Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

13417

.pdf
Скачиваний:
2
Добавлен:
15.11.2022
Размер:
217.43 Кб
Скачать

Евгения Щеглова

Хранитель совести

Вл. Глинка. Хранитель: Статьи. Письма. Проза. СПб: Арс, 2003. Вл. Глинка. Воспоминания. Архивы. Письма. Кн. 2. СПб: Издательство

Государственного Эрмитажа, 2006.

Чем, в частности, замечательны эти книги (вкупе с множеством других достоинств): они напрочь отбивают массовое и, в сущности, мелкое, суетное желание, овладевшее нынче не самой мудрой частью «образованцев», — «отметиться», «примазаться», намекнуть на «аристократизм», некую барственность своего происхождения, на то, что «мы» — это заведомо не «они»… Посмотрите, кстати, как резвенько-шустренько бросился народ наш разыскивать свои корни и истоки. Дело это, безусловно, доброе, кто спорит, но, увы, — не в нынешних российских обстоятельствах. Тут, у нас, вся штука в том, что движет этим усердием отнюдь не достохвальная потребность разузнать все про дедушек-бабушек. Народ наш вовсе не так прост. И движет этим энтузиазмом чаще всего подспудная, но страстная, испепеляющая мечта отыскать в своем роду хоть захудалого, но дворянчика. Такого, знаете, ма-ленького-маленького, но настоящего. Не какую-нибудь черную кость — кому она, в самом деле, нужна. Или купчика какого-нибудь, на худой конец. Повальность этого явления в среде самой разнообразной, хоть околоинтеллигентской, хоть гламурной, провоцирует закономерный вопрос: а где, позвольте спросить, они (в смысле — их высокородные предки) крепостных-то брали, ежели, куда ни кинь, всюду потомки бар да высокородного купечества? Кто, извините, землю пахал и кормил эту армию господ и господствующих? Кто ее вынянчил и выучил?

Ну да ладно. Не стоят эти благоглупости того, чтобы всерьез их оспаривать. Да и предмета тут для спора нет. Ни спор тут потребен, а диагноз. Осознание того, что наше столь бурно, до одури веселящееся общество, с восторгом бесшабашных неандертальцев выкрикивающее: «Все у нас получится!», «все перемелется, родная!»

— на самом деле погрязло в откровеннейшем, наипошлейшем мещанстве, вязком, как глина. Что в омерзительном, смрадном маскараде, в который обратилась наша Раша, кружатся лица и маски самые разные, но равно омерзительные и равно отмеченные печатью вырождения. Дух мнимостей, дух самодовольства объял нынешнюю Россию. И неважно, псевдодворянами ли наряжены эти карнавальные лица-маски, псевдокупцами ли, псевдоучеными, псевдополитиками, псевдоаристократами… Все — вымороченное, все — зыбкое, все поддельное, подловатое, жуткое.

Атут, в этих книгах, перед нами — сама подлинность. Подлинность поразительно глубокого и точного ума, совести, интеллигентности, чести, — тех человеческих качеств, для которых в России ныне уже явно требуется своя «красная книга». Этот великолепно изданный и богато иллюстрированный двухтомник, составленный петербургским писателем Михаилом Глинкой и посвященный памяти его дяди, одного из самых знаменитых «эрмитажников», историка и писателя Владислава Михайловича Глинки, скончавшегося в 1983 году, можно сказать легенды великого музея — конечно, в первую очередь наиболее полный свод его статей, писем, прозы, мемуаров, а также того, что написано было о нем самом.

Апомнили и помнят его многие. Работа по собиранию и комментированию этих материалов проделана была, вне всякого сомнения, колоссальная. Ограничиться одной только благодарностью М. Глинке, не пожалевшего для нее ни сил, ни времени, ни энтузиазма, разумеется, недостаточно. Стоит только вспомнить, что ценнейшие мемуары Владислава Михайловича о блокаде остались в рукописи, перечитать и

- 2 -

закончить которую он не успел, хотя неоднократно собирался это сделать. Так и не успел он дописать тысячи и тысячи слов, намеченные разве что первыми двумя-тремя буквами. Дописывать «по наитию»?.. Это, я вам скажу, штука сложности невероятной. Да и рискованная — не дай господи, поймешь и истолкуешь что-нибудь не так. А «красивейший, но предельно неразборчивый почерк» автора, на расшифровку которого М. Глинка потратил не один год? Любой исследователь, когда-либо бравшийся за подобную работу, легко вообразит объем вложенного в эти книги труда. А постоянно встречающиеся в тексте имена и фамилии, внимательно и точно откомментированные М. Глинкой, — их ведь была, безо всяких преувеличений, не одна сотня, да и каких имен! С тоской посетуешь, что не всем дал Бог такого племянника. Тут дело не только

встепени благодарности, которую, несомненно, испытывает Михаил Сергеевич к памяти дяди, усыновившего его вместе с сестрой в военные годы, после гибели их родителей. Фигуры, скажем так, ученого и комментатора его трудов, его нынешнего биографа (и при этом даровитого прозаика) должны быть в чем-то равновеликими, — по степени понимания одного другим, духовного сродства, быть может, и знаний (хотя по части последних с Владиславом Михайловичем редко кто мог потягаться).

