Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Диалектика (диалектика и исторические знания в России XIX века) - Ерыгин А.Н..doc
Скачиваний:
28
Добавлен:
24.05.2014
Размер:
868.86 Кб
Скачать

Глава 3

В СТОРОНУ СЦИЕНТИЗМА И ЭВОЛЮЦИОНИЗМА

I ворчество С. М. Соловьева — крупнейшего русского историка в дореволюционной Рос­сии,— особенно интересно для рассмотрения вопросов, поставленных в данном исследовании. -

Научная работа в области истории была только

частью многогранной деятельности и К. Д. Ка­велина, о котором у нас уже шла речь, и Б. Н. Чи­черина, о котором разговор еще предстоит. В отличие от них С. М. Соловьев — прежде всего и только ученый-историк. Он не занимался политикой и не писал философских трактатов. Его философия и методология истории вырастала непосредственно из его профессиональных занятий, из его исследовательской деятельности.

Однако значимость философско-исторических идей и взглядов С. М. Соловьева тем весомее, что только ему среди русских историков «впервые удалось, разумеется на уровне своего време­ни, своей эпохи, собрать, изучить, свести огромный и разно­сторонний материал в единую научную концепцию исторического развития России» (209, 117). Тем более, что эта концепция явилась условием и результатом его титанической работы над «Историей России с древнейших времен» (1851—1879), ставшей «научным подвигом Соловьева» (209, 353). Наконец, С. М. Соловьев — созда­тель оригинальной по замыслу и воплощению теоретической реконструкции процесса всемирно-исторического развития чело­веческого общества, нашедшей выражение в его «Наблюдениях над исторической жизнью народов» (1868—1876).

Цолная характеристика философии и методологии истории С. М. Соловьева, основных направлений и этапов ее формирования и развития — дело будущего. Наша задача — наметить основные контуры рассмотрения творчества Соловьева применительно к данной области исследования, обозначить главные идеи, позволя­ющие определить его место в русской буржуазно-либеральной историографии и его отношение к концепции так называемой государственной школы. Выявим сначала теоретико-познаватель­ные методологические ориентации его представления о предмете, методе и назначении исторической науки. Затем охарактеризуем

87

его понимание истории как процесса реального общественно-исторического развития, проанализируем основные проблемы тео­ретической реконструкции С. М. Соловьевым русской истории, истории жизни народов вообще. ,

§ 1. Образ исторической науки в методологической рефлексии с. М. Соловьева

...Всегда и без всякого сомнения по­лезно предоставить пытливому и испытующему разуму полную сво­боду... <

И. Кант

...Нельзя конструировать связи и вно­сить их в факты, а надо извлекать их

' из фактов и, найдя, доказывать их,

насколько это возможно, опытным путем.

' • Ф. Энгельс

На протяжении всей своей деятельности исто­рика-исследователя и историка-преподавателя Соловьев постоян­но размышлял о сущности и специфике истории как науки, о ее задачах и общественном назначении. То, к чему Соловьев пришел в осмыслении этих вопросов и что он высказал на этот счет, не было результатом его специально-научного углубления в изуче­ние методологических вопросов исторического познания. Это была, в сущности, фиксация и определенное освещение на уровне рефлексии, самосознания историка как ученого тех общих устано­вок, на которые он ориентировался в своей практической иссле­довательской работе и которые определенным образом объективно воплощались в его произведениях. О характеристике этих уста­новок и пойдет речь.

Для Соловьева, задумавшего написание многотомной «Истории России», которая концептуально охватывает всю историю вплоть до современности, и неуклонно шедшему по этому пути, остро стоял вопрос о роли и общественном назначении истории. Из­вестно, что он первоначально хотел издать университетский курс лекций по русской истории (217, 27), но затем в 1848 году принял новое решение и последовательно воплощал его в жизнь. Это объяснялось, видимо, пониманием общественной значимости данной работы, ее нужности, необходимости на данном отрезке русского общественно-исторического развития.

В форме философско-методологической рефлексии данная по­зиция была выражена Соловьевым в «Исторических письмах»

88

и «Наблюдениях». Исходная ее формула такова: «Жизнь имеет полное право предлагать вопросы науке; наука имеет обязанность отвечать на вопросы жизни» (125, 215). Здесь история (наука) и жизнь общества поставлены в связь, причем определяющим элементом системы выступает общество, его потребности и за­просы: «Жизнь своими движениями и требованиями должна возбуждать науку» (125, 215). Вместе с тем история (наука), поскольку она обслуживает общество, оказывается .элементом, необходимым для его жизни, обеспечивающим его существова­ние: жизнь «не должна учить науку, а должна учиться у нее» (125, 215—216).

Каков практический смысл этой формулы Соловьева? Он счи­тает, что жизнь общества на каждом этапе исторического разви­тия должна быть поставлена под контроль сознания лиц, дей­ствующих на исторической арене. Это значит, что историческая практика должна быть поставлена под контроль исторической теории. Тогда все общественные преобразования и реформы будут осуществляться сознательно и планомерно; стихийные силы, антиобщественные процессы, а значит и революционные потря­сения из истории будут исключены. Таков для Соловьева в идеале ход исторического развития. Совершенно очевидно, что за этим идеалом стоит основная установка (идейная формула) «фи­лософии самосознания», примененная к истории.

Однако Соловьев реализует особый ее вариант, характерный для исторической науки XIX столетия. История важна и нужна обществу не тем, что она предлагает современности примеры, образцы, рецепты исторического поведения, заимствованные из прошлого, и даже не тем, чем хотела быть для общества филосо­фия просветителей — средоточием идей для преобразований и реформ в соответствии с идеалом «разумного общества». История, конечно, также вооружает общественную практику идеалами, которые в дальнейшем определяют ход общественного развития; например, в ситуации отмены крепостного права в России, они должны помочь «правил ьнейшему определению отношений между общественными органами» (125, 185). Но эти идеи ничего общего не имеют ни с практическими рецептами традиционной историографии, ни с абстрактными идеями-принципами просвети­тельской философии. Это — идеи, образуемые на базе истори­ческих знаний, и прежде всего на основе постижения определен­ных закономерностей общественно-исторического развития. Итак, общественно-практическая миссия для истории возможна потому, что она является наукой, обладает конкретным знанием объек­тивных исторических закономерностей общественного развития, «законов общественного организма» (125, 181).

В «Наблюдениях» Соловьев развивает и углубляет это пред-

89

ставление о роли истории в общественной жизни. В 50-е годы Соловьев стремился подчеркнуть момент объективности, науч­ности исторического познания, обладателем и носителем которого у него выступает некий абстрактный ученый-историк (знаток прошлого). Теперь основное внимание Соловьев обращает на субъективную сторону, самосознательный аспект истории по отно­шению к жизни общества, народа. История в качестве науки истолковывается Соловьевым не просто как наставница жизни; она есть способ человеческого самосознания. Причем оба эти момента выступают в единстве, чтобы стать самосознанием от­дельного народа или всего человечества; история должна высту­пать в форме научного знания о прошлом. Только такое знание обеспечивает народу (человечеству) возможность точного позна­ния себя самого, своей сущности, специфическим образом прояв­ляющейся в ходе исторического развития и всей жизни народа (человечества). Но, с другой стороны, научное познание прошлого безотносительно к форме субъективности, форме самосознания народа (человечества), в которой оно всегда выступает, опериро­вание абстрактно-объективными «законами общественного орга­низма» вообще (как мы сказали бы теперь -— общими социоло­гическими законами) оказывается явно недостаточным при опре­делении тех или иных направлений в развитии общества, вы­бора им пути в той или иной исторической ситуации.

Общество всегда должно знать не только общие закономер­ности исторического развития. Оно должно знать также и то особенное, что характеризует историческое «поведение» данного народа в различных конкретных ситуациях. Поэтому только тот историк может послужить обществу, народу, который выступает перед ним не просто во всеоружии фактов и знаний об общих законах исторического развития, но одновременно является глу­боким знатоком своего народа, его «души», дум и стремлений, его характера и способностей, является, следовательно, носителем его самосознания. Только такие наставления истории (науки) обществу, только такие ее предложения в решении тех или иных национальных задач и общественных проблем могут быть при­няты обществом, которые опираются на знание исторического прошлого народа, доходят до осознания его специфической сущ­ности, его особого характера, могущего оказаться и в ситуации нового исторического выбора.

Именно поэтому, утверждает Соловьев, «история первоначаль­но есть наука народного самопознания» (128, 676). По Соловьеву, субъектом, обладающим самосознанием, является народ (нация). Однако сознает он себя через своих представителей — тех, кто становится автором и хранителем народных преданий и веро­ваний, и тех, кто по прошествии множества лет исторической

90

жизни народа может поведать ему об этой исторической жизни. И если у истоков самосознания народа стоит его вера (религия), то на развитой стадии существования народного организма ре­шающее слово принадлежит истории. Осуществление народами своего самосознания в развитой форме возможно, как пишет Соловьев, «только посредством познания их истории» (128, 676).

Однако изучение истории народа как путь к национальному самосознанию начинается по-настоящему только тогда, когда история народа выступает для историка как одна из сторон всемирной (всеобщей) истории человечества. Ведь «самый луч­ший способ для народа познать самого себя — это познать другие народы и сравнить себя с ними» (128, 676).

Таким образом, первоначальная потребность народа в позна­нии собственной истории рождает вторичную, причем в сфере познавательной деятельности возникающую, потребность: «до­стигнуть полноты знания, изучить историю всех народов, сошед­ших с исторической сцены и продолжающих на ней действо­вать, изучить историю всего человечества, и таким образом история становится наукою самопознания для целого челове­чества» (128, 676). Всеобщая история, следовательно, вторична по отношению к национальной истории; вторична как истори­чески (хронологически) и логически (производность по содержа­нию), так и по значимости для жизни народа (она только средство).

Вследствие такого значения и такой роли в жизни общества и народа история не может не предъявить к себе, а общество и народ — к ней, самые высокие требования. Чтобы находиться на уровне своего высокого назначения, история должна быть прав­дивой, искренней, беспристрастной, она должна быть наукой. Но это-то как раз, по Соловьеву, труднее всего достижимо в силу «близости ее к нашим существенным интересам» (128, 677). «Понимая важность истории», познающий субъект, историк-уче­ный, «хочет ее указаниями освятить свои стремления, и потому видит, ищет в истории только того, что ему нужно, не обращая внимания на многое другое» (128, 677). Так возникает односторон­ность в исторических взглядах и обобщениях, искажающая су­щество дела, она «часто ненамеренная» (128, 677), возникающая объективно — в силу абсолютизации сторон и моментов, связан­ных с его интересом. Но бывает и по-другому: истина искажается сознательно. Ведь «...история — это свидетель, от которого зави­сит решение дела, и понятно стремление подкупить этого свидете­ля, заставить его говорить только то, что нам нужно. Таким образом, из самого стремления искажать историю всего яснее видна ее важность, необходимость; но от этого науке не легче» (128, 677).

Итак, Соловьев вполне трезво оценивает те трудности, которые

91

возникают в исторической науке ввиду ее тесной связи с общест­венной жизнью, борьбой интересов и стремлений в современной историку действительности, хотя и не поднимается до осознания идеологического характера исторической науки, до социально-классового подхода к ней. А потому ему не удается также достичь понимания того, каким же способом сама эта связь и зависи­мость истории от современности может стать условием, обеспе­чивающим объективность и научность в историческом исследо­вании. Он разделяет сциентистскую иллюзию буржуазно-объек­тивистского подхода в общественных науках, считая средством борьбы против искажающего влияния человеческого интереса на историческую науку путь личной беспристрастности и объектив­ности ученого-историка, который должен «уйти» от жизни, на­глухо от нее загородиться в своем «кабинете мысли», опираться в исследованиях на те объективные средства познания, которые дает ученому только сама наука.

Однако и на этом пути историка поджидает немало трудностей, изображению и характеристике которых Соловьев отводит вступ­ление к своим «Наблюдениям над исторической жизнью наро­дов».

«Внешний, окружающий нас мир легко поддается,— считает Соловьев,— нашему изучению: вооруженные могущественными орудиями, мы проникаем и в небо, и в море, и в недра земли, посредством телескопа приближаем к себе тела, отстоящие от нас на громадное расстояние, посредством микроскопа наблюдаем за жизнью существ, невидимых простым глазом; но существо чело­века для нас темно, завеса, скрывающая тайны его жизни, едва приподнята, а история имеет дело с человеком, с его жизнию во всех ее проявлениях. Притом в истории мы не можем наблюдать явлений непосредственно; мы смотрим здесь чужими глазами, слушаем чужими ушами. Внимательное изучение внешней при­роды уяснило для нас многое относительно влияния этой природы на жизнь человека, на жизнь человеческих обществ; но это только одна сторона дела, ограничиваться которою и увлекаться ею опас­но для науки» (128, 677). Итак, специфические трудности истори­ческого познания — в отличие от естествознания — начинаются, по Соловьеву, для историка тогда и с того момента, как только он делает предметом изучения «проявления» внутренней «сущ­ности» человека. Эта «сущность» есть «тайна»; следовательно, она метафизически противопоставляется своим явлениям и выход из этого тупика мысли оказывается закрытым. Сущность остает­ся по одну сторону, явления — по другую. Ощущая себя строгим ученым, подобным естествоиспытателю в изучении явлений человеческой жизни, можно будет (если такая наука, механически или биологически редуцированная, попадет в тупик) апеллиро-

92

вать, подобно верующему, к «тайнам» и «сущностям», закрытым «завесою» от познающего субъекта.

Рациональный смысл постановки данного вопроса у Соловьева состоит только в том, что им в методологическом плане замечено то обстоятельство, без соответствующего уяснения которого невоз­можно отстоять тезис о единстве знания, о единстве естествен­ных и гуманитарных наук. Действительно, как указывал Ф. Эн­гельс, «история развития общества в одном пункте существенно отличается от истории развития природы. В природе (поскольку мы оставляем в стороне обратное влияние на нее человека) действуют одна на другую лишь слепые, бессознательные силы, во взаимодействии которых и проявляются общие законы. Здесь нигде нет сознательной, желаемой цели: ни в бесчисленных ка­жущихся случайностях, видимых на поверхности, ни в оконча­тельных результатах, подтверждающих наличие закономерности внутри этих случайностей. Наоборот, в истории общества дей­ствуют люди, одаренные сознанием, поступающие обдуманно или под влиянием страсти, стремящиеся к определенным целям. Здесь ничто не делается без сознательного намерения, без жела­емой цели. Но как ни важно это различие для исторического исследования,— особенно отдельных эпох и событий,— оно ни­сколько не изменяет того факта, что ход истории подчиняется внутренним общим законам» (21, 306).

Как ученый-исследователь Соловьев стремился к обнаруже­нию и учету в процессе конкретно-исторических реконструкций исторической жизни народов закономерностей этой жизни. Но его методологическая позиция ограничивала сферу действия законо­мерности «явлениями» исторической жизни народов и истори­ческой деятельности людей. Это роднит Соловьева с позитивиста­ми, проявляясь и в вопросе о соотношении естественных наук и истории. Он проводит мысль о принципиальном сходстве обеих областей знания, состоящем именно в научном способе исследова­ния их, столь различающихся между собою предметов познания. Причем Соловьев готов указать на применимость научного метода в истории именно по отношению к тому в ней, что касается самих специфических особенностей предмета исторического по­знания, порождающих указанные трудности. В этом его позиция противостоит и позитивистской методологии истории (например, в лице Бокля), также утверждающей взгляд на принципиаль­ное единство науки, на сходство и даже тождество исторической и естественно-научной областей знания.

Недостаток исторического позитивизма, по Соловьеву, состоит в том, что стремление утвердить научную точку зрения в истории идет у них (в частности, у Бокля) по пути абсолютизации роли таких факторов исторической жизни, как влияние природы на

93

человека и развития знания на ход истории. Таких факторов, очень важных, но внешних (природа) и производных, вторичных (роль знания) по отношению к основному предмету исторического исследования очень много. «Внимательное изучение внешней природы уяснило для нас,— соглашается Соловьев с Боклем,— многое относительно влияния этой природы на жизнь человека, на жизнь человеческих обществ; но это только одна сторона дела, ограничиваться которою и увлекаться ею опасно для науки» (128, 677). С другой стороны, прежде чем рассматривать роль знания в развитии того или иного народа, «прежде чем следить за интеллектуальным развитием в стране, надобно уяснить, что сделало эту страну способною к этому интеллектуальному развитию? Какие условия приготовили известную почву для интеллектуального развития, вследствие чего интеллектуальное развитие приняло то или другое направление?» (128, 681). Что же в отличие от Бокля предлагает сам Соловьев в рамках гносеоло­гического аспекта его методологии истории?

Чтобы историческое исследование носило научный характер, необходимо, по мнению Соловьева, прежде всего добиваться всесторонности рассмотрения изучаемого предмета. «Взгляд, вполне правильный, есть взгляд всесторонний» (128, 680). Однако любой ученый-историк не есть совершенный, абсолютный субъект познавательной деятельности (таков лишь бог). Поэтому он «дол­жен стремиться к возможному для него совершенству, к много­сторонности изучения» (128, 680). Такое многостороннее изучение, конечно, гораздо проще, достигается в естественных науках, пред­мет которых дан непосредственно и может быть испытан в отно­шении всех его возможных сторон. Но и в истории, считает Соловьев, оно возможно. Необходимо только постоянно, на всех этапах исследования помнить об этом требовании.

Уже в исходных посылках и положениях (в самом понимании истории, сказали бы мы) следует избегать односторонности под­хода и крайностей, которые самым решительным образом ска­зываются и на ходе, и на результате исторических наблюдений. Примеров много, и та же методология Бокля это явно демон­стрирует. С одной стороны, картина истории, которая у него полу­чается, страдает крайней односторонностью, а с другой стороны, он неминуемо попадает в противоречия. Он пишет историю циви­лизации и потому начинает с XVI столетия; но чтобы объяснить застой в интеллектуальной жизни Испании, «начинает сначала, с V века. Значит, история цивилизованного народа имеет важное значение и тогда, когда интеллектуальное развитие еще не начи­налось» (128, 681—682). Другой пример противоречия. «Бокль, провозгласивши, что не должно изучать характеры правитель­ственных лиц, посвящает большие отделы своей книги деятель-

94

ности Генриха IV французского и кардинала Ришелье, выставляя, какое могущественное влияние оказала эта деятельность на интеллектуальное развитие французского народа» (128, 683).

Односторонность в методологических ориентациях историка, в самом подходе к истории — ошибка непоправимая, вредные последствия ее неисчислимы. Но и в конкретном анализе, в частных обобщениях этот недостаток сказывается очень сильно.

Эта мысль Соловьева, как нам представляется, заключает в себе две основные идеи. Во-первых, он настаивает на том, что историческое исследование приобретает статус научного анализа, как и в естествознании, при условии соблюдения историком, изучающим то или иное явление, принципа конкретности рас­смотрения, изучения данного явления во всем богатстве его сто­рон. Односторонности выводов, абстрактности всяких «решитель­ных утверждений» противопоставляется полнота и многосторон­ность конкретно-исторического анализа. Во-вторых, Соловьев усматривает в этом одно из необходимых условий для получе­ния научно-достоверных выводов и обобщений теоретического характера. Открытие и формулирование «общих законов наблю­даемой жизни» в такой же мере опирается на результаты кон­кретно-исторических выводов и обобщений фактического мате­риала, как и на совокупность исходных методологических поло­жений, взятых во всей их возможной полноте.

Итак, требование многосторонности рассмотрения, реализуе­мое на всех этапах исторического исследования (формулирова­ние исходной методологической позиции, конкретно-исторический анализ фактического материала, теоретический синтез), высту­пает у Соловьева в качестве одного из краеугольных положений метода исторического познания, обеспечивающего истории тот же научный статус, что и в естествознании. Другое требование, другое краеугольное положение метода, по Соловьеву, также сближающее историческое познание с естественнонаучным, со­стоит в отрицании субъективистского и априорно-спекулятивного подхода, а позитивно — в следовании принципу эмпирической наблюдаемости явлений исторической жизни.

Соловьев многократно рассуждает о значении и роли наблю­дений в исторических исследованиях. У историка, в отличие от естествоиспытателя, нет возможности «испытывать» свой пред­мет в сознательно поставленном и приведенном эксперименте — историческое событие нельзя повторить заново, его нельзя даже просто «вернуть» к жизни в качестве предмета для наблюдения. Место эксперимента в истории, однако, занимает наблюдение. Наблюдая за действием сходных географических условий, в кото­рые поставлены разные народы в разные времена их существо­вания, можно заключить о том, к"ак влияет природа на сам

95

характер народа, его занятия и образ жизни, на саму его историю. Некоторые устойчивые, повторяющие следствия, сходные харак­терологические черты, обнаруживающиеся у разных народов при наличии сходных условий их существования, заставляют иссле­дователя сделать вывод о закономерности такого рода воздей­ствий на историческое развитие. С другой стороны, наблюдение различий, проявляющихся в исторической жизни народов, поставленных в сходные условия существования, позволяет историку заключить об иных причинах, нежели природный фак­тор, оказавших здесь свое действие, например, о специфическом характере племени, к которому принадлежит народ, или об особенностях той исторической среды, того социального окруже­ния, с которым имеет дело изучаемый народ.

Наблюдая за внутренней жизнью народа, историк-наблюда­тель не может пройти мимо того, в каком отношении она находит­ся с политическим строем и деятельностью правительства того или иного государства, в какой мере соответствуют друг другу народная жизнь и форма государственности. Это позволяет понять с точки зрения принципа закономерности как спокойное течение народной жизни, так и периоды «смут», потрясений, реформ и преобразований. Наконец, сам ход событий, саму их последовательность можно попытаться наблюдать в их необходи­мой последовательности и преемственности.

Путь наблюдений, опирающийся на многосторонность под­хода,-— единственное условие, обеспечивающее историку научно-объективную достоверность его выводов и обобщений,— таков вывод Соловьева по этому вопросу. «Успех в изучении истории зависит именно от внимательности этих наблюдений, от много­сторонности взгляда» (128, 679). Особое значение этой общей гносеологической установки Соловьева в том, что она распростра­няется и на те исходные содержательные принципы, которые образуют в совокупности каркас всякого исторического миро­воззрения, основу самого понимания истории. Сама методология истории, взятая в содержательном плане, есть для него не апри­орная схема, с которой историк подходит к материалу, а результат наблюдений и выводов, построенных на основе этих наблюдений. Использование этой методологии, с другой стороны, никогда не абсолютно, а всегда совершенно конкретно, и потому сама много­сторонность ее, наличие в ней ряда связанных между собою положений, есть свидетельство глубокого историзма, а не про­явление какой-нибудь абстрактной теории «факторов», неисто­ричной в своей основе.

Неприятие абстрактных и спекулятивных философско-исто-рических построений у Соловьева имеет вполне определенный критический подтекст. Соловьев имеет в виду, прежде всего, фи-

96

лософско-историческую конструкцию Гегеля. Имя Гегеля в «Наблюдениях» не произнесено, но идеи Гегеля явно угадываются за некоторыми формулировками и характеристиками Соловь­ева — и на уровне теоретического обобщения произведенных наблюдений за ходом всемирной истории, и на уровне формули­рования общих методологических принципов самого наблюдения и обобщения. На этом мы еще специально остановимся в следую­щем параграфе при анализе философских оснований соловьев-ского понимания процесса исторического развития. Пока же важно зафиксировать само это обстоятельство. Близкие Гегелю по духу и даже по выражению формулировки используются Соловьевым для критики Бокля, например, по вопросу об отношении народа и государства, роли правительственной (государственной) власти и великих исторических личностей в развитии народной жизни.

И все же именно Гегелю противопоставляет Соловьев и свое понимание истории как науки и свое представление о,том, каким, должен быть ее итоговый теоретический синтез. И это противо­поставление он не ограничивает областью спора на уровне мнений, он даже почти и не спорит с Гегелем в рамках этой стихии. Соловьев самим характером своего сочинения, тем, как он, в отличие от Гегеля, обсуждает и рассматривает процесс всемирной истории, бросает вызов своему великому предшественнику.

С «Философией истории» Гегеля Соловьев познакомился еще в университете. «Самое сильное впечатление» на первом курсе на него произвел Д. Л. Крюков, читавший древнюю историю. «У Крюкова,— вспоминает Соловьев,— как и у всех самых дарови­тых профессоров русских, но занимающихся науками, разрабо­танными на Западе, не было самостоятельности; он пользовался результатами, добытыми германскими учеными, своими учите­лями, читал преимущественно под влиянием Гегеля» (132, 260). «Когда мы перешли на второй курс, то приехал из-за границы Грановский, начавший читать среднюю и новую историю. Гра­новский, как и Крюков, не был самостоятелен, явился поклонни­ком также Гегеля» (132, 261). И вот результат: «В университете я занялся всеобщею историею вследствие толчка, данного Крюко­вым и Грановским; но время проходило не столько в изучении фактов, сколько в думаний над ними, ибо у нас господство­вало философское направление; Гегель кружил всем головы, хотя очень немногие читали самого Гегеля, а пользовались им только из лекций молодых профессоров; занимавшиеся студенты не иначе выражались, как гегелевскими терминами. И моя голова работала постоянно; схвачу несколько фактов и уже строю из них целое здание. Из Гегелевых сочинений я прочел только «Философию истории»; она произвела на меня сильное впечатление» (132, 268).

Какую же роль сыграло изучение Гегеля и влияние, оказанное

4. А. Н. Ерыгин 97

на Соловьева его «Философией истории», в дальнейшем? Вот самая последняя оценка: «Увлечение философией не переросло у Соловьева,— пишет Н. И. Цимбаев,— в серьезные занятия ею. Однако он на всю жизнь сохранил интерес к философии истории, к теоретическим аспектам исторического познания. От Гегеля Соловьев воспринял понимание всемирной истории как единого, органического, закономерного процесса прогрессивного развития человечества. Соловьев верил, что история подчинена законам разума. Он был убежден в познаваемости исторических событий, твердо придерживался фактов в научном исследовании. У Гегеля Соловьев мог встретить апофеоз государства» (216, 357—358). Так или примерно так оценивается влияние Гегеля на Соловьева у большинства интерпретаторов его творчества.

Нетрудно заметить и показать неудовлетворительность подоб­ных общих оценок. Во-первых, они явно имеют характер интуи­тивно-умозрительных заключений, так как формулируются без предварительного специального разбора вопроса о соотношении двух философско-исторических концепций — Гегеля и Соловьева. Их вывод не является поэтому доказанным и обоснованным. Во-вторых, само содержание этих оценок, что несомненно связано с первым, весьма неопределенно; из них неясно, что именно в той или иной методологической ориентации историка идет от Гегеля, а не от кого-нибудь другого или даже является общим местом многих позиций и воззрений. Правда, эти недостатки, как уже было сказано, в значительной мере свойственны всей историогра­фии вопроса о связи государственной школы с философией истории Гегеля. Но в отношении Соловьева они особенно остро чувствуются потому, что наряду с Гегелем те же самые авторы, которые говорят о его влиянии на Соловьева, называют также еще многих и многих, кто, по их мнению, влиял на возникнове­ние и оформление у него определенной философско-исторической концепции, его методологии истории. Это обстоятельство обоб­щенно выражено у В. Е. Иллерицкого: «Не следует забывать, что философия истории Соловьева оформлялась под многообразными идейными влияниями, отечественными и западно-европейскими» (168, 53). Кто же представлен в этом списке? Называют обычно Карамзина, Эверса, Каченовского, Погодина, Гегеля, Шеллинга, Крюкова, Грановского, Гизо, Тьерри, Вико, Вольтера, Руссо, Спенсера, Бокля, Риттера. Очевидно, что с философией истории Соловьева дело обстоит так же, как и с самим Гегелем в оценке Коллингвуда!

Не станем, сейчас спорить о правоте или ошибочности этих мнений (некоторые из них будут разобраны ниже). Отметим толь­ко странность самого такого подхода. Постараемся еще раз рас­смотреть вопрос об идейных источниках философии истории Соловьева.

98

Избежать недоразумений удается на пути локальных предва­рительных разысканий; это и побуждает нас выделить из всего комплекса вопросов об идейных источниках философии истории Соловьева и изолированно рассмотреть лишь один вопрос — об отношении Соловьева к Гегелю. В «Русской историографии» у Н. Л. Рубинштейна есть одно интересное замечание на эту тему: «Сила влияния «Философии истории» Гегеля на Соловьева на­глядно сказалась в первоначальном варианте «Наблюдений над исторической жизнью народов», написанном двадцать с лишним лет спустя и тем не менее составившем как бы непосредственный сколок с „Философии истории"» (206, 315).

Что мы. видим, сопоставляя «Философию истории» и «На­блюдения»? Об определенном сходстве и различии теоретических идей Гегеля и Соловьева в содержательном отношении мы будем говорить в следующем параграфе. Здесь же отметим факт уди­вительного сходства общей структуры и архитектоники обоих произведений, идентичности исходного материала, из которого каждый из них лепит и воссоздает перед читателем картину всемирно-исторического развития человечества.

Соловьев, как и Гегель, начинает изображение всемирной истории с характеристики Китая. Завершается это изображение у Гегеля характеристикой германского мира, у Соловьева — ана­лизом становления феодализма в Западной Европе (правда, до­вести этот анализ до современности Соловьев не успел). Направ­ление всемирно-исторического процесса, следовательно, у обоих дано одинаково: с Востока на Запад. Переломные моменты этого процесса устанавливаются одинаково; их два — начало греческой цивилизации и появление христианства. Периодизация всемирной истории, соответственно этому, совпадает: Восток — антич­ность— христианско-германский мир («новый мир» — в терми­нологии Соловьева). «Восток» и «античность» Соловьева пред­ставлены теми же народами, что и у Гегеля. К этому прибавим сходство характеристик народов, эпох, важнейших событий этой огромной структурной целостности у Гегеля и Соловьева. Из всего этого возникает образ, созданный Н. Л. Рубинштейном: «Наблю­дения» действительно напоминают «сколок» с «Философии истории»!

И тем не менее «Наблюдения» Соловьева — это антитеза «Философии истории», это вызов Гегелю. Картина всемирной истории, полученная при ее философском изображении у Гегеля, логический остов которой образует данная структурная целост­ность, неприемлема для Соловьева именно потому, что является априорной конструкцией, а не теоретическим синтезом истори­ческой науки. В ней может быть сколько угодно правильного и истинного содержания, но в целом, как замкнутая и завершен-

4* 99

нал система, не допускающая критики, изменения, опровержения и развития, она не может быть истинной. Отличие от нее исто­рической научной теории, как и всякой научной теории вообще, есть ее принципиальная способность к изменению и развитию, ее открытость для последующих преобразований. Нельзя полагать научную картину истории раз и навсегда данной, так как никогда не прекращается поток анализов, наблюдений, разысканий, частичных и глобальных синтетических обобщений.

Можно сказать, что противопоставление Соловьевым своих «Наблюдений» гегелевской «Философии истории» базируется на том простом различии между ними, между их общими мировоз­зренческими ориентациями, которое, возникнув в XVII веке, всегда так или иначе ощущается и воспроизводится рефлексивно как противостояние ученого и спекулятивного мыслителя (фило­софа). Первый может считать или не считать, что мир, в том числе — история человеческого общества, как объект его исследо­ваний и изучения — устроен разумно. Но как ученый он ищет в мире не разум, а объективные закономерности его существования и развития. Поэтому какую бы роль ни отводил ученый разу­му в процессе познания, она все равно никогда не сможет устра­нить необходимость корреляции точки зрения разума с точкой зрения опыта; самый изощренный инструментарий человеческого рассудка и разума не может заменить собою то, что обеспечи­вает появление объективного знания, критерии получения кото­рого гораздо более строги, нежели правила рассуждения.

Другое дело — спекулятивный мыслитель. Он с самого начала постулирует разумность бытия и ищет разумом разум. Поэтому у него всегда над «физикой» надстраивается или ей предшествует «метафизика», как было у Аристотеля; чистый разум с его идеями главенствует, господствует над категориями рассудка, как у Кан­та; закон как он выступает на уровне «сущности» вещей «сни­мается» в дальнейшем движении познающей мысли «понятием», «идеей», как у Гегеля.

Итак, Гегель постулирует как философ господство разума в истории, Соловьев — господство только закономерности, какими бы рационалистическими интуициями ни был облачен этот исход­ный постулат науки в его рефлексивном «околонаучном» созна­нии и мировосприятии. В первом случае возможно не только обнаружение разума в самом процессе истории, что Гегель как раз и демонстрирует в основном тексте своего произведения, при изображении хода всемирной истории, но также и априорное, до исследования, формулирование разумной схемы исторического процесса, извлекаемой из самого разума. Такое рациональное априорное изображение всемирной истории первым в немецкой классике предложил И. Г. Фихте.

100

Кдк считает П. П. Гайденко, «для философии истории Фихте решающим является его убеждение в том, что эмпирические факты не следует смешивать с фактами сознания: первые должны остаться вне философского рассмотрения, ибо они лишь скрывают истинное существо дела, и только вторые являются предметом изучения философа. Наукоучение требует выйти за пределы эм­пирической реальности, к трансцендентальному Я; только на этом уровне, по Фихте, начинается подлинная философская наука. Применительно к истории это означает, что следует с самого начала четко различать фактическую историю и историю умозри­тельную» (158, 222).

Задумав свою работу «Основные черты современной эпохи» как философско-историческое сочинение, Фихте так противо­поставил свою задачу цели обычных исторических исследований: «Чистый эмпирик, который бы приступил к описанию эпохи, воспