полемическую статью о Мандельштаме для «Чисел» он написал бы иначе, чем для «Нового Журнала». Острее, подробнее, шире.

Во втором номере «Чисел» появилась еще одна острая, воспринятая даже как скандальная, статья Георгия Иванова. Скандальность состояла не в одном лишь тоне, но и в подписи — Александр Кондратьев. Откуда взялся этот неудачнейший из псевдонимов? В это же самое время уединенно проживал в польской провинции, много писал, хотя и не много печатался, бывший петербуржец Александр Алексеевич Кондратьев. Не знать его Георгий Иванов не мог. Принадлежал он к поколению Кузмина, Брюсова, Волошина, к поколению ранних декадентов — Владимира Гиппиуса, Коневского, Александра Добролюбова. Настоящего знакомства с Кондратьевым у Георгия Иванова никогда не было, но пути их пересекались. Ученик Иннокентия Анненского, Кондратьев был довольно близко знаком с Блоком и с Гумилёвым. К началу 1910-х годов, когда Георгий Иванов еще только входил в литературу, имя писателя, поэта и переводчика Кондратьева стало сравнительно известным, а в кругах модернистов его лично или заочно знал буквально каждый.

Живя в эмиграции, Кондратьев печатался в прибалтийских и польских газетах и журналах, реже — в правой парижской газете «Возрождение». Но книг долгое время не издавал. И вот за месяц-другой перед тем, как «Числа» напечатали рецензию Георгия Иванова за его, Кондратьева, подписью, он издал свой лучший роман «На берегах Ярыни». Словом, для эмигрантских читателей имя Кондратьева выплыло из полузабвения как раз накануне появления статьи в «Числах».

В этой статье говорилось о Владиславе Ходасевиче, и исключительно о нем одном, хотя и упоминались другие имена, поскольку Ходасевича Георгий Иванов сравнивал с неплохими, но определенно второстепенными поэтами, как Тиняков, Эллис, Борис Садовской, Сергей Соловьев. Непосредственным поводом статьи под названием «К юбилею Ходасевича» было его чествование по случаю 25-летия работы. Деятельность Ходасевича названа «ценной и высокополезной», и эти иронически напыщенные эпитеты, как рефрен, а скорее как звук молотка, вколачивающего гвоздь, сопровождают статью. Под видом панегирика Г. Иванов пишет памфлет. Расточая похвалы, он говорит о переимчивости Ходасевича. Восторгается его мастерским умением заимствовать интонацию и структуру «чужой, более мощной поэзии». Ходасевич, по его словам, способен перенимать у других с замечательно тонким искусством. Его заимствования столь умелые, что побуждают забывать о том, что они блещут отраженным светом. Гумилёв, вспоминает Георгий Иванов, «указывал на Ходасевича как на блестящий пример того, какого прекрасного результата можно достичь в стихотворном ремесле вкусом, культурностью и настойчивой работой». Ни одного негативного определения, но в сознание читателя исподволь внедрялась мысль, что Ходасевич берет не столько поэтическим талантом, сколько трудолюбием. Вот почему его «скромные заслуги» непременно должны быть отмечены. «Маленькие люди творят великую культуру!», – восклицает в конце статьи автор, скрывшийся за псевдонимом Александр Кондратьев.

Одним из поводов для этой саркастической статьи был давний, задевший Георгия Иванова за живое отзыв на книгу «Вереск» и негативное отношение Ходасевича к акмеизму. Г.Иванов собирался ответить на несправедливую, с его точки зрения, критику. Прямая возможность появилась лишь через несколько лет – в 1920 году, когда вышел сборник Ходасевича «Путем зерна». Эта книга в чем-то переменила отношение Георгия Иванова к поэзии Ходасевича. Откровений в ней он не нашел, но, читая ее, чувствовал, что от книги исходит спокойная радость, «как от созерцания природы, чтения Пушкина, воспоминаний детства». Сравнение сильное и ответственное — «как от чтения Пушкина». Однако голос Ходасевича слишком тих. Выражения у него осторожны, словарь скуп, рифмы неярки, вдохновение проявляется смутно. Много читателей у него никогда не будет, — ошибочно предсказывал Г. Иванов и только через десятилетия осознал поспешность своего предсказания. Да, это бедность, но бедность благородная, прекрасная, драгоценная. И далее — в устах Г. Иванова высокая похвала – «простота стихов Ходасевича таит за собой высшую гармоническую сложность». Даже недостатки этой поэзии не лишают ее очарования. У него есть недостаток — пусть даже единственный, зато коренной. Это — «карманный масштаб его поэзии; увы, автора «Путем зерна» большим поэтом назвать нельзя.