Но, как бы ни был этот двухтомник богат и разнообразен по части всевозможных исторических изысканий, предпринятых в свое время Вл. Глинкой, значение его ими не ограничивается. Эти книги вполне можно прочитать как кодекс ума и чести понастоящему свободного, поразительно умного, поразительно совестливого и честного русского интеллигента. Лишенного — как настоящему интеллигенту и положено — малейшего псевдоинтеллигентского снобизма, боже сохрани, чванства, деления людей на верхи и низы. Во вступительной статье к 1-му тому М. Глинка рассказывает, как Владислав Михайлович, очень любивший свою старушку-няню, в течение долгих лет, до самой ее кончины, отсылал деньги в деревню, где она жила. Не забывал он и своих подопечных в какой-нибудь костромской глуши, где его семья жила в эвакуации, туда тоже слались бесконечные посылки. Все это делалось им абсолютно естественно, спокойно, как и полагается среди подлинной интеллигенции.

Аведь в музее он зарабатывал буквально гроши, на которые надо было содержать и жену с дочерью, и двоих усыновленных племянников, и приезжающих из других городов друзей, и даже домашнюю живность, приблудных кошек и собак, приносимых

вдом его сердобольной женой. Конечно, зарплаты музейщика на такие расходы хватать не могло. И Владислав Михайлович постоянно, несмотря на огромную загруженность музейного работника (а частенько ему приходилось работать и в двух-трех музеях), ежевечерне и до глубокой ночи, рассказывает о нем племянник, писал историческую прозу. Ведь только нынешняя ее величество Беспамятность способна рисовать благостную картину богатства и благоденствия советских тружеников науки. Не богатством своим издавна отличались настоящие интеллигенты, которых, увы, всегда было мало, а отсутствием любви к комфорту. Равно как — и героизации своего поведения, и мелкой, чисто мещанской суетности, и низкопоклонства перед кем бы то ни было во времена любые, не исключая и самых страшных.

К тому же Владислав Михайлович наделен был, как мало кто даже из его круга высокообразованных петербуржцев-ленинградцев, абсолютным бесстрашием и независимостью мысли, безошибочным чутьем на подлинность, благородством слова и дела.

Он словно был послом из русского «Серебряного века», этот тончайший знаток истории, особенно военной, старинного русского быта, к кому обращались за консультацией и режиссеры, и сценаристы, и писатели, и музейщики, и вообще все, кто по службе или по интересу занимался русской историей.

- 3 -

«Приносят ему, например, — вспоминал о Вл. Глинке Натан Эйдельман, — предполагаемый портрет молодого декабриста-гвардейца. Глинка с нежностью глянет на юношу прадедовских времен и вздохнет:

— Да, как приятно, декабрист-гвардеец; правда, шитья на воротнике нет, значит, не гвардеец, но ничего… Какой славный улан (уж не тот ли, кто обвенчался с Ольгой Лариной, — „улан умел ее пленить”); хороший мальчик, уланский корнет, одна звездочка на эполете — звездочка, правда, была введена только в 1827 году, то есть через два года после восстания декабристов, — значит, этот молодец не был офицером в момент восстания. Конечно, бывало, что кое-кто из осужденных возвращал себе солдатскою службою на Кавказе офицерские чины — но эдак годам к тридцати пятисорока, а ваш мальчик лет двадцати… да и прическа лермонтовская, такого зачеса в 1820—30-х еще не носили… Ах, жаль, пуговицы на портрете неразборчивы, а то бы мы определили и полк и год.

Так что не получается декабрист никак — а вообще славный мальчик…» Когда А. И. Солженицыну в работе над «Августом 1914-го» потребовалась

консультация специалиста-историка, он обратился именно к Владиславу Глинке, которому тайно и прислал рукопись (дело было в 1974 году, накануне высылки писателя из СССР). Да и где, скажите, и как было отыскать более авторитетного знатока! Обширное письмо Вл. Глинки Солженицыну по поводу романа не может не поражать скрупулезнейшей требовательностью действительно блистательного историка к точности буквально во всем, начиная от норм тогдашнего поведения представителей самых разных общественных кругов, хоть царских, хоть крестьянских, до каких-нибудь мельчайших деталей одежды. Тут и точность в определении численности полковых офицеров, и знание того, где именно — на плечах или через плечо — носили тогда палантины. Страница за страницей, строка за строкой ученый вчитывается, всматривается, вдумывается в текст — и обращает внимание писателя, что, например, в 1914-м не существовал еще термин «передний край»: он появился позже, при позиционной войне. Что «на слова штаб-офицера урядник не посмеет пожать плечами, это дерзость. А офицер не скажет ему „вы”, так же как не скажет „ваших земляков работа”, а скорее „твоих станичников работа”». Револьвер с шашкой в эпоху Первой мировой, отмечает В. Глинка, тогда не пристегивались, а надевались «вместе с ремнями походного снаряжения». И почему, далее проходится Глинка с карандашом в руках по тексту, один из героев книги входит в комнату к сестре в кепке? «Даже безбожник, он с молоком матери всосал необходимость, входя в дом, снимать головной убор».

И никакой «золотой шпаги» тогда в поход не брали, пишет он, да и не было ее у Самсонова, героя романа. У него могло быть, уточняет Глинка, только «так называемое „золотое”, или „георгиевское оружие”, то есть шашка с золоченым эфесом и эмалевым Георгиевским крестиком, на верхней его части. Значение этого знака отличия отнюдь не следует переоценивать. За одну Японскую войну им было награждено более 600 человек».

Подобных консультаций Владислав Михайлович за долгую свою жизнь раздал не одну тысячу. Его щедрость тут не имела границ. Но малейших исторических неточностей, небрежностей он не терпел. М. Глинка вспоминает, как, прочитав довольно популярный тогда исторический роман (написанный, правда, вовсе не историком, а поэтом, и очень хорошим), Владислав Михайлович буквально выскочил из комнаты, держа в руках развернутый том. Оказывается, в нем было написано, как ямщик на постоялом дворе сидит на кухне, «рассупонившись и развязав кушак»! Боже, какой гневной тирадой разразился историк! Ямщицкий кушак — это вовсе не ремень, тесьма или веревка, как думалось слабо подкованному в исторических реалиях поэту и

- 4 -

прозаику. Это — широкое полотнище длиной в несколько метров, и для того, чтобы ямщик мог окрутиться в него, всегда нужен был второй человек, помощник. Обернутый в несколько слоев вокруг поясницы, такой кушак надежно защищал ямщика и от мороза, и от дождя, и от ветра. Да и облучок, на котором он сидит, все время подбрасывает ямщика снизу, так что кушак — это еще и что-то вроде нынешнего корсета, который носят те, кто опасается за крестцовую часть позвоночника.

«Это тебе не сейчас по асфальту! — возмущался Владислав Михайлович. — А вот еще — граф едет у него по Петербургу на гунтере! Не на рысаках, как все, а почему-то на гунтере — лошади той породы, которая выведена англичанами для охоты на лисиц! Для чего? Красиво сказануть?»

Можно только вообразить — нам, кому не посчастливилось знать Владислава Михайловича вживую — насколько интересны были его рассказы об истории. И мало того. Будучи освещены светом его незаурядной, обаятельной личности, они буквально завораживали слушателя. Близко знавший его Натан Эйдельман писал, что именно личность Глинки, его дух, его доброта «позволяли ему быть на „ты” с прошлым. Прошлое не всякому открывается. Я помню, как об одном специалисте сказали: „Все знает — ничего не понимает”. Знания большие, а чувства духа нет — и прошлое не дает себя явить, — это лишь склад знаний. Все знания Владислава Михайловича были оживлены его личностью, его духом, его улыбкой, его сарказмом, его добротой, и он был конгениален своим положительным героям, во всяком случае, таким, как декабристы, Пушкин, герои 1812 года».

И далее: «Я думаю, что одним из главных заветов Владислава Михайловича может считаться мысль о значении хорошего человека (выделено мною. — Е. Щ.) в истории и изучении истории. Мы не всегда об этом вспоминаем, а ведь надо быть хорошим человеком, чтобы разговориться с историей. Плохой человек, даже вводя в

обиход новые факты, окрашивает их своей дурной личностью — и эти факты почти погибают».

Замечательные, удивительно простые и оттого пророческие слова, едва ли способные когда-нибудь устареть. Надо быть хорошим человеком. Тогда и история откроется тебе совершенно по-иному, не как склад событий и фактов, а как живая, глубоко нравственная летопись поколений наших предков, сколь бы далеко во временном пространстве они от нас не жили.

Тут припоминается рассказ Владислава Михайловича о Евгении Шварце, его близком друге, — в частности их «игра», когда один предлагает другому сходу назвать «целиком чистых людей». Вл. Глинка моментально припомнил своего любимого декабриста Горбачевского, доктора Гааза и Н. П. Анциферова. На другой день — Радищева, Жуковского и Чехова. Шварц в ответ — имена Кони, Короленко и Волошина. Игра эта периодически ими возобновлялась. Но дело тут даже не столько в конкретных именах, сколько в жгучей, ненасытной потребности мыслящей и при этом глубоко нравственной личности отыскать в истории родную и при том непременно высокую и чистую душу — как маяк в океане. Эта потребность терзала, скорее всего, не только Шварца и Глинку.

К тому же нетрудно заметить, что человеческая нравственность — вообще стержень этого двухтомника, о каких бы временах или деятелях речь в них не шла.

А ведь Владислав Глинка, человек познаний поистине энциклопедических, по образованию вовсе не был историком. Он был юристом, выпускником Ленинградского университета. Однако еще смолоду осознал, что правоведческая дорога — не его, и углубился в изучение истории. Семья Вл. Глинки, потомственно дворянская, с начала 20-х годов успела попасть в эпицентр воистину дьявольской классовой борьбы. Сам Владислав Михайлович, как и его брат Сергей, 16-летним мальчишкой уходит в

- 5 -

Красную Армию — в семье принято было начинать взрослую жизнь со службы народу

иотечеству, — в то время как их самый старший брат, Михаил, служит на санитарном поезде в армии белой. Позднее, в 1920-м, он будет убит ночью при невыясненных обстоятельствах ударом штыка в живот.

Трудно сказать, чем было вызвано решение молодого юриста стать историком. Скорее всего, он понял, какого рода юриспруденция только и возможна в молодом, но чрезвычайно многообещающем государстве, — а ведь юрист решает судьбы живых людей!..

Впрочем, заниматься историей в советской России было тоже крайне опасно. Существовала ли другая отрасль знаний, которую бы столь нещадно коверкали, кромсали, переписывали, перелицовывали, как отечественная история? О которую попросту бы вытирали ноги?

Исуществовало ли другое государство, где сам по себе естественный исторический процесс был переломан через колено, как палка?

А уж что заведомо меньше всего было нужно быстро становящемуся на ноги, злобному, как выпущенный из бутылки нечистый дух, — так это историческая точность. Вкупе с такими пережитками, как уважение к предкам, почитание истинных героев и вообще правда.

О каком уважении предков и истории можно было говорить, если сразу после революции, рассказывается в «Хранителе», началось повальное расхищение, разграбление, разбазаривание ценнейших и абсолютно невосстановимых предметов дореволюционной жизни? В середине 20-х годов уничтожен был почти весь тираж изданной незадолго до революции ценнейшей «Истории кавалергардов» С. Панчулидзе, рассказывает составитель. В те же годы историкам — сотрудникам ленинградских пригородных дворцов-музеев раздавались в счет жалованья, причем для повседневной носки, обувь, шаровары, брюки из гардеробов Александра II, Николая II

ицаревича Алексея. Из Зимнего дворца таким же образом исчезло неисчислимое множество предметов дворцовых сервизов. Находящийся ныне в Лондоне Коран Аббаса, некогда тоже достояние Эрмитажа, был для мусульман святыней такого рода, что, заполучив его, среднеазиатские муллы несли его на руках по всему Невскому проспекту до Московского вокзала, передвигаясь только на коленях…

Сам Вл. Глинка, с конца 20-х и до 1941 года хранитель и сотрудник последовательно музеев Петергофа, Грузино, Царского Села, Фонтанного дома Шереметевых, Русского музея, а потом Эрмитажа, вспоминал о чудовищном разграблении ценностей: «До сих пор вижу, как в кошмаре, в двух залах, выходящих на Неву, — в бывшей половине последней царицы — нагроможденную почти до потолка нашу коллекционную мебель. Сколько при этой перевозке и забрасывании „все выше и выше” было переломано ценнейших предметов из Строгановской усадьбы Марьино, из Шереметевского Фонтанного дома, особняка Бобринских на Галерной, из дома купцов Терликовых, из митрополичьих покоев в Александро-Невской лавре, из особняка Штиглицев-Половцевых, из множества других! Карельская береза, красное дерево, персидский орех, палисандр, бронзовые каннелюры, золоченые сфинксы, прорванные шелковые сиденья и ручные вышивки — все это громоздилось перед нами. Отдельной горой были сложены обломки — локотники кресел, ножка клавесина, подножье арфы с педалями…»

А впереди была массовая продажа за границу бесценных эрмитажных полотен, проводившаяся якобы в интересах освобожденного народа, затем — в 1950—70-е — бездумное раздаривание кому надо и не надо предметов истории нашего, между прочим, национального достояния. Стоит только вообразить, какую изобретательность должны были проявлять несчастные музейщики, чтобы спасти от гибели исчезающие

- 6 -

на их глазах портреты царских генералов и сановников, военную атрибутику, гобелены, изумительный русский фарфор, знамена царских полков… Не в эти ли времена, кстати, и зародилась пламенная любовь тогдашних властителей, праотцов теперешних толстосумов, ко всему «барскому»? Барина-то нынешнего, скоробогатого, вылетевшего из царства теней, поскреби — отыщешь холопа. А холопа, настоящего, природного, издавна хлебом не корми, а дай к барам примазаться. Или хотя бы плюху от них получить. И то — сам барин изволили ручку приложить-с…

И надо было уметь — в этом царстве мнимостей, где бал правился глубоко невежественными, примитивными существами, где человеческая глупость и пошлость чувствовали себя как рыба в воде, ибо были плоть от плоти порождением подлого, рабьего духа, — сохранить абсолютную независимость мысли. Ибо любовь к правде, и только к правде — это прежде всего антипошлость и антиневежество.

Тут, кстати, припоминается и один из рассказов Владислава Михайловича о роте Преображенского полка численностью в 350 человек, с помощью которой Елизавета Петровна пришла к власти. Разумеется, эти лейб-гвардейцы сразу же по воцарении дщери Петровой были осыпаны всевозможными дарами и привилегиями. Всех их возвели в потомственное дворянство, они получили личные гербы и земельные наделы. Но… За два десятка лет почти все они спились, спустили с молотка свои имения или проиграли их в карты.

Вот как оно бывает в России со скоробогачами…

Авот характерный пример упорно не стареющей тесной спайки невежества с хамством — уже из более близкого к нам времени. Некогда знаменитый историкантичник Лев Львович Раков, ученый секретарь Эрмитажа, директор уничтоженного Музея обороны Ленинграда, один из очень близких Вл. Глинке людей, как-то написал письмо Леониду Соболеву по поводу его нашумевшего еще с горьковских времен романа «Капитальный ремонт». Эту историю рассказывает в «Хранителе» М. Глинка. Что за человек был писатель Соболев, известный сталинский подхалим, рядившийся в тогу благородного моряка, — про то, несомненно, знали и Л. Раков, и Вл. Глинка. Но Л. Раков все-таки посчитал необходимым указать весьма самоуверенному авторумаринисту, что линейный корабль — главное действующее лицо книги — мог в действительности иметь пять вариантов названий, «но только не такое, которое дал кораблю автор». Ах, как рассыпался Л. Соболев в благодарностях ученому-знатоку!.. «Только в Петрограде-Ленинграде, городе эрудитов, мог найтись столь тонкий знаток… И если бы только книга уже не разошлась… А сейчас, увы, уже нет никакой возможности…» На второе письмо с другими шпильками по адресу «мариниста» Л. Соболев ответил крайне сухо — мол, стоит ли обращать внимание на мелочи. Третье письмо осталось без ответа.

Ауже в брежневские годы, пишет М. Глинка, подобный этикокульторологический конфликт произошел у Владислава Михайловича с Семеном Степановичем Гейченко, главой знаменитого Пушкиногорского заповедника. Некогда С. Гейченко был добрым знакомцем Вл. Глинки, поскольку действительно чрезвычайно много сделал для возрождения Пушкинских Гор. Да и знали они друг друга с 1930-х, времени совместной работы в Петергофе, еще подлинном. Но дело было даже не в мелких исторических неточностях известной книги Гейченко «У Лукоморья», не в том, что Николай I, как написано было в ней, в 1837 году, во время пожара Зимнего дворца, якобы вызывал на подмогу кронштадтские корабли. Это в декабре-то, возмущался Владислав Михайлович, когда до Кронштадта сплошной лед! И не в том, что день рождения Пушкина автор называет почему-то именинами, или что Николай I обсуждает с Бенкендорфом, какой надгробный памятник надлежит поставить на могиле Пушкина. Мелкие ошибки всегда можно исправить. Изъян книги был куда глубже.

-7 -

Вписьме к С. Гейченко от 8 апреля 1974 года Владислав Михайлович писал: «Уже несколько лет, с тех пор как ты вошел в славу, стали доходить до меня упорные слухи, что ты занесся, т. е. перестал узнавать многих старых знакомцев по музейной части, держишься на людях высокомерно, на манер „наместника Пушкина на земле”, как выразился некий острослов. Рассказы эти, шедшие от весьма различных людей, очень меня опечалили… Не один человек и не два, а по крайней мере с десяток из тех, кто близко наблюдал твою жизнь в послевоенные годы (и я в том числе), очень огорчились, не найдя в „Лукоморье” упоминания о Матвее Матвеевиче Колоушине, а ведь все мы знаем, что Матвей в те годы и для Заповедника, и для тебя лично сделал очень много доброго. Как же это вышло? Уж кого только ты не упомянул в книге по имени, отчеству и фамилии. И лесоводов, и металлургов, и археологов, и архитекторов.

Ихороших, дельных людей, и иных вроде Лактионова или Бельчикова. Только Колоушина ни разу не вспомнил».

А ведь С. Гейченко, перед войной уволенный из петергофского музея, арестованный в 41-м за знакомство с некоей дамой, носившей нерусскую фамилию, и вернувшийся в Ленинград в 45-м без руки, худым и бездомным, спасен был именно М. Колоушиным. Эта очевидная неблагодарность известного музейщика побудила Владислава Михайловича незадолго до смерти сделать в своей рабочей тетради запись о С. Гейченко. В ней, в частности, говорилось: «Черная душа и чрезмерная самовлюбленность — плохие помощники в творчестве, как и на любой стезе жизни. Семена Степановича вознесли до небес, и никто не замечает, что книги его фальшивые во всем, где фигурирует и особенно говорит живой Пушкин, не всегда и точны; что дом в Петровском нельзя было строить — ведь каким он был при Ганнибалах, неизвестно; что лестница в воду из Михайловского дома никогда не стояла, где стоит; что „златая цепь” — нелепа, безвкусна и т. п. Семен Степанович не выдержал испытания известностью, потерял меру вкуса и собственного достоинства, возомнил себя действительно „наместником Пушкина на земле”. И как же это нелепо».

Когда не в меру ретивый и сильно идеологизированный врач В. Софронов в 1963 году в «Неве» выскочил с сенсационной статьей о Дантесе «Поединок или убийство?», Вл. Глинка вместе с Л. Л. Раковым и Я. Давидовичем дал ему достойную отповедь. Нет, он защищал не Дантеса, авантюриста, бездельника на службе и пустого светского хлыща. Он защищал честь и достоинство правды, в какие бы сложные и запутанные обстоятельства ей не приходилось попадать. В. Софронов в статье самонадеянно утверждал, что Дантес вышел к барьеру, будучи облачен в кольчугу, потому что «собственная жизнь для таких людей была дороже их дворянской чести». Безусловно, говорится в письме ученых, направленном в Пушкинскую комиссию АН СССР и в редакцию «Невы», безнравственный человек способен на многие грязные дела. «Но чего Дантес не мог сделать — надеть кольчугу, отправляясь на дуэль: даже в случае легкого ранения в шею или в плечо это привело бы к такому позорному разоблачению, которое люди „высшего круга”, способные не заметить и забыть любую подлость из отмеченных выше, никогда бы не простили. Это был бы скандал, после которого ни в России, ни в каком-либо другом месте Европы Дантеса не пустили бы ни в один дом.., ни один из бывших его знакомых не узнал бы его на улице, не подал бы ему руки».

От зоркого глаза Владислава Михайловича не укрылось и определенное двуличие в поведении академика, знаменитого ученого И. А. Орбели, в военные годы директора Эрмитажа, а позже — одного из свидетелей на Нюрнбергском процессе. Конечно, Глинка отдавал должное лучшим его человеческим качествам. В частности, припоминая трудное время эвакуации эрмитажных сокровищ, Глинка отмечал его прекрасные деловые качества. Да и в блокадные времена Иосиф Абгарович вел себя вполне достойно. Но он же, «официальный мастер картинного гнева», выступая в

- 8 -

Нюрнберге, не устоял перед соблазном «порисоваться перед всем миром седой бородой патриарха и сверкающим кровавым гневом глазами». Никто, разумеется, не снимает с фашистов их чудовищной вины перед человечеством. Но не существует и обстоятельств, — во всяком случае, для человека столь абсолютной порядочности и честности, каким был Владислав Михайлович, — которые оправдывали бы ложь.

«…Все показания И. А. Орбели на Нюрнбергском процессе — сплошной вымысел, — пишет он в воспоминаниях. — Немецкие артиллеристы никогда не били по зданиям Эрмитажа из дальнобойных пушек, стрелявших из Красного Села и обстреливавших любой район по выбору, а их летчики не старались специально разбомбить или зажечь Эрмитаж с воздуха. И академик отлично знал это, хотя все-таки попадание артснарядов в Зимний дворец и имело место после отъезда его в Ереван, последовавшего в марте 1942 года».

Позволю себе еще один пример подлинно нравственного отношения интеллигента не только к истории, но и к тому, кто ее вершит и описывает.

В одном из своих устных рассказов, записанных на магнитофон Г. Вилинбаховым, ныне главой Геральдической службы при Президенте России, Вл. Глинка припомнил одного из достойнейших людей — Иосифа Иосифовича ДараганСущѐва, потомственного военного, служившего в годы Первой мировой под началом барона Маннергейма. Некогда на глаза Иосифу Иосифовичу попались знаменитые записки графа Игнатьева «50 лет в строю»: вещица хвастливая, претенциозная, но советскими властями охотно признаваемая. Как же — сам его сиятельство граф служит народной власти, вроде, значит, другого прирученного «советского графа» — А. Н. Толстого. Так вот — какую информацию о графе Игнатьеве получил в свое время Владислав Михайлович. «Аттестация была самая уничтожающая, — Иосиф Иосифович сказал, что он хорошо знал и Алексея Алексеевича (Игнатьева. — Е. Щ.), и его брата — лейб-гусара, и что брат был отличным офицером и порядочным человеком, а Алешку, как он называл Игнатьева, вообще никто всерьез в старом Петербурге не принимал — знали, что он хвастун, фанфарон, человек необычайно самовлюбленный…»

Это вам не то, что действительно выдающийся историк, ученый с мировым именем Сергей Николаевич Тройницкий, с 1918 по 1927 годы директор Эрмитажа, высланный из Ленинграда в 35-м как «социально опасный элемент». Куда уж, в самом деле, опасней, — он отлично знал, куда и как исчезали в 20-е годы эрмитажные ценности… Он же, Сергей Николаевич, был одним из тех, кто первым обратил внимание на талант юного правоведа Глинки, о чем Владислав Михайлович, человек благодарный, никогда не забывал. Конец жизни Тройницкого был трагичен. Выдающийся ученый, «уникальное знание искусства которого в другой стране принесло бы ему состояние, — рассказывается в книге, — снимал углы под Москвой, порой готовя пищу и кипятя чайник на таганке у пруда».

Вот там она у нас в советские времена и сидела, природная наша настоящая интеллигенция, — у костерка, не берегового, так лагерного. Не в президиумах, не в начальственных кабинетах, не за пиршественными столами, как нынешняя околоинтеллигентская братва, отдрессированная лучше всякой палки близостью к большим деньгам. Но именно они — те интеллигенты, подлинные — были понастоящему свободны. Свободны с Христом, а не с дьяволом.

«Великое счастье музейных работников, — записал как-то Вл. Глинка одну из главных своих мыслей, — в неспешном прикосновении к прекрасным творениям прошлого, в возможности остаться с ним наедине, всматриваясь в них, пытаясь понять то, что когда-то их породило».

Подчеркну — в прикосновении неспешном, несуетном, вдумчивом. В чутком диалоге с историей.

-9 -

Ивот человек такой поразительной нравственности, огромных и притом разносторонних знаний, такой степени ответственности перед настоящим и будущим,

именно он в блокадных своих мемуарах жестко, честно, предельно откровенно описывает трагедию загубленного великого города. Да-да, загубленного. Притом — намеренно. Должны же когда-нибудь быть внятно произнесены эти слова. Трудно сказать, знал ли Вл. Глинка подлинную историю того, как же именно город оказался обречен на смерть. Скорее всего, знал. Догадывался, проникая в глубь событий точнейшим чутьем ученого-историка. К тому же ни малейших иллюзий относительно страны, в которой он живет, Глинка не питал. Наверняка он понимал, что дорожка к трагедии блокады проторена была не чем иным, как советско-финляндской «незнаменитой» войной, деянием однозначно подлым и бессовестным, за что СССР

еще в 1939-м исключили из Лиги наций. И — бесконечными репрессиями, сотрясавшими Петроград—Ленинград с первого залпа «Авроры».

Современный историк Марк Солонин в книге «22 июня, или Когда началась Великая Отечественная война?» (2006), основательно проанализировав массу исторических, наконец-то ставших читателю доступных фактов, утверждает: не будь этой «зимней» войны, в результате которой от Финляндии были отторгнуты исторически ей принадлежавшие земли, а следом за ней — вторичного (!) нападения

СССР на Финляндию 26 июня 1941 года, нейтралитет которой четырьмя днями раньше он обязывался неукоснительно соблюдать, блокада Ленинграда была бы абсолютно невозможна. «Ленинград расположен НЕ на полуострове, — пишет он в книге. — Его в принципе нельзя блокировать „с одной стороны”. Имея Финляндию в качестве — нет, не союзника, а всего лишь нейтрального соседа, Ленинград можно было бы снабжать сколь угодно долго по железной дороге через Петрозаводск—Сортавалу».

Ине кто иной, как барон Карл Густав Маннергейм, главнокомандующий финской армией, в прошлом верой и правдой служивший России, начиная с Русско-Японской войны, отдал в 1941 году приказ не совершать никаких налетов на Ленинград. Приказ этот соблюдался финской армией на протяжении всей войны. Собственно, для ленинградцев-блокадников это не новость. Им известно, что знаменитая надпись на ленинградских домах — «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна» — всегда обращена была только на запад и юг, к немецкой стороне. Ни одного выстрела со стороны финской не было произведено.

Итакие факты, способные в корне уничтожить слащавую, а правильнее будет сказать преступную ложь о том, что у нас якобы «никто не забыт и ничто не забыто», о трудовых и прочих подвигах несчастнейших страдальцев, стариков, детей, женщин, запертых в голодном, вымирающем городе, ежедневно обстреливаемым с земли и с воздуха, — они по сей день остаются достоянием очень и очень немногих.

А их надо было бы выбить в камне, как слова Ольги Берггольц, начертанные на вратах Пискаревского мемориала. Чтобы, кладя цветы к подножью петербургского (ленинградского) памятника «Жертвам коммунистического террора» на Троицкой площади, у Дома политкаторжан, современник, как и его потомок, понимал: это цветы и бесчисленным убитым блокадой ленинградцам.

Сколько же их было?.. В мемуарах Вл. Глинка дает на это ответ — конечно, приблизительный, сколь-нибудь точной цифры тут не может быть. Ибо в город пришло множество абсолютно никем не учтенных жителей пригородов, а также Псковской и Новгородской областей. Они, не имея ни работы, ни карточек, ни прописки, умерли первыми. А что говорить о тех ленинградцах, кого вывезли едва живыми и кто умер после первого же плотного обеда? А то и не дожив до него, как известный ленинградский скульптор и писательница Елена Данько. Их могилами отмечены все пути из Ленинграда в эвакуацию.

- 10 -

Так вот — разговаривая осенью 1942 года с известным врачом, членомкорреспондентом Академии медицинских наук Николаем Николаевичем Петровым, Вл. Глинка услышал от него потрясшие его сведения об умерших в городе менее чем за год

с ноября 1941-го по декабрь 1942-го. Эти цифры, рассказал Н. Петров, только что были озвучены в Горздраве. «Миллион девятьсот тысяч! — воскликнул тогда Петров.

Это же государство целое вымерло!.. Ведь это примерно столько мы потеряли за всю войну с 1914 по 1917 год! Но на фронте! На фронте! И за это Николай слетел…»

Насколько мне ведомо, по сей день в официальных сводках звучит цифра иная — 600—700 тысяч, самые храбрые не боятся произнести — около миллиона. Ну, да ведь врать нам не привыкать: на том стоим.

Вл. Глинка, всю блокаду проведший в городе, на себе испытавший чудовищный голод и не менее страшный холод, бесконечные бомбежки и обстрелы, утверждал в записках — читанное им о блокаде, за редчайшими исключениями, преступно лживо (выделено мною. — Е. Щ.), если автор пытается отразить будни среднего ленинградца, чудом не умершего от голода. В этих фальшивых воспоминаниях и не менее лживых псевдохудожественных книгах, говорится далее, «намеренно умалчивалось о таких общеизвестных явлениях, как грабеж управхозами имущества умерших и спекуляции их продовольственными карточками, о черном рынке, где за продовольствие отдавали все — от одежды и обуви до бриллиантов и регалий, умалчивалось даже о судьбах таких многочисленных категорий населения, обязательно виденных всяким жившим тогда в Ленинграде, как сотни тысяч бездетных одиночек — холостяков, незамужних или вдовых, существовавших до войны на скромную зарплату, а также стариков и старух, родителей солдат и офицеров, бывших на фронте или уже там погибших, об их женах и детях, если они не эвакуировались и не были особенно „пробивными”».

Все эти группы обречены были на неизбежную и очень скорую смерть. То были, в основной своей массе, недобитые репрессиями ленинградские интеллигенты, — художники, скульпторы, артисты, музыкальные работники, самые, пишет Глинка, беспомощные в быту люди, абсолютно лишенные инстинкта добытчиков и нахрапистости любого рода. Они умирали тихо и безропотно, как святые. Владислав Михайлович вспоминал, как его знакомый фалерист-искусствовед, скрипач, ученик Иннокентия Анненского, предчувствуя скорую смерть (дело было еще в ноябре 1941 года), попросил его принести из дома старую скрипку. «Она насквозь промерзла, Владимир Александрович. Подождите. Дайте ей согреться, — сказал я хозяину, передавая скрипку в его руки. — Ничего. Мне хочется ее скорее отогреть, — тихо сказал он».

Каково после таких строк, щемящих и обжигающих, бесконечно трагических — что в сравнении с ними даже софокловские трагедии! — читать в этих же воспоминаниях о жизни партийной верхушки — жизни совсем не голодной, а можно даже сказать, сытой. И теплой. В январе 1944-го группе англо-американских журналистов (с ними был и Глинка) устроили встречу с председателем Ленсовета П. С. Попковым (позже расстрелянном по «ленинградскому делу»). Это был тот самый деятель, который, свидетельствовала Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая, его соседка, в самые страшные блокадные месяцы ежедневно приносил домой для своего кота двести грамм свежего фарша.

Так вот: когда на той встрече разговор зашел о погибших, коих, по сведениям, выданным нашей традиционно лживой пропагандой иностранцам, в Ленинграде было около пятисот тысяч, этот самый Попков «с кривой ухмылкой, не задумываясь, ответил: — Эта цифра во много раз завышена и является сплошной газетной уткой…»

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]