- •Глава 6 ю. Олеша «Список благодеяний» Театральная редакция (1931 г.) 297 Читать
- •Глава 7 «Здесь Мейер тряхнет стариной…» Мейерхольд на репетициях «Списка благодеяний» 363 Читать
- •Глава 8 «Превратить пьесу в агитпроп для интеллигенции…» 459 Читать
- •Глава 9 «Говорите в пространство — кто-то услышит…» Попытка реконструкции спектакля «Список благодеяний» 515 Читать
- •Глава 10 «Взгляд мой на положение интеллигенции крайне мрачен…» Рецепция спектакля «Список благодеяний» 567 Читать
- •{7} Введение
- •Эдиционные принципы
- •Примечания {19} Глава 1 «… Допустим ли я или недопустим?» Олеша и Мейерхольд в 1929 – 1931 годах
- •Примечания {37} Глава 2 «Если вы интеллигент, пишите исповедь…» Творческие черновики «Списка благодеяний»
- •План второй сцены.
- •План второй сцены.
- •«Список благодеяний» Трагедия
- •Сценарий
- •1 Сцена
- •2‑Я сцена
- •Точный план работыlxx
- •3 Действие
- •4 Действие
- •Список благодеянии Вариант второй
- •Действие первое
- •Твердый план второго варианта
- •Патетическая мелодрамаlxxiii.
- •«В театре» Сцена первая Вариант окончательный
- •Вариант общежитияlxxxii
- •2‑Й вариант общежития
- •Раздел в Наброски и черновые варианты сцен, в переработанном виде вошедших в окончательный текст пьесы Сцена в уборной
- •Сцена первая
- •Действие первое Сцена первая
- •Вариант сцены первой
- •В пансионе
- •У Татарова
- •В посольстве
- •«Список благодеяний»
- •У канавы
- •Примечания {133} Глава 3 «в борьбе с самим собой…» к истории текста «Списка благодеяний»: замысел пьесы, трансформация сюжета, цензурные приключения
- •Архив грк.
- •Архив Мейерхольда.
- •Архив ГосТиМа:
- •Архив м. М. Коренева.
- •Архив ю. К. Олеши.
- •В сцене «Тайна»:
- •В сцене «Приглашение на бал» («Пансион»):
- •В сцене «у Татарова»:
- •Дорогой Всеволод Эмильевич!
- •2‑Й эпизод.
- •5‑Й эпизод.
- •7‑Й эпизод. Финал.
- •Этапы изменения текста.
- •{169} Примечания {177} Глава 4 «Голос флейты» Ранняя редакция пьесы (1930 г.)
- •{188} Юрий Олеша. Список благодеяний /ранняя редакция/ *
- •/У Гончаровой/
- •/Пансион/
- •/Мюзик-холл/
- •/У Татарова/
- •/В полпредстве/
- •/У Татарова/
- •/Финал/
- •Примечания
- •{239} Глава 5 «Этот мир принимает не всех…» Театральные документы начала работы над спектаклем
- •{246} Вс. Мейерхольд. Беседа с труппой ГосТиМа о пьесе ю. Олеши «Список благодеяний» 2 марта 1931 годаccliii *
- •Обсуждение «Списка благодеяний» после читки ю. К. Олешей пьесы на труппе гбдт (Ленинград) 18 марта 1931 года**
- •{256} Вс. Мейерхольд и ю. Олеша в беседе с артистами театра на заседании в ГосТиМе 26 марта 1931 года по поводу пьесы Юрия Олеши «Список благодеяний»***
- •Вс. Мейерхольд Доклад о макете к спектаклю «Список благодеяний» на производственном совещании ГосТиМа 3 мая 1931 года****
- •Примечания
- •{297} Глава 6 ю. Олеша «Список благодеяний» Театральная редакция (1931 г.)
- •Образ времени и пространства
- •Предметный мир
- •{304} Юрий Олеша Список благодеяний Пролог
- •Поплавский накл/оняется/ к Леле и шепчет ей, Ильин подал ей записки. Она берет и выходит к столу.
- •Леля встала.
- •Орловский вскочил, звонит.
- •Смешок. 28.III. Первый раз подходит близко к авансцене, и всему зрит/ельному/ залу в глаза, громко, резко, злясь.
- •4 /Инструмента/ — фл/ейта/ 2 кл/арнета/, фагот.
- •В/асильев/ сел у ног.
- •В/асильев/ убежал. Пауза.
- •1‑Й эпизод /Сцена/ тайна
- •К/онец/ музыки.
- •{311} 28. III. Она не грустит, не занимается самокопанием, а просто анализирует себя от ума. Быстро.
- •28. III. У нее очень подвижной ум, она не резонерствует, она легкая, подвижная. Легко, быстро.
- •28. III. Она вошла, шарит глазами обстановку, увидела яблоки и говорит куда-то в коридор, {312} не обращая внимания на присутствующих, констатируя факт.
- •28. III. Абсолютная повторность последней фразы п/етра/ и/вановича/ в тоне.
- •Входят Нещипленко, Лурьи.
- •Входит Ноженкин.
- •Выход двух женщин — Васильева, Збруева.
- •Мимическая игра у к. И. Семеновой. 28.III.
- •28. III. Раздельно, рубит.
- •Ход обоих.
- •Рукопожатие.
- •28. III. Одновременно.
- •{316} 2‑Й эпизод /Сцена/ приглашение на бал
- •Опять неловкое молчание.
- •Молчание. Федотов — большое изумление.
- •Слово «тщеславие» должно быть дискредитировано.
- •Входит Татаров.
- •Пауза. Татаров неподвижен.
- •3‑Й эпизод /Сцена/ серебряное платье
- •Ремизова два шага — руку на Татарова.
- •Манекенщица ушла. Рем/изова/ на кресло села.
- •Башк/атов/ встает.
- •Татаров медленно уходит и садится за стол.
- •Большая сцена ухода.
- •Входит прислуга.
- •Входит Леля и становится на пороге.
- •Ремизова показывает, чтобы она прошлась.
- •Райх — переход к столу.
- •Входит горничная Атьясова с пакетом.
- •Леля подходит. Р/емизова/ сажает л/елю/ на стул. Леля подписывается.
- •Трегубова берет расписку, смотрит.
- •4‑Й эпизод /Сцена/ флейта (сцена в мюзик-холле)
- •Маржерет бежит к занавеси.
- •Rag громко.
- •Штраух ворчит.
- •Штраух ворчит.
- •Шум. Аплодисменты. Звонки и музыка.
- •Пианист идет к роялю. Нач/ало/ музыки. Улялюм поет.
- •Поет. Музыка.
- •Сцена с палочкой.
- •Сцена у фонарщика
- •Н/ачало/ м/узыки/. Септет.
- •До конца музыка.
- •5‑Й эпизод /Сцена/ голос родины «кафе»
- •Официант приносит стул.
- •У выхода останавливаются.
- •Входит официант, собирает посуду. Федотов расплачивается с ним.
- •Сцена выкрадывания револьвера. Леля ушла. Входит официант, за ним, одновременно, с двух сторон, Лахтин и Федотов.
- •{348} Боголюбов берется за пальто. Темно.
- •6‑Й эпизод сцена у татарова
- •Леля движется.
- •Движение Лели.
- •Ход к Леле вдвоем.
- •Первый — к столу.
- •Леля тихо идет к дверям мимо Мартинсона.
- •{354} 7‑Й эпизод /Сцена/ просьба о славе
- •Начинается песенка:
- •Веселый голос продолжает:
- •Конец музыки.
- •Кричат до тех пор, пока не будет сигнала от дирижера. Без музыки.
- •Сантиллан молчит. Нач/ало/ муз/ыки/. Скрипка. Ход Сантиллана.
- •Толпа двинулась вперед со знаменами. Выход драгун. Выстрелы. Темнота.
- •Примечания {363} Глава 7 «Здесь Мейер тряхнет стариной…» Мейерхольд на репетициях «Списка благодеяний»
- •{380} Вс. Мейерхольд Замечания на репетициях ГосТиМа пьесы ю. Олеши «Список благодеяний»*
- •31 Марта 1931 года.
- •6 Апреля 1931 года.
- •{385} 8 Апреля 1931 года.
- •9 Апреля 1931 года.
- •11 Апреля 1931 года.
- •12 Апреля 1931 г.
- •13 Апреля 1931 года.
- •16 Апреля 1931 г.
- •17 Апреля 1931 года.
- •18 Апреля 1931 года.
- •19 Апреля 1931 года.
- •25 Апреля 1931 года.
- •26 Апреля 1931 года (Утро).
- •26 Апреля 1931 года (Веч/ер/).
- •29 Апреля 1931 года.
- •30 Апреля 1931 года.
- •/2/ Мая 1931 года.
- •3 Мая 1931 года.
- •4 Мая 1931 года.
- •4 Мая 1931 года (Утро).
- •{421} 7 Мая 1931 года.
- •8 Мая 1931 года.
- •10 Мая 1931 года.
- •{431} 13 Мая 1931 года.
- •15 Мая 1931 года.
- •16 Мая 1931 года.
- •20 Мая 1931 года.
- •20 Мая 1931 года. Вечер.
- •22 Мая 1931 года.
- •26 Мая 1931 года.
- •27 Мая /19/31 года.
- •31 Мая 1931 года.
- •{453} Примечания
- •{459} Глава 8 «Превратить пьесу в агитпроп для интеллигенции…»
- •{465} Заседание Главреперткома совместно с х/удожественно/-п/олитическим/ с/оветом/ ГосТиМа после просмотра спектакля «Список благодеяний» 2 июня 1931 года*
- •Карл Радек Как Всеволод Мейерхольд попал в Гамлеты и как Жирофле-Жирофляcdxlix начали строить социализм***
- •Дискуссия о «Списке благодеяний» в клубе писателей фосп имени м. Горького 16 июня 1931 года**
- •{500} Н. Гончарова. Мимо цели (На диспуте о «Списке благодеяний» в клубе теаработников)***
- •Л. Б. Об «идеологическом заикании» Олеши и о борьбе Мейерхольда с «внутренним мещанством». (На диспуте о «Списке благодеяний»)***
- •А. Сольц Еще о «Списке благодеяний». (Письмо тов. Сольца тов. Радеку)***
- •К/арл/ р/адек/ Несколько слов в ответ тов. Сольцу***
- •Примечания
- •{515} Глава 9 «Говорите в пространство — кто-то услышит…» Попытка реконструкции спектакля «Список благодеяний»
- •I. Структура спектакля
- •II. Актерская игра
- •III. Цветовое решение спектакля, костюмы, бутафория
- •IV. Свет
- •V. Музыкально-звуковая партитура спектакля
- •VI. Режиссерская технология Вс. Мейерхольда в спектакле «Списка благодеяний»
- •{554} Приложение к главе 9. Юрий Олеша. «Список благодеяний»
- •{556} Примечания {567} Глава 10 «Взгляд мой на положение интеллигенции крайне мрачен…» Рецепция спектакля «Список благодеяний»
- •Примечания {587} Заключение
- •Примечания {596} Именной указатель
- •Список сокращений
Примечания {19} Глава 1 «… Допустим ли я или недопустим?» Олеша и Мейерхольд в 1929 – 1931 годах
Личное знакомство Всеволода Мейерхольда и Юрия Олеши состоялось не позднее весны 1929 года, по-видимому, в прямой связи с режиссерским поиском пьес. Мейерхольд видел спектакль вахтанговцев «Заговор чувств» и, конечно, заказывая драматургу пьесу для ГосТИМа, отчетливо представлял направленность мышления Олеши и темы, которые его занимали.
