- •Введение От автора
- •Карасик в. И. Рецензия на монографию в. И. Теркулова «Номинатема : опыт определения и описания»
- •Манаенко г. Н. Рецензия на монографию в. И. Теркулова «Номинатема: опыт определения и описания»
- •Глава 1. О лингвальном статусе концептов
- •Глава 2. Дискуссия о базовой номинативной единице
- •2.1. Речевая и языковая номинация
- •2.2. Словоцентрические теории базовой номинативной единицы
- •2.3. Несловоцентрические теории базовой номинативной единицы
- •Глава 3. Концепт как инвариантное значение
- •3.1. Семасиологический подход к проблеме актуализации концепта
- •3.2. Понятие инварианта
- •3.3. Ономасиологический подход к проблеме актуализации концепта
- •3.4. Вопрос о статусе свободных словосочетаний
- •Глава 4. Процессы образования и формирования внутренней структуры номинативных единиц
- •4.1. Понятие внутренней и внешней мотивации. Деривация и лексикализация
- •4.2. Лексикализация
- •4.3. Номинатема с доминантой словосочетанием
- •4.4. Понятие универбализации
- •Глава 5. Формы модифицирования номинатемы
- •5.1. О соотношении плана содержания и плана выражения глоссы
- •5.2. Фонетическая структура глоссы и фонетическое модифицирование
- •5.3. Грамматическая структура глоссы и грамматическое модифицирование
- •Заключение
- •Список использованных источников
- •Список источников иллюстративного материала а) Словари и энциклопедии
- •Б) Книги, статьи, документы, инструкции
- •В) Периодические издания
- •Г) Интернет-ресурсы
- •Д) Теле- и радиопрограммы
5.3. Грамматическая структура глоссы и грамматическое модифицирование
Показателями грамматического значения в структуре глоссы являются грамматические маркеры, то есть компоненты формы глоссы, указывающие на комплекс ее грамматических значений. Определить, является ли тот или иной элемент фонетического ряда грамматическим маркером, можно только на основе сопоставления глосс. Так, например, маркерами глоссы вода являются: флексия [а] (сравните: вод[а] – вод[ой]), место ударения (сравните: водá – вóду), звук [^] (в[^]да – в[ó]ды), звук [д] (во[д]а – во[т]).
Я отмечаю три типа отношений между глоссами, зависящих, с одной стороны, от того, как соотносится форма глоссы, включающая грамматические маркеры, с ее грамматическими значениями, а с другой, какой тип модифицирования представлен в различающихся глоссах с точки зрения их грамматических сходств – различий.
Наиболее простой является ситуация грамматической идентичности, основанная на тождестве грамматических показателей, значений и синтаксических функций глосс: «у Меркурия нет спутника (муж. р., ед.ч., род. п., дополнение)» – «у нее нет спутника (муж. р., ед.ч., род. п., дополнение)».
Сложнее определить структуру отношений грамматической дублетности, то есть грамматического различия глосс, могущего существовать при выполнении разными глоссами идентичной синтаксической функции, например, функции дополнения у глосс номинатемы двери в обороте: «он стоял за дверями (дверьми)».
Явлению грамматической дублетности (в традиционной терминологии – грамматической вариативности) посвящена огромная литература (см., например: [Горбачевич 1974; Граудина 2004; Ярцева 1957] и др.). Указанным термином чаще всего обозначают две ситуации.
Во-первых, это модифицирование грамматических маркеров, не сигнализирующее о различии в грамматическом значении глосс, например, ясель – яслей, полотенцев – полотенец (модифицирование маркеров родительного падежа множественного числа существительных), быстрей – быстрее, сильней – сильнее (модифицирование маркеров сравнительной степени прилагательного), женой – женою (модифицирование маркеров творительного падежа единственного числа существительных), говорили о МОК – говорили о МОКе (модифицирование маркеров предложного падежа единственного числа существительных), промок – промокнул, сох – сохнул (модифицирование маркеров несовершенного вида глагола) и т.д. (см.: [Валгина 2001; Горбачевич 1978-1; Граудина 2004] и др.). Вполне очевидно, что в этом случае отношения дублетности (свободного модифицирования) представлены в абсолютно чистом виде: взаимная замена глосс не приводит к изменению значения фразы в целом. Например, в предложении Даже в Интернете не появилось ни одного живого рассказа о посещениях семьей Ющенко мемориального комплекса “Дахау” глосса семьей может быть свободно заменена глоссой семьею без каких либо семантических изменений во фразе в целом.
Во-вторых, к числу грамматических дублетов часто относят и глоссы, имеющие некоторые различия в актуализированном грамматическом значении. Широкую панораму таких случаев и их трактовок описывает Т.В. Тукова [Тукова 2007]. Сюда относятся ситуации модифицирования родовой характеристики: зал – зала, манжет – манжета, мочала – мочало; формально закрепленного различения коннотативно‑оценочных характеристик предмета: заяц – зайка, кошка – кошечка, мужик – мужичина; использования форм единственного числа вместо множественного, и наоборот: читатели ждут бестселлеров и читатель ждет бестселлеров и т.д. Пожалуй, только первый случай может рассматриваться как особая разновидность грамматического модифицирования, близкого к дублетности. В случае с использованием суффиксов коннотативного назначения мы имеем, скорее всего, дело с синтетической актуализацией в пределах денотации периферийных лексических, смыслоустанавливающих сем номинатемы, потому-то данные единицы должны быть рассмотрены в системе её лексико‑семантических вариантов. Смешивание же числовых форм слова также отражает некоторые особенности денотации (представление о цельной и расчлененной множественности), что не позволяет трактовать их как глоссы с грамматической доминантой.
Следует заметить, что возможность модифицирования рода при реализации глосс номинатемы обусловлена тем, что «для подавляющего числа русских существительных (неодушевленных. – В.Т.) принадлежность к мужскому, женскому или среднему роду никак не связана с содержанием», что и «не позволяет признать значение категории рода существительных номинативным» [Милославский 1981, с. 44]. Поэтому для процесса номинации родовое значение глоссы не играет никакой роли, кроме структурной: по роду определяется тип склонения существительного. Эта номинативная индифферентность и создает возможность модифицирования родовой характеристики и родовых показателей. Однако эта черта, практически всегда присущая дублетам, является для них факультативной. В основе отнесения тех или иных единиц к указанному типу модифицирования, напомним, лежит все же принцип свободной взаимозамены в тождественных контекстах. Глоссы же, различающиеся родовым значением, такой характеристикой не обладают: глоссы женского рода могут встречаться только в окружении, настроенном на выражение женского рода, а глоссы мужского рода – только в окружении, настроенном на выражение мужского рода. Например, глосса георгин может употребиться только во фразе Георгин был посажен на плодородной земле, в которой глосса был посажен как самостоятельный компонент предикативного центра требует именно мужского рода от номинатемы георгин, а глосса георгина – только во фразе Георгина была посажена на плодородной земле, в которой глосса была посажена как самостоятельный компонент предикативного центра требует именно женского рода от номинатемы георгин. Конечно же, смысл фразы не изменился, однако структура – изменилась, что и позволяет считать случаи модифицирования родовой характеристики ситуациями структурно‑грамматического варьирования.
Под грамматическими вариантами понимаются разные формы одной и той же номинатемы, связанные отношениями дополнительной дистрибуции, которая имеет своим источником различие в синтаксических функциях глосс: «я еду в город» /обстоятельство места, вин. пад., ед.ч./» – «город был мал» /подлежащее, им. пад., ед.ч./. О семантической составляющей грамматического варьирования я говорил выше. Здесь речь пойдет о формальном подкреплении этого явления.
При грамматическом варьировании грамматические маркеры обычно выполняют дифференциальную функцию, функцию различения глосс. Правда, представление о главенствующей роли грамматических маркеров в определении грамматических характеристик глосс требует коррекции. Нередко абсолютизация этой роли приводит к неправильной трактовке грамматических явлений. Это подтверждает, например, критический анализ такого теоретического построения, как «нулевая флексия».
Проблема «нулевой» флексии, на первый взгляд, проблемой для современного языкознания не является. Практически нет работ, в которых бы отрицалось существование данного феномена. При этом утверждается, что выделение нулевой флексии «становится возможным лишь в парадигме, в ряде материально выраженных аффиксов. <...> Если хат-а, хáт-и, хат-ою, хат-и имеет во всех формах, во всей парадигме флексию, то ее отсутствие в род. п. мн. ч. хат воспринимается как флексия” [Карпенко 2002, с. 326] (см. также у Г.П. Цыганенко: «морфема с нулевой формой выражения осмысливается благодаря сопоставлению её с формами, у которых имеются материально выраженные морфемы того же порядка» [Цыганенко 1999, с. 26]). Для большинства лингвистов вопрос состоит лишь в определении того, существуют ли еще какие-то «нулевые» морфемы, кроме флексии. Учеными предпринимались попытки расширить сферу употребления атрибута «нулевой», которые, кстати, также имели в своей основе «парадигматический» подход к определению тех или иных фактов языка-речи. В ряде работ, например, говорилось о нулевых словообразовательных суффиксах у отглагольных /бег‑^‑ø (<бежать), обнов‑^‑а (<обновить) и т.п./ и отадъективных /синь‑^‑ø (<синий), высь‑^‑ø (<высокий) и т.п./ существительных, о нулевых интерфиксах /Нов‑ø‑город‑ø/ [см.: Земская 1964; Клименко 1998, с. 41; Лопатин 1966, с. 30 и т.д.], о нулевых грамматических суффиксах / болгар‑^‑ы (ср.: болгар-ин) и т.д. Достаточно мотивированно, в этой связи, мнение Ю.А. Карпенко, который считает, что «уж очень дискуссионными являются все другие (кроме суффиксов единственного числа мужского рода прошедшего времени глаголов типа нес‑ø, вез‑ø и т.п. – В.Т.) нулевые суффиксы и интерфиксы. Думаю, что в языке их просто не существует (выделено мной. – В.Т.), так как правило единой парадигмы здесь не выдерживается» [Карпенко 2002, с. 333].
Я же утверждаю, что в языке вообще «просто не существует» никаких «нулевых» аффиксов. Выделение их представляет собой инерционный «агглютинативный» подход к языкам флективного типа, когда правило, действительно, являющееся обязательным для языков агглютинативного строя – «грамматическое значение требует обязательного наличия специализированного аффикса, указывающего на данное грамматическое значение» – автоматически переносится на те языки, которые имеют в своей структуре несколько иные закономерности выражения грамматического значения.
Отмечу, что противоречие заключено уже в самом обозначении «нулевых» аффиксов, в которых атрибут «нулевой» по своему исконному значению абсолютно синонимичен атрибуту «отсутствующий». Другими словами, термин «нулевая флексия» по семантике составляющих компонентов абсолютно идентичен термину «отсутствующая флексия». Однако в этом случае невозможно определить, что же он обозначает – некую субстанцию или же отсутствие всякой субстанции? См., например, у О.С. Ахмановой: «Нулевая флексия (субстанция. – В.Т.) – отсутствие флексии (отсутствие субстанции. – В.Т.), которое приобретает грамматическую значимость по противопоставлению положительно выраженной флексии» [Ахманова 1966, с. 499]; у Ю.А. Карпенко: «Здесь, итак, флексией (субстанция. – В.Т.) является отсутствие флексии (отсутствие субстанции. – В.Т.)» [Карпенко 2002, с. 326]. Так все-таки, есть здесь флексия или же её здесь нет? Может быть, мы имеем дело с неправильной трактовкой явления, с упрощением теоретического осмысления языкового факта, с употреблением неудачного термина, не проясняющим, а наоборот – усложняющим восприятие некой языковой сущности?
Теория «нулевой флексии» противоречит уже самой природе знака, который, как известно, выступает как «материально-идеальное образование (выделено мной. – В.Т.), <...> репрезентирующее предмет, свойство, отношение действительности» [Уфимцева 1990, с. 167]. Флексия является знаком, правда, скорее, знаком‑сигналом, знаком‑маркером, указывающим на те или иные отношения, в которые вступает, с одной стороны, реалия, обозначенная глоссой, с другими реалиями мира, а с другой – сама глосса с другими глоссами в речевом потоке. Это предполагает, что план выражения флексии является элементом, указывающим на реальность, субституирующим её, причем эта способность к субституции и является сущностью знака. Если же у знака нет плана выражения, то отсутствует и способность к субституции, и, следовательно, отсутствует и сам знак.
Вызывает возражения и сама методика выделения нулевых флексий, основанная на констатации необходимости заполнения парадигматических лакун.
Во-первых, применяется она крайне непоследовательно. Согласно этой теории, необходимо было бы находить флексию и там, где её обычно не находят: у слов аналитических языков, например английского, где у существительных в форме единственного числа (например, boy) нужно было бы выделять нулевую флексию на основе противопоставления форме множественного числа (boys); в именительном падеже русских (и не только) личных местоимений 1‑го и 2‑го лица я, ты, мы, вы, где “наличие” «нулевой флексии» (при последовательном применении приведенной выше теории) «определяется» наличием материально выраженных флексий в формах косвенных падежей (мен‑я, теб‑я и т.п.), несмотря на супплетивность отношений между прямыми и косвенными формами, и т.д.
Во-вторых, всегда существует опасность неправильного понимания парадигмы, неправильной ее интерпретации, что, на мой взгляд, и имеет место в «теории нулевых аффиксов».
Указанная теория основывается на убеждении, что флексия является основным средством выражения грамматического значения в русском языке. Действительно, если это «основное средство», то оно должно присутствовать во всех формах – «нулевая флексия» оправдана, по крайней мере, логически. Но так ли это? Действительно ли флексия – основное средство выражения грамматических значений в языках «флективного» строя? Есть множество оснований сомневаться в этом. Покажу это на примере имени существительного.
Как известно, у существительных флексия указывает на три значения – падежа, числа (внутренняя парадигма) и рода (внешняя парадигма). Основной акцент в ее определении делается на категорию падежа, поскольку именно падежная парадигма признается эталоном словоизменительной модели. Установив, на самом ли деле в её основе лежит флективный принцип построения, мы сможем ответить на вопрос – какова роль флексии в структуре слова?
Сейчас уже нет сомнений в том, что «на деле падеж и флексия не одно и то же» [Лукин 1991, с. 61]. Это подтверждается многими фактами функционирования языковой системы. Утверждение «флективного» характера русского падежа и «парадигматического» подхода к его определению «неизбежно приводит к мысли, что у разных существительных число падежей различно» [Милославский 1981, с. 72]. У некоторых существительных их 6 (шкаф, шкафа, шкáфу, шкафом, шкафе, шкафý); у некоторых – 5 (дом, дома, дому, домом, доме); у некоторых – 3 (мышь, мыши, мышью) и т.д. Можно, конечно, говорить об омонимии показателей. Однако большие сомнения эта омонимия вызывает, когда мы обращаемся к анализу так называемых несклоняемых существительных типа кофе, пальто и т.п. Мы не можем утверждать, что данные слова лишены падежа. Различие падежного значения явно просматривается в разных контекстах их употребления. Например, глосса кофе в контексте кофе был горячий явно употреблена в значении именительного падежа единственного числа, а в контексте он выпил кофе – в значении винительного падежа единственного числа и т.д. То же самое можно сказать и о приведенных выше примерах изменяемых существительных. Например, падежное значение словоформы мыши определяется не через ее парадигматические противопоставления, а через определение её места в синтагме: нет мыши (род. пад. ед. ч.), думал о мыши (предл. пад. ед. ч.), приблизился к мыши (дат. пад. ед. ч.).
Парадигматически-флективный подход обедняет систему русских падежей. Рассматривая традиционное школьное определение падежа через местоимения кто, что, а, в сущности, именно так сейчас и определяются падежные значения существительного, И.Г. Милославский утверждает, что «система русских падежей в действительности содержит столь большое количество членов, что даже совместное использование <...> двух этих местоимений, обладающих относительно большим количеством различных словоформ, не позволяет открыть всех существующих падежей» [Милославский 1981, с. 79]. Что же тогда говорить о флексиях? Показательны в этом смысле размышления А.И. Соболевского: «Сколько падежей? Ответ на этот вопрос не только труден, но и прямо невозможен. Если принять за основание звуковую форму имени, <...> мы должны будем сказать, что одни имена <...> имеют меньше падежей, чем другие, <...> и что число падежей неопределенно. Если же принять за основание грамматическое значение, <...> мы должны будем насчитывать большое количество падежей. <...> Тогда, например, форма хлеба в разных предложениях (я взял себе хлеба; мясо лучше хлеба; мягкость – свойство хлеба) будет представлять 3 падежа: partitivus, ablativus, possesivus» [Соболевский 2006, с. 52-53]. Что же здесь – опять «омонимия флексий»?
С другой стороны, наличие двух разных флексий у глосс не гарантирует их отнесения к разным падежам. Например, можно сказать стакан чая и стакан чаю, двести грамм и двести граммов и т.д. При парадигматически-флективной интерпретации мы, строго следуя правилу, должны были бы говорить в этом случае о разных падежных формах. Однако тождество семантики и, особенно, контекстов употребления глосс не позволяют нам этого сделать.
Можно согласиться с И.Г. Милославским, утверждавшим: «Отношение, складывающееся между подчиненной (и не только подчиненной, но и подчиняющей. – В.Т.) падежной формой и подчиняющей (и не только подчиняющей, но и подчиненной. – В.Т.) её лексемой, создается не только за счет падежной формы (выделено мной. – В.Т.), но и за счет грамматических свойств подчиняющей (подчиненной. – В.Т.) лексемы, а также за счет лексических свойств обеих лексем» [Милославский 1981, с. 72]. Другими словами, основанием для выделения падежа, в первую очередь, является контекст, дистрибуция глоссы, причем как грамматико‑синтаксическая, так и лексико-семантическая. Это та ситуация, когда «формальные свойства слова (в моей терминологии – глоссы. – В.Т.) не исчерпываются признаками, замкнутыми пределами слова (глоссы. – В.Т.) как такового (и его словоформами), в связи с чем они и могут быть обнаружены, когда слова (глоссы. – В.Т.) выступают как «синтаксические атомы» – строительные элементы высказывания и текста» [Кубрякова 2004-2, с. 216]. Первичным маркером грамматического значения падежа здесь становится позиция глоссы в синтагме, ее морфолого‑синтаксическая и лексико‑семантическая дистрибуция. Флексия в этом случае выступает лишь в качестве вторичного, «избыточного» маркера. Поэтому падежная парадигма должна быть определена не как парадигма флективных форм, а как парадигма контекстов, в которых употребляются глоссы, различающиеся падежным значением.
Разумеется, в этой «контекстной» парадигме глоссы могут формально различаться, причем это формальное различие глосс является вторичным маркером, подкрепляющим, дублирующим различие контекстов. Но вряд ли можно считать это различие глосс узким флективным различием. Средством выражения грамматического значения в целом и падежного значения в частности, кроме флексии, может быть место ударения (вóлос – волóс), чередование (день – дня) и т.д. Большую роль для выражения грамматического значения падежа имеют аналитические способы, в частности – способ служебных слов (ср.: в пути (предл. пад. ед. ч.) – без пути (род. пад. ед. ч.). Показательна в этом отношении фраза О.В. Лещака: «У носителей языка есть стереотип вычленения окончаний из словоформ, а не стереотип составления словоформ из морфем» [Лещак 1996, с. 337]. Носитель языка работает не со словоформой-глоссой с флексией, не создает словоформу при помощи флексии, а воссоздает глоссу, которая, по его мнению, ассоциирована с данным грамматическим значением. Однако, как это было показано выше, данная глосса может характеризоваться не только особой флексией, но и особым местом ударения, чередованием и т.д., она может быть связана с тем или иным предлогом. Для носителя языка важно не то, какая флексия есть в глоссе и есть ли она там вообще, а то, как эта глосса выглядит в целом и чем она отличается от других глосс того же слова. А это уже является основанием для утверждения, что различие между так называемыми падежными формами не в том, какого качества флексии в них употреблены, а в том, чем одна глосса отличается от другой. Это не атомарное противопоставление по какому-либо компоненту, а противопоставление целых единиц. Примерно к такому же выводу приходит и М.Ф. Лукин, утверждающий, что «форма слова – это все слово в совокупности составляющих его морфем и средств материального выражения его семантики и грамматического значения» [Лукин 1991, с. 61].
При таком подходе падежная парадигма представляет собой не парадигму флективных форм, не парадигму флексий, а парадигму употребляемых в разных контекстах глосс, которые могут различаться, но могут быть идентичными в плане выражения. Наличие или отсутствие у данных глосс флексий должно рассматриваться в одном ряду с наличием или отсутствием у них перемещения ударения, чередований и т.д. А для форм с «нулевыми аффиксами» маркером падежа является даже не факт отсутствия флексии, а чисто консонантная финаль.