Можно высказать предположение, что два художника сошлись, совпали в своем отношении к узловым проблемам современности. И высказывания Олеши того времени можно — с некоторой гипотетичностью — рассматривать как близкие тому, что думал о сегодняшнем дне Мейерхольд.
«Я начинаю книгу о моей собственной жизни. Вот я вернулся домой — вечером, 10 декабря 1930 года — и начинаю писать книгу о моей собственной жизни. <…> Я был в гостях у Мейерхольда. <…>.
Я мерю личность по отношению к Мейерхольду. Раз фыркает — дурак. Надо слепо поклоняться гениальным людям, тем, которые выдумывают, фантастам — тонкости их, внезапности понимания. Это много, колоссально! <…>.
Он странный, прекрасный человек, артист, которого я страшно люблю. И мне страшно хочется, чтобы он любил меня тоже. <…>.
Мы были еще маленькими, когда он ставил в Париже “Пизанеллу” Д’Аннунцио с Идой Рубинштейн. Он старый, всклокоченный, прекрасный волк. Будем верить ему — он поставил “Ревизора” и “Горе уму”. Я, помню, смотрел сцену Городничихи и офицеров сверху, потому что опоздал к началу, — смотрел и чувствовал, что мне необычайно нравится это. <…> А тогда за постановку эту все ругали Мейерхольда. <…> Скучно, видите ли. А тогда я думал: какой гениальный {20} человек Мейерхольд! Я думал: если познакомлюсь с ним когда-нибудь, какое это будет для меня счастье!
Теперь — познакомился. И мало того: он будет ставить мою пьесу!»xiv
Дневниковые записи Олеши 1929 – 1931 годов дают замечательный материал для понимания самоощущения писателя с наступлением «мажорного времени реконструктивных перемен» в стране, где люди начинают чувствовать себя «лишними». Он видит в России отвращающую несвободу и регламент, невежество и стеснение личности (разительный контраст которой представляет любимая вольнодышащая Одесса, город «европейский», «отплывающий»), помнит время юности, когда дальние путешествия казались нормальным, легким и привычным занятием людей. Размышляет о том, что необходимым условием «взрослости» должно быть владение собственностью и принятие ответственности за нее. Ощущает собственную ненужность стране. Мимоходом дает и поразительное определение чисто российского понимания, что такое интеллигент: небывалая дотоле «специальность»xv.
К концу 20‑х Олеша — модный писатель, известный и за границей (хотя в Европе так никогда и не побывает). О нем высоко отзываются и западные интеллектуалы, и русские эмигранты — Вл. Ходасевич, Н. Берберова, Ж. П. Сартр. Но слава его связана с «Завистью», вышедшей в 1927 году, а теперь Олеша занят драматургией. 1929 – 1931 годы — время его премьер во МХАТе («Три толстяка»), у вахтанговцев и в ленинградском БДТ («Заговор чувств»), в ГосТИМе («Список благодеяний»).
Хотя писателю к этому времени всего тридцать, он отчего-то ощущает себя преждевременно постаревшим. Олеша переживает мировоззренческий кризис. После переворота 1917 года прошло более десяти лет. Теперь невозможно не видеть, в каком направлении идут перемены. Вместо европеизации Октябрь принес людям нечто совершенно иное. Олеша ощущает раздвоенность по отношению к проблеме интеллигенции и ее (сомнительной) ценности для народа.
«В день двенадцатилетия Октябрьской революции я, советский писатель, задаю себе вопрос: что ты сделал, советский писатель, для пролетариата?
Для пролетариата я не сделал ничего. Я считаю себя умным, умудренным, вековым. Я носитель культуры и тому подобное. Все это — я, таким я считаю себя, таким меня считает общественность. Я пишу повести, очерки, рассказы, стихи и пьесы. Я ставлю вопросы, разрабатываю проблемы, освещаю стороны жизни и тому подобное. Меня издают, распространяют, ставят на библиотечные полки и читают. [И все это есть ложь.] Все в порядке. Это внешне.
На самом деле… Не подлежит никакому сомнению, что все, написанное {22} мною, пролетариату совершенно неинтересно и не нужно. Это интеллигентские тонкости, изыски, все то, что я мог бы написать, если бы пролетарской революции и не случилось.
Я, писатель-интеллигент, пишу вещи непонятные и не нужные пролетариату. Но говорят так: то, что массе непонятно сегодня, будет понятно завтра, масса подрастет, она поймет и скажет мне спасибо. Разрешите мне думать, что такое отношение к массе есть отношение господское. Нетрудно себя успокоить: я умный, умудренный, вековой, — а масса дура. Я носитель культуры, а масса долгое время не имела к культуре доступа, и поэтому мы не понимаем друг друга, между нами пропасть, и масса должна лезть через чертовы мосты, чтобы достигнуть моих высот. Так очень легко успокоить себя. Мы успокаиваем себя и продолжаем лезть на свои изыски дальше, дальше, еще дальше лезем на высоты, и пропасть становится все более зияющей и страшной.
Разрешите мне думать, что альпинизм, которым занимаемся мы, унизителен, жалок. Высоты наши картонны. Не нужно звать массу на эти высоты.
В день двенадцатилетия Октябрьской революции я, думая о себе и своем движении в революции, прихожу к заключению, что мною, советским писателем, для пролетариата не сделано ничего. Ах, мне станут говорить — и друзья, и критики, и руководители, — что это не так, что я ошибаюсь, что есть различная работа писателя: один пишет для рабочих, другой для учащейся молодежи, третий для рабочей интеллигенции; что нельзя равняться на низшего, что нужно поднять массу до себя, и так далее.
А мне кажется, что гораздо правильней было бы равняться на низшего. Это не значит, что надо снижать себя, — напротив, это значит, что надо возвысить свое мастерство до максимальной степени. Я утверждаю следующее: любую тонкую мысль, новую и своеобразную, любой образ, положение, кажущееся на первый взгляд доступным только тому, кто изощрен, — можно выразить так, что оно ударит по самому примитивному сознанию. Для этого раз и навсегда надо отказаться от господского отношения к массе. Надо слезть с картонных вершин. Они очень шатки, они продырявлены, они еле держатся, и стыдно, развеваясь в разные стороны, стоять на них.
[Ни один роман не написан у нас для пролетариата.] Очень легко запутать сознание тех, кто пришел теперь к дверям культуры, и очень легко может случиться, что новый человек станет обезьяной старого. Его делают обезьяной. Ему говорят: читай наши романы, смотри наши пьесы, слушай наши стихи. Вот так надо чувствовать, жить и переживать. Ты груб, мы тонкие. Учись быть тонким. [У нас был Шекспир. Знаешь? Ах, не знаешь. Ну, вот знай].
{23} Да, — мне скажут: — Как же! А великая культура прошлого. А Шекспир? А Рембрандт? А Бетховен?
[Так вот, я отвечу, что ничего общего между нами, интеллигентами, с нашими тонкостями, с Шекспиром и Бетховеном нет].
Так говорит эстет, сноб, изысканный какой-нибудь композитор, когда ему заявляют, что произведение его не дойдет до массы. Он улыбается при этом с презрением, и видно, что ему хочется сказать: “Ну что ж, мне жалко массу, если она не понимает того, что так ясно и понятно мне, вековому и умудренному”.
Это ложь, обман. Это нищета, влезающая в гигантскую одежду мастеров прошлого. Не верьте им.
Я сам такой! Я заявляю это со стыдом и отвращением. Мне тоже хочется улыбнуться с презрением, когда мне сообщают, что мое произведение непонятно. Я недавно прочел в одном журнале отчет о литературной беседе, которую вели крестьяне-коммунары в коммуне “Майское утро” на тему о моей повести “Зависть”. Я смеялся, читая их суждения. Ужасно как смешно! Ничего не понимают! Ну, разве это сериозная критика? Вот чудаки! Дети! Ах, ну как они смеют судить? Ведь меня хвалила критика! В толстых журналах меня хвалили! Я умудренный, вековой…
Я очень веселился. И многие веселились вместе со мной. Но вдруг для меня стало ясно: коммунары совершенно правы…»xvi
Неуверенность в собственной правоте. Стремление слиться с массой, уверенными людьми, исповедующими «передовые идеи» эпохи, — и смутное, не столько рационально осмысленное, сколько, быть может, интуитивное отталкивание от них. Двойственное чувство изгойства — и избранности. Проницательный критик ухватывал эту характерную черту субъективного самоощущения интеллигента: он находится «между саморазоблачением — и самовозвеличиванием»xvii.
Та же мучительная раздвоенность миросозерцания и у Мейерхольда: по замечательно точной формуле исследователя, Мейерхольд находится «между призванием пророка, обольщающим государственным предназначением агитатора революционных масс, и положением жертвы»xviii.
В 1930 году Мейерхольду 56 лет. Он умеет слишком много. Много понимает, помнит, — что, скорее, мешает, чем облегчает и жизнь вообще, и работу в профессии в частности. Иллюзии сияющего коммунистического будущего не изжиты — но все нарастают сомнения в верности трансформаций, идущих в стране.
Публика, недавно заполнявшая зал ГосТИМа, будто «отплывает» от него, расстояние между режиссером и зрителем все ширится, вырастая {24} в пропасть. Мейерхольд пытается выстроить отношения с новым зрителем нового времени, но, по-видимому, это ему не удается.
Еще осенью 1928 года А. И. Свидерский, выступая с докладом на Пленуме ЦК Всерабис, говорил: «Положение в театре Мейерхольда следующее: театр, как это опубликовано в правительственном постановлении, является убыточным, и это все должны знать. Кассовая его посещаемость упала до 40 %, а в перспективе будет 35 % и ниже, посещаемость вообще по отношению к емкости театра 73 %. <…> Из этих цифр можно сделать ясный вывод, отвечает ли этот театр настроению рабочего населения? Не отвечает. Это не только кризис хозяйства театра, <…> но это кризис идеологический. Никто не пытался встать на путь анализа этих цифр, которые имеют громадное идеологическое значение. В то время, как в старых театрах 100 % посещаемости, в театре им. Мейерхольда посещаемость падает»xix.
Согласен с ним А. Луначарский, сообщающий, что из академических театров «огромное большинство обходится вообще без всяких субсидий». Между тем «факты говорят, что театр им. Мейерхольда умел распродавать лишь одну треть имеющихся у него мест, другая треть распространялась бесплатно. Но даже и при этом театр пустовал на одну треть. <…> Сборы во всех остальных театрах неизмеримо выше, чем в театре им. Мейерхольда, посещаемость также несравнимо выше»xx.
Прежняя театральная публика теперь почти незаметна и вовсе не влиятельна. В ГосТИМ ходит «организованный» зритель, отклики печатают еще надежнее организованные рецензенты. Мейерхольдовский же театр, упорно декларирующий свою приверженность публике пролетарской, в вершинных своих спектаклях для нее чересчур сложен, реально ориентирован на интеллигенцию, апеллирует к художественной элите. По-видимому, единственной отдушиной и возможностью услышать голос понимающего тебя человека остаются диспуты и вечера, «прямой эфир» того времени. Но его становится все меньше.
Планы Мейерхольда актерам неинтересны настолько, что они отказываются от ролей (не только «премьеры», И. Ильинский либо С. Мартинсон, но и третьестепенные члены труппы). О состоянии умов в труппе ГосТИМа свидетельствуют отзывы Э. Гарина, одного из сравнительно немногих, кто, казалось, был способен оценить работу режиссера. Актер разочарован (у Мейерхольда «нечему учиться»), растущий «академизм» театра для него синонимичен «буржуазности»; Гарин пишет о равнодушии и даже враждебности труппы к лидеру, о его одиночестве. «Всеволод, конечно, удавил всю оппозицию, и теперь началось бегство в кусты. <…> Нового в театре ничего. Некоторые ненавидят Всеволода прямо по-звериному и страшно…»xxi Интеллигентность Мейерхольда воспринимается труппой с усмешкой {25} (Гарин: «меньшевизм, идеализм и интеллигентщина»).
Режиссер не может не видеть состояния труппы — профессионального, интеллектуального, человеческого, наконецxxii. Напряжению в театре способствует ситуация с женой, Зинаидой Райх. Определенные «тонкости» этого в общем-то стереотипного театрального сюжета восхищения примадонной и ненавидящей ревности к ней откликнутся и в первоначальных набросках «Списка благодеяний». Олеша знал, о чем писал.
В театре ремонт, помещения нет, играть негде. ГосТИМ мечется по гастролям и чужим, временным площадкам. Когда Радек в статье-отповеди о «Списке» летом 1931 года писал о «бродячих комедиантах», он не знал, что в бродячего комедианта вскоре придется превратиться самому Мейерхольду.
На рубеже 1920 – 1930‑х годов меняется положение дел «наверху», отношения с властями. Идет формирование новой партийно-государственной элиты. Сравнительно недавно Мейерхольд обладал немалым весом и авторитетом, с некоторыми из влиятельных лиц партийной и государственной верхушки был дружен. Но к власти приходят другие люди, многие из близких Мейерхольду лиц утрачивают кто должность и влияние, кто — свободу, а кто-то и жизнь. Кто-то уходит в эмиграцию. Кто-то просто отдаляется, меняя ориентиры. Одним из следствий «перемены дирекции» становятся новые партийные решения, в частности по отношению к художественной интеллигенции. Конечно, совсем не обязательно документ адресуется именно театру. Резолюция, постановление могут быть направлены, например, деятелям литературы — но его должны «верно понять» (и понимают) и все прочие.
Хотя он, безусловно, все еще признанный и авторитетный «мастер революционного театра», но вовсе не «неприкасаемый» (что со всей наглядностью продемонстрировала кампания газетной травли 1928 года, когда Мейерхольда клеймили как «невозвращенца», а театр пытались закрыть).
Гастроли театра за рубежом весной — летом 1930 года прошли неровно, тем не менее имя Мейерхольда-режиссера на Западе вызывает интерес и рецензентов, и серьезной («квалифицированной», как говорил Мейерхольд) публики.
Каково в это время положение дел в его театре? И что со спектаклями современных (и лучших) авторов?
«Мандат» поставлен — но «Самоубийцу» запрещают (хотя надежда пока остается).
«Командарм‑2» поставленxxiii, но с Сельвинским ссора.
«Клоп» вошел в репертуар — но «Баня» провалилась.
Попытка завязать рабочий контакт с М. Зощенко окончилась ссорой.
{26} Пьеса «Хочу ребенка» С. Третьякова запрещена до начала репетиций.
За целый год, с марта 1930‑го по февраль 1931‑го, выпущен единственный спектакль, «Последний решительный» (и более пьес Вишневского на сцене ГосТИМа тоже не будет).
Из близких Мейерхольду драматургов (друзей) к началу 1931 года Маяковский мертв, Эрдман и Третьяков запрещены. Попытка привлечь в театр бывшего «идеологического противника», Михаила Булгакова, не удается.
«Дело в том, что Мейерхольд устал бороться в безвоздушном пространстве, — пишет в очень важном, секретом письме З. Райх М. Горькому еще летом 1928 года, видя состояние духа мужа. — Чтоб делать эти годы, что делал Мейерхольд, надо было иметь запас громадной, нечеловеческой энергии. Но хорошо, если эта борьба чем-то кончается или есть хоть передышки. А их у него нет»xxiv.
Нужны новые союзники.
На рубеже 1920‑х, писал К. Рудницкий, Мейерхольда «не оставляет стремление к современной трагедии»xxv.
Разность личностей режиссера и драматурга бросается в глаза. Прежде всего поколенческая.
Если Олеша восхищался Блоком и Маяковским издалека, Мейерхольд дружил с ними, и не только с ними, а еще и со множеством крупных фигур, определивших собой художественные искания конца XIX – начала XX века. То, что Олеша писал о Маяковском, может стать и характеристикой Вс. Мейерхольда: масштаб личности. Культура. Европеизмxxvi.
В год, когда совершается революция, Олеше всего восемнадцать. Выработка собственного, осознанного отношения к центральным политическим событиям в стране, к важнейшим «поступкам власти», по-видимому, происходит у него лишь к середине 1920‑х годов. Крайне важный для понимания мировоззренческого кризиса Олеши дневник начат в 1929 году. Именно тогда писатель задает себе «главные» вопросы и пытается на них ответить.
Но есть и важные сближения, наложившие печать и на отношения Мейерхольда и Олеши, и на определенную схожесть судеб режиссера и драматурга. Обращают на себя внимание узды общего характера: одинокое и книжное детство, провинциальная юность, революционные настроения при незнании «народной жизни» (в отличие от земских врачей Короленко, Чехова, Булгакова). Позже у обоих за плечами останется начатый и брошенный юридический факультет.
Ранние влияния: у Олеши — одесские литературные кружки, интерес к символизму и символистам, увлечение Блоком и Маяковским, {27} позже — формалистами (опоязовцами). У Мейерхольда — Пенза с Ремизовым-социалистом, затем — МХТ, Блок, символисты, те же формалисты (он чуть ли не участвовал с ними вместе в оформлении ОПОЯЗа, в салоне у Бриков в 1918 году). В 1919 году оба на юге России: Олеша — красноармеец на батарее Черноморской обороны, Мейерхольд — в тюрьме у белых в Новороссийске. И дело тут не в нахождении обоих в географически близком пространстве, а в том, чтó им пришлось увидеть, что пережить в разгар Гражданской войны в России. Сколь различны были опыты обывателей Петербурга и Москвы, Киева и Новороссийска в 1918 – 1920 годах, сегодня хорошо известно.
У обоих — широкий кругозор, образованность (начитанность). Недостаточные прежде, на фоне «старых» людей искусства, теперь, в конце 1920‑х, они становятся чрезмерными, превращаются в обузу, помеху, горб, уродство. Не забудем и о мощном честолюбии и Мейерхольда, и Олеши. Таланте, наконец.
Оба из буржуазных, хотя и обедневших семей, разорившиеся провинциалы, помнящие при этом, что такое налаженная жизнь. Но что, собственно, это такое — «буржуа»? Известный народники крупный писатель Владимир Короленко, которого трудно заподозрить в недемократизме, писал Луначарскому: «Вы внушили восставшему и возбужденному народу, что так называемая буржуазия (“буржуа”) представляет только класс тунеядцев, грабителей, стригущих купоны, — и ничего больше. Правда ли это? Иностранное слово “буржуа” — целое огромное сложное понятие — с нашей легкой руки превратилось в глазах нашего темного народа, до тех пор его не знавшего, в упрощенное представление…»xxvii Эти два, по самоопределению Олеши, «мелких буржуа» работают ничуть не меньше любого пролетария, зарабатывая на жизнь профессией.
Ложная идея равенства людей не перед законом, а во всем вообще, упрощенно понятая демократичность, как можно догадаться, мучила и Мейерхольда и Олешу. Тут и общие, по-видимому, обоим комплексы и представления о народе. И тот и другой народа не знают и оттого склонны к его идеализирующей романтизации: пролетариат «добродушен», полагал Олеша. Ср. беспощадное булгаковское: серые толпы, громящие людейxxviii: диагностически точное воспроизведение ситуации и хирургически точное словесное разделение на агрессивность безликих и бесцветных «серых толп» — и их жертв, «людей». Не всякий мог, как Булгаков, вложить в уста своего героя вызывающую фразу: «Да, я не люблю пролетариат».
Примерно о том же недавно говорил Иосиф Бродский: «В России произошло явление, которого никто не понимает. Когда мы говорим о преступлениях режима, мы не говорим всей правды. Речь не только {28} о том, что истреблены тысячи людей, но также и о том, что жизнь миллионов на протяжении нескольких поколений шла по-иному, чем должна была бы идти». Бродский вспоминает ахматовские строчки:
Меня как реку суровая эпоха повернула. Мне подменили жизнь. В другое русло, мимо другого потекла она… —
и продолжает ее мысль: «Человеческая жизнь потекла друг им руслом. И это не прошло бесследно. Родились иные инстинкты». И заканчивает жесткой формулой: «Россия сегодня — антропологический зоосад»xxix.
Что добровольная «игра на понижение» преступна и оборачивается кровью для всей страны и, кстати, для того же псевдодобродушного пролетария, многими не понято и сегодня. (Ср. булгаковского Филиппа Филипповича, вовсе не намеренного уступать чувства собственного достоинства, связанного с достигнутым знанием, образованностью, да и организованным комфортом, необходимым для умственного труда, плодотворности профессиональных занятий, — людям, не равным ему именно в сфере интеллекта, т. е. в конечном счете во вкладе в общественное достояние, развитие страны.)
Как и Мейерхольд, Олеша никогда не ощущал себя «народным человеком», он ни на кого не похож и в этом смысле аристократичен, уникальность свою ощущает всегда. Другое дело, что чаще видит ее как уродство и изгойство и лишь изредка — как дар и талант. Сказка о гадком утенке, возникающая в диалоге героев «Списка», Татарова и Елены Гончаровой, — ключ к самоощущению писателя.
Схожие вещи видит проницательная критика в театральном искусстве Мейерхольда: «Это героическое творческое достижение, можно сказать, аристократическое. В сущности, оно лишено связи с массой. В этом его трагизм, в особенности его трагизм в России»xxx.
У обоих — отделенность, отдельность от окружения, влекущая за собой одиночество, не в смысле «пустоты» вокруг себя (и Мейерхольд и Олеша любили друзей, разговоры, дружеские застолья), а в смысле душевном, глубоко спрятанном, рождающемся в детстве.
Олешу (вполне вероятно и Мейерхольда) мучают навязчивые мысли о том, что столичные проблемы — не проблемы, его тоска и тяга к совершенству не есть нечто заслуживающее внимания. Подобное самоощущение, не исчезающее, по-видимому, у «бывших» людей, провоцировалось, поддерживалось властями. Вот что думал писатель Олеша о положении интеллигенции, т. е. о своем собственном положении, в 1930 году, представляя читателям отрывок из «Списка благодеяний»:
«Мы, писатели-интеллигенты, должны писать о самих себе, должны разоблачать самих себя, свою “интеллигентность”. Нам, тридцатилетним, порою трудно посмотреть в лицо новому миру, и мы должны выработать {29} в себе уменье расставаться с “высокой” постановкой вопроса о своей личности. Вот главная тема для писателя-интеллигента.
Я не принадлежу к категории интеллигентов-бодрячков. Я не могу в прекрасный летний день отправиться с друзьями на Москву-реку, {30} нанять лодку и поплыть с песней о Стеньке Разине “среди бойко шныряющих во всех направлениях лодок, переполненных молодежью”. Если я начну грести, я стану задыхаться.
У меня желтое, завернутое в желтый лист жира, сердце. Когда во сне я вижу подъем в гору, у меня начинается сердцебиение. Я был когда-то футболистом, худым, чересчур худым, и все говорили, что мне надо поправляться. Толстеть, вернее, набрякать я начал лет с двадцати четырех. Не знаю почему.
Ныне ярче всего представляю я свое будущее в том виде, что вот я стою нищий, на ступеньках в аптеке между двумя дверьми, — набрякший, с навалившимися плечами, с подбородком, который лежит на груди, как вал, — жирный, грязный человек приплясывает босыми ногами на деревянных ступеньках, среди заноз и раздавленных трамвайных билетов, руки его сложены под животом, картуз постыдно надвинут на середину ушей.
Это все относится к области беллетристики. Беллетристику я ненавижу всеми фибрами своей души. Умышленно я прибегаю к выражению насчет фибр, чтобы опошлить все, что может относиться к беллетристике.
Она мстит за себя. Она выбегает из-за тени пера, обгоняет последнее “тэ” в слове “обгоняет”, уже хочет крикнуть кому-то, что “тэ” — это похоже и на кастет, и на глаз кошки с высоко поднятой бровью, и мчится дальше, уже наперед расписываясь за меня, уже виясь вокруг обыкновенного нищего в обыкновенной аптеке, с ехидным намерением, которое для нее вполне выполнимо, — с ехидным намерением уже за несколько лет расставить вехи моего будущего романа: о том, как я стал нищим и что из этого вышло»xxxi.
Ощутим желанный (и недостижимый) восторг слияния с массой у Олеши, средством достижения которого становится спасительное двоемыслие, готовность качнуться от одной точки зрения к противоположной, приняв позицию большинства (которое с редкой точностью эпитета называют «подавляющим»). И мейерхольдовские метания между жаждой успеха у массы и у власти — и ответственностью художника перед самим собой, неуничтожимое стремление к утверждению собственных ценностей.
Американский исследователь Леопольд Хеймсон так определял истоки подобного типа социального поведения: «В представлениях об истоках и роли российской интеллигенции, которые укоренились в радикальных кругах к концу XIX в., чувство служилости, а также предназначение вести за собой воспринимались как перемещенные от государственной власти к погруженным во мрак массам народа. Историческая миссия интеллигенции также автоматически идентифицировалась {31} с миссией быть вождем народа или же, по меньшей мере, возглавлять составлявшие его труппы, стремясь к освобождению от государства и социальной структуры привилегий, а также от несправедливостей, с которыми они неразрывно были связаны. Через много времени после окончания в начале 80‑х годов XIX в. классической эры российского народничества эта героизированная версия генезиса интеллигенции продолжала вдохновлять молодежь, которая мало-помалу присоединялась к различного рода радикальным кругам, с их чувствами, связанными с неудовлетворенностью существующим строем, с представлениями о правом и неправом, а также о героических типах поведения, призванных восстановить добро и покарать зло. Наследие российского народничества давало также некие “священные тексты”, из которых молодежь, в высшей степени сознательно формулируя свои взгляды на мир, черпала концепции естественных и исторических законов, которыми она собиралась руководствоваться в своих усилиях по созданию нового мира свободы и сотрудничества»xxxii.
Представляется, что фундамент мировоззрения Мейерхольда — вот эти самые настроения провинциальной (и оттого несколько «запаздывающей») молодежи, приобщившейся в юном возрасте к социалистическим идеям (Ремизов, Кавелин) и вышедшей в мир профессии с настроениями «несогласия» и страстного желания служения массам.
{32} «Карл во многом походил на своего типичного современника — русского интеллигентного, начитанного молодого человека конца прошлого века со всем его свободомыслием, народолюбцем и отталкиванием от абсолютизма, наследника “критически мыслящей личности” шестидесятых и семидесятых годов, проделавшей эволюцию от разрушительного, активного нигилизма Бакунина, Писарева и Чернышевского к скептическому либерализму, с налетом пессимизма, поколения Гаршина, Чехова, Левитана <…>»xxxiii.
Здесь фокусируются разнообразные черты, присущие творчеству Мейерхольда: недовольство окружающим миром и стремление к «обличению» его, глубокий скептицизм, неизбежно появляющийся из-за этого не могущего быть реализованным желания переустроить мир. Не менее сильное желание «вести массы» (ср. гумилевское «пасти народы»), где в равной степени важны оба слова. Этим может быть объяснено характерное для Мейерхольда стремление вывести театр на площадь, настойчивое тяготение к разлому традиционного (замкнутого) театрального пространства (павильона), к отмене линии рампы и введению просцениума; к массовым действам, взаимодействию со зрительным залом будто бы уже помимо собственно профессии театрального режиссера. Осваивание, проигрывание, примеривание на себя роли вождя, трибуна, водителя масс — не театрального только, а просто вождя. Отсюда и колонны красноармейцев в зале, театр-митинг; строчки сообщений телеграфных агентств, прочитанные со сцены «внутри» спектакля; настоящие мотоциклы и грузовики «с телом погибшего героя» и прочие вещественные, грубые, подчеркнуто материальные знаки «всамделишной» действительности на подмосткахxxxiv.
Мейерхольд вступает в партию — идея «великой утопии» ведет его; он начальствует, с тем чтобы переустроить мир. (Ср.: «То, что произошло в 1917 году, вызвало у многих головокружение. <…> Возникновение нового порядка они приняли за новое сотворение мира. Система стала реализацией Евангелия»xxxv.) Но вскоре власть становится необходима режиссеру лишь для «свободы рук» в театральном деле. И современным исследователем предложена убедительная интерпретация многих сомнительных поступков нашего героя как специфических последствий его профессии режиссера, понимаемой Мейерхольдом с чрезмерной широтой и перетекающей в небезобидную химеру «власти над жизнью», диктующей мечту и соблазн «стать автором стиля — стиля эпохи»xxxvi.
Но характерно, что о героине пьесы и спектакля «Список благодеяний» критика будет писать не только как о двойнике Гамлета, Рудина, Печорина, но и как о «четвертой сестре» чеховской драмы: «Гончарова не что иное, как “четвертая сестра” чеховских “Трех сестер”», {33} либо: «Это — забывший умереть чеховский “лишний человек”»xxxvii. В роли «лишнего человека» актриса Гончарова, alter ego создателей спектакля «Список благодеяний», оказалась в хорошей компании. Одним из первых ощутил себя за бортом новой России Борис Пастернак. Еще в 1925 году он писал: «Вместо обобщений об эпохе, которые предоставлялось бы делать потомству, мы самой эпохе вменили в обязанность жить в виде воплощенного обобщения. Все мои мысли становятся второстепенными перед одной, первостепенной: допустим ли я или недопустим?»xxxviii
Итак, на рубеже 1920 – 1930‑х годов у обоих, Мейерхольда и Олеши, есть известность и признание, бесспорна художественная репутация в России и за рубежом. Но их общественная позиция начинает вызывать резкое неприятие среди влиятельных слоев внутри страны. Перед режиссером и писателем встает мучительная проблема самоопределения.
Олеша записывает в дневнике в 1930 году:
«К тридцати годам, в пору цветения молодости, я, как это бывает со всеми, окончательно установил для себя те взгляды на людей и жизнь, которые считал наиболее верными и естественными. Выводы, сделанные мною, могли равно принадлежать как гимназисту, так и философу. О человеческой подлости, эгоизме, мелочности, силе похоти, тщеславия и страха.
Я увидел, что революция совершенно не изменила людей… Мир воображаемый и мир реальный. <…> Мир коммунистического воображения и человек, гибнущий за этот мир»xxxix.