Предлагаемый в этой работе подход к трактовке номинации как актуализации номинатем в глоссах приводит к идее, что падежная форма является не самостоятельной речевой номинативной единицей, а только вербализатором тех или иных слотов концепта, номинантом которого является главный компонент словосочетания. Уточнение этой гипотезы должно быть подтверждено когнитивным анализом предложения как базовой коммуникативной сущности. Я предполагаю, что противопоставление субстантных и гештальтных концептов, о котором говорилось в первой главе, реализуется и на коммуникативном уровне, уровне предложения, где они выступают уже не как номинативные, а как предикативные сущности. При этом базовым коммуникативным воплощением концепта является именно простое двусоставное предложение, поскольку «двусоставное простое предложение – основной структурно-семантический тип простого предложения, обладающий наиболее полным набором дифференциальных признаков» [Беловольская 2001, с. 28]. Отметим, что, как будет показано ниже, простое двусоставное предложение является основной формой коммуникативной предикации двух базовых типов лингвоконцептов – субстантных и гештальтных. Такой статус простого двусоставного (добавим – неосложненного) предложения позволяет считать, что в нем когнитивные сущности представлены в наиболее чистом виде. Это, в свою очередь, вселяет надежду в то, что исследование семантических ролей [Демьянков 2003, с. 196] падежей в данном типе предложений может способствовать установлению их сущностных характеристик и базовых моделей реализации в системе языка в целом.
Простое двусоставное предложение может реализовывать либо семантику субстантного концепта, когда номинатема-сказуемое констатирует наличие у концепта, обозначенного номинатемой-подлежащим, той или иной характеристики (Сократ – мудрец), либо семантику гештальтного концепта, когда номинатема-подлежащее становится обозначением концепта, провоцирующего возникновение ситуации, обозначенной глагольной гештальтной номинатемой-сказуемым.
Остановлюсь только на гештальтных предложениях. Их анализ с точки зрения номинатемной теории показал необходимость внесения некоторых изменений в трактовку статуса падежа подлежащего, предложенную в свое время Ч. Филлмором. Ученый говорит «о допустимости трактовки подлежащего просто в качестве одного из дополнений глагола» [Филлмор 1981, с. 391]. Он основывался на том, что, по его наблюдениям, подлежащее очень часто исполняет роль, более приемлемую для косвенных семантических падежей. И действительно, на первый взгляд, подлежащее часто повторяет те же значения, что и другие члены предложения. Например, во фразе Ключ открывает дверь глосса ключ имеет, по мнению Ч. Филлмора, значение инструменталиса, которое адекватно значению данной глоссы в предложении Дверь открывается ключом, а во фразе Дом строится рабочими глосса дом имеет значение фактитива (ср.: Рабочие строят дом) и т.д. Как известно, «интенционально глагол направлен на форму подлежащего, что позволяет ему выражать только агенс, т.е. действующее лицо или существо. Поскольку ключ не отвечает этим условиям, то это слово не может стоять в форме подлежащего» [Кацнельсон 1988, с. 111]. Однако такая трактовка предполагает только существование онтологического мира и абсолютно игнорирует то, что в мире, созданном языком, могут действовать иные закономерности. Справедливо замечание С. Кацнельсона по этому поводу: «В <…> примере Ключ открыл дверь постановка имени орудия на место действующего лица и, следовательно, отсутствие аргумента действующего лица является средством метафоризации имени орудия и его персонификации, совмещения в орудийном имени свойств как орудия, так и лица» [Кацнельсон 1988, с. 114]. Действительно, в реальности ключ всегда инструменталис. Однако в языке, в языковом мире, в мире, который формируется языком и существует как параллельная внеязыковому миру реальность, он вполне может становиться в одних ситуациях агентивом, а в других – инструменталисом и другими падежными сущностями, например, фактитивом (он вытачивает ключ на станке), дистрибутивом (он раздавал ключи налево и направо) и т.д. На мой взгляд, следует согласиться с Суитом, с которым спорил Ч. Филлмор и для которого «роль подлежащего была настолько ясна, что он провозгласил номинатив единственным падежом, в котором может стоять собственно «существительное». Предложение он рассматривал как некоторую предикацию о данном существительном, а всякий элемент предложения, похожий на существительное, но не являющийся подлежащим, – как своего рода производное наречие, образующее часть этой предикации» [Филлмор 1981, с. 377]. Языковая реальность в тех случаях, когда в предложении находится глагол, чаще всего производится гештальт-агентом, то есть аргументом, который исполняет роль создателя гештальтной ситуации. Позиция этого гештальт-агента – позиция подлежащего. Именно поэтому мы и можем назвать падеж подлежащего падежом гештальт-агента. Глагол, обозначающий действие (скрипт) или состояние (фрейм), не может быть абсолютным центром пропозиции, поскольку как во внеязыковой, так и в языковой реальности они являются чаще всего только функцией имени, функцией гештальт-агента. С точки зрения языка ключ вполне может быть признан не инструменталисом, а субъектом, причиной ситуации, гештальт-агентом. Для утверждения этого достаточно сравнить рассматриваемую фразу с инструменталисным употреблением номинатемы ключ: Иван Иванович открывает дверь ключом. В этом случае гештальт-агентом становится Иван Иванович, и фраза обретает явную номинативную непротиворечивость. Возникает вопрос, для чего же тогда реализовывать инструменталис в позиции подлежащего, если его очень легко можно реализовать в традиционной позиции косвенного дополнения творительного падежа? Вероятно, только для того, чтобы изменить его гештальтную роль и констатировать актуальность его существования в лингвальном мире в качестве создателя ситуации.
Как известно, в неосложненном двусоставном предложении выделяется группа подлежащего и группа сказуемого. При этом группа подлежащего представляет собой словосочетание (простое или сложное), формирующееся на базе подлежащего, а группа сказуемого – словосочетание (простое или сложное), формирующееся на базе сказуемого. Трактовка номинатемы как единицы, которая может быть репрезентирована в форме словосочетания, позволяет утверждать, что эти группы представляют собой аналитические реализации только двух номинатем. Иначе говоря, гештальтное предложение обычно репрезентирует в себе дихотомию «гештальт-агент» (создатель гештальтной ситуации, выраженный подлежащим) – «глагольный гештальт-предикат» (то есть, собственно, гештальтная ситуация). Например, в предложении Серебряный ключ открыл золотую дверь гештальт-агентом является глосса серебряный ключ номинатемы ключ, а гештальт-предикатом – глосса открыл золотую дверь номинатемы открыть.
В связи с такой трактовкой возникает вопрос, каково же назначение остальных падежных единиц, кроме падежа гештальт-агента, в предложениях описываемого типа. Я согласен с В.З. Демьянковым в том, что падеж – это выражение когнитивной роли имени в синтаксической конструкции [Демьянков 2003]. Однако трактовка падежей концепта номинатемы либо как актуализаторов гештальт-агента целиком или в его компонентах, либо как актуализаторов компонентов глагольной номинатемы гештальт-предиката требует уточнения понятия семантической (когнитивной) роли.
На мой взгляд, всякая ситуация актуализации концепта в глоссе реализуется по базовым ономасиологическим структурам. Моя гипотеза состоит в том, что падежное значение – это актуализированное значение номинатемы, которое имеет статус либо ономасиологического базиса предикативной конструкции, либо ономасиологического признака. Например, в предложении человек открыл дверь ключом номинатема человек имеет статус гештальт-агента – ономасиологического базиса с агентивным значением. Открыл дверь ключом – аналитической реализации глагольной гештальтной номинатемы открыть, в которой имя дверь актуализирует гештальтный глагольный слот – ономасиологический признак «пациентив», а имя ключом – гештальтный глагольный слот – ономасиологический признак «инструменталис». Таким образом, падежное значение определяется мной как аргумент (базис или признак) ономасиологической структуры номинатемы.
Итак, падежная система имени для гештальтного предложения в первую очередь выделяет, следовательно, номинативный падеж гештальт-агента. В случаях реализации гештальт-агента в виде аналитической глоссы номинатемы по моделям управления в нем отмечаются приименные падежи – посессив (сестра мужа), атрибутив (коротышка с горбом) и прочие. При этом падеж гештальт-агента будет базисным, а приименные падежи – признаковыми.
В аналитической форме гештальт-предиката все именные вербализаторы тех или иных слотов глагольной гештальтной номинатемы получают статус признаковых падежных реализаций. Я различаю два типа признаковых падежей. Во-первых, это приглагольные комплементарные падежи, которые указывают на объектную рамку предиката. Сюда, например, относятся бенефициантив, то есть падеж того, кто получает что-либо в результате действия (Мудрому дай голову) и др. (см. ниже). Во-вторых, это приглагольные прозекутивные падежи, характеризующие гештальт со стороны условий его существования, например, аллатив, обозначающий внешний конечный пункт траектории (стремиться к финишу), темпоратив (вернуться к утру) и прочие.
Однако когнитивная роль не исчерпывает системы конституентов падежного комплекса. Эта роль имеет свое синтаксическое воплощение –синтаксическую позицию глоссы. Само объединение ономасиологического статуса и синтаксической позиции и формируют набор падежей. Приглагольным комплементарным падежам соответствует синтаксическая позиция дополнения, приглагольным прозекутивным – обстоятельства. Я выделяю, например, падеж контрагентивного прямого дополнения: задерживать снег, падеж медиативного косвенного дополнения: лечить водкой, падеж дистрибутивного прямого дополнения: снабжать водой и т.д.
В некоторых языках падеж имеет и формальное морфологическое воплощение – систему маркеров, формирующих падежную словоформу. Данный компонент падежной структуры не является обязательным – существуют языки, в которых он есть (русский, польский), и в которых его нет (английский, французский). Именно здесь для языков первого типа используются традиционные названия падежей. Но они асимметричны реальным ономасиологическим падежам. Традиционный, например, винительный падеж, по сути, не является падежом. Он лишь является падежной формой, с которой тот или иной падеж не столько отождествляется, сколько ассоциируется. Мы можем сказать, например, о водке в макрознаке он делает водку, не то, что он имеет значение и форму винительного падежа, а лишь то, что падеж финитивного (фактитивного) прямого дополнения выражается здесь особой винительной формой.
Покажем модель описания падежа на примере комплементарных падежей русского языка. У меня нет здесь возможности, в силу ограниченности объема работы, дать полное описание разных точек зрения на реестр комплементарных падежей. Отмечу, что выделяемые мной падежи выводятся на основе классификаций, предложенных Ю.Д. Апресяном [Апресян 1974], В.В. Богдановым [Богданов 1977], В.Г. Гаком [Гак 1998], Г.А. Золотовой [Золотова 1988], Е.А. Селивановой [Селиванова 2000] и др. Отмечаются следующие базовые комплементарные падежи по их когнитивной роли в процессе актуализации семантики глагольного гештальт-предиката.
Фактитив. Данный падеж актуализирует объект, возникающий в результате действия. Можно предположить наличие двух разновидностей фактитива. Во-первых, это финитив, указывающий на объект, которого еще нет, и который только возникнет в результате определенного действия: я варю мыло (преобразование: жир – мыло). Во-вторых, это трансгрессив, который актуализирует объект преобразования: я варю мясо. Трансгрессив указывает на объект, который уже есть, но который приобретает в результате воздействия на него новое качество (преобразование: сырое мясо – вареное мясо). Фактитив обычно реализуется в позиции прямого дополнения в винительной форме (прямое дополнение – винительная форма)19.
Патиентив – падеж, вербализующий объект, на который направлено действие. Здесь следует различать:
собственно патиентив: я открываю дверь, (прямое дополнение – винительная форма).
дистрибутив – падеж, указывающий на объект, подвергающийся распределению: мы сеем зерно (прямое дополнение – винительная форма). Часто может выражаться творительной формой в косвенном дополнении (я снабжаю провиантом).
бенефициантив – падеж, вербализующий объект, в пользу которого совершается действие: я все это делаю для жены (косвенное дополнение – родительная аналитическая форма).
контрагентив – падеж, указывающий на объект, против которого направлено действие: я лечусь от хандры (косвенное дополнение – родительная аналитическая форма).
адрессатив – падеж, вербализующий объект, к которому направлено действие: я пишу письмо маме (косвенное дополнение – дательная форма).
Каузатив. Данный падеж обозначает объект, являющийся стимулом для гештальт-агента для создания гештальтной ситуации: я люблю жену (прямое дополнение – винительная форма). В указанном предложении «жена» является причиной состояния влюбленности гештальт-агента я.
Комитатив – падеж, вербализующий объект, выступающий в роли сопроводителя: ехал с друзьями (косвенное дополнение – творительная аналитическая форма).
Медиатив – падеж, вербализующий объект, являющийся средством для выполнения действия. Различаются:
инструменталис, указывающий на объект, являющийся орудием для выполнения действия: я рублю топором (косвенное дополнение – творительная форма);
собственно медиатив, актуализирующий неинструментное средство: я лечусь водкой (косвенное дополнение – творительная форма);
фабрикатив, указывающий на материал, из которого сделан, изготавливается предмет: дом сделан из камня (косвенное дополнение – родительная форма).
Дестинатив – падеж, определяющий назначение действия, например, я обеспечиваю её старость (прямое дополнение – винительная форма).
Коррелятив – падеж, определяющий соответствие/несоответствие объекта другому объекту, например, он делает все как калека (прямое дополнение – именительная форма).
Таким образом, в гештальтном предложении выделяется базисный падеж глоссы номинатемы гештальт-агента, признаковые комплементарные и прозекутивные падежи гештальт-предиката. Дальнейшая работа должна иметь своей целью полное описание моделей и тактик реализации не только комплементарных, но и прозекутивных падежей. Кроме того, она должна проверить возможность распространения предложенных описаний на другие типы предложений. Важным является и определение роли приименных падежей как распространителей комплементарных и прозекутивных глосс.
Итак, глосса, являясь речевым знаком, выступает одновременно и как знаковая ситуация, для которой маркирующим является не только отношение «маркер А – маркер Б», но и отношение «маркер А – отсутствие маркера, являющееся значимым». В этом случае замена понятия «глосса с нулевой флексией» понятием «глосса без флексии (консонантная финаль)» снимет многие противоречия в теории знака, идентично интерпретирует все типы парадигм и отразит реальный статус флексии в слове. При этом она будет иметь и ярко выраженный методический эффект, потому что легче объяснить человеку, изучающему русский язык, что в словоформе конь нет флексии, чем доказывать ему, что в ней флексия все-таки есть, но она нулевая. В последнем случае, кстати, мы все равно, пользуясь приведенными выше определениями «нулевой» флексии («флексией является отсутствие флексии»), закономерно должны будем признать отсутствие флексии, но сделаем это, преодолев сложный путь через длинное и противоречивое описание мнимых языковых сущностей. Данная трактовка полностью распространима и на все остальные случаи употребления глосс без аффиксов. Например, форма нес отличается от форм несла, несли, несло не нулевыми флексией и суффиксом, а тем, что в её составе нет флексии и суффикса, отмечаемых в других родовых формах этого глагола, и так исторически сложилось, что именно данное различие стало значимым в противопоставлении указанных форм.
Уточню мое представление о грамматических маркерах следующим образом. Во-первых, грамматические маркеры – это комплекс средств, создающих формальное отличие глоссы с одним грамматическим значением от глоссы с другим грамматическим значением. Однако этот комплекс является, по сути, комплексом, формирующим фонетический облик глоссы. В этом случае уже не просто грамматические маркеры мотивируют отношения между планом выражения и планом содержания, а весь фонетический облик, фонетический ряд глоссы грамматически значим. Правда, следует заметить, что он не всегда адекватно отражает, в силу своей избыточности, вторичности, реальное грамматическое значение, поскольку последнее является чаще всего не столько изолированным свойством глоссы, заложенным в нее онтологически, сколько отражением её функции в предложении. Поэтому, во-вторых, грамматическим маркером очень часто является позиция глоссы в синтагме. Следовательно, грамматические маркеры следует разделить на формальные (компоненты плана выражения глоссы) и синтаксические (позиция в предложении). Актуализация формальных и/или синтаксических маркеров зависит от многих факторов – частеречной принадлежности глоссы, степени грамматической однозначности маркера и т.д. Для русского языка можно выделить две ситуации актуализации маркеров.
В первой ситуации статус формальных маркеров очевиден и поэтому условно превалирует над статусом синтаксических маркеров, что, в первую очередь, отмечается для глаголов. Это обусловлено их особым местом в предложении: «Глагол имеет сложную семантическую структуру, в которой отображается свернутая синтаксическая структура, своего рода "макет" будущего предложения» [Рохлина 2006, с. 8] (см., также: [Арутюнова 1980, с. 225; Уфимцева 1980, с. 53; Шарандин 2001; Шарандин 2003]). Как пишет А.А. Уфимцева, «в семантике глагольных лексем зафиксированы субъектные или объектные его связи, либо те и другие; поэтому глаголы можно условно назвать (по локализации их семантических связей) субъектными, объектными и двунаправленными субъектно-объектными и объектно-субъектными» [Уфимцева 1972, с. 423]. Статус глагола, следовательно, контекстуально, синтагматически самодостаточен – он занимает позицию предиката. Эта позиция заложена в самой его семантике. Однако для выражения различных аспектов предикативности – субъектности, модальности, темпоральности – он вынужден использовать дополнительные средства, каковыми и являются грамматические маркеры. Например, в предложении Он мог бы об этом говорить форма мог бы указывает на модальность, в предложении Я могу об этом говорить форма могу – на первое лицо единственного числа.
Другая ситуация определяется мной как явно синтагмная, когда определение значения глоссы невозможно без участия контекста. Вернее, синтагма, позиция глоссы в синтагме определяет её значение, что отмечается, например, для глосс мыши, снег и т.п. В некоторых случаях формально самодостаточными и однозначно трактующими грамматическую часть инвариантного значения, как это делают глагольные маркеры, являются и грамматические формы глосс данного разряда, но уже не из-за их самодостаточности, а в силу сложившейся традиции. Так, например, значение глоссы жену будет однозначно трактоваться как значение винительного падежа, селом – творительного, потому что данные формы глосс не предполагают другой интерпретации. Однако эта однозначность не заложена в них онтологически – она результат однозначного совпадения контекста и формы при доминантной роли контекста, а не факта превалирования формы в процессе грамматического означивания.
Таким образом, грамматические маркеры, различающие грамматические варианты, делятся на синтаксические (контекст – значение), морфологические (форма – значение), грамматические (контекст + форма – значение).
Здесь следует особое внимание уделить такому явлению, как супплетивизм, которое обычно трактуется как «образование разных грамматических форм одного слова от разных основ» [Глинских 1999, с. 206]. Существует две трактовки статуса супплетивных форм.
Первая, традиционная, широко представлена в работах лингвистов (см.: [Ахманова 1966, с. 463; Шанский 1981, с. 83, с. 297; Русский язык 1979; Русский язык 1997] и мн. другие) и определяет супплетивные единицы именно как формы одного слова: «Супплетивизм <...> – образование форм одного и того же слова от разных корней или основ, различия которых выходят за пределы чередований» [Ахманова 1966, с. 463].
Мое понимание номинатемы как единицы, объединяющей глоссы тождеством значения и внутренней мотивированностью формы, не позволяет мне согласиться с данной трактовкой. В ней уже не семантическое в формальном, а наоборот – формальное растворяется в семантическом. Однако отождествление единиц только на основе семантического невозможно, поскольку, как уже говорилось выше, форма и содержание функционируют в слове в диалектическом единстве и взаимообусловленности. Поэтому-то для меня предпочтительнее вторая трактовка данного явления, представленная в [Будагов 1965; Мельчук 1972; Немченко 2001; Реформатский 1967; Филин 1963] и др. Как пишет И.А. Мельчук, «утверждения типа: „формы таких-то лиц данного глагола образуются по способу супплетивизма“ – следует понимать так, что эти формы представляют собой отдельные единицы, супплетивные по отношению к некоторой исходной форме глагола; в подобных случаях целесообразнее было бы говорить “образуются супплетивно”, или, еще лучше, “являются супплетивными”. Что же касается теоретического аспекта, то супплетивизм должен быть решительно исключен из числа грамматических способов, как явление, лежащее в принципиально иной плоскости» [Мельчук 1972, с. 428–429]. Ученый предлагает квалифицировать супплетивные единицы как «супплетивную пару» [Мельчук 1972, сс. 397-399] (см. также: [Уфимцева 1972, сс. 417-418]), то есть разные слова (номинатемы), способные дополнять друг друга при решении грамматических задач. Именно так определяет сущность супплетивизма В.Н. Немченко: «Супплетивизм следовало бы рассматривать не как образование грамматических форм слов, а как способ или средство выражения грамматических (морфологических) значений» [Немченко 2001, с. 171]. Я согласен с этим мнением и вывожу супплетивные образования за пределы номинатемы.
Итак, любой тип грамматических отношений между глоссами базируется на сходстве/различии трех компонентов грамматической структуры: грамматического показателя, грамматического значения и синтаксической функции. Например, отношения грамматической дублетности между глоссами женой/женою во фразе «он был с женой/женою» реализуется только как различие показателей тв.п. ед.ч. жен.р.; отношения грамматической вариативности между глоссами город/гoрoдá во фразах «город находится у реки» и «городá находятся у реки» реализуются как различие грамматического значения (ед.ч. – мн.ч.), соответствующее различию их грамматических показателей (флексий ø – а, места ударения, чередований [о] // [ъ], [ъ] // [Λ], [т] // [д]) при тождестве их синтаксической функции (подлежащее); отношения грамматической вариативности между глоссами берег/берегу во фразах «берег был крут» и «мы шли к берегу» реализуются в различиях между ними по всем уровням грамматического сопоставления: они имеют разные грамматические показатели (отсутствие флексии – флексия у, место ударения, чередование [к] // [г]), грамматические значения (им. п. – дат. п.) и синтаксические функции (подлежащее – обстоятельство места).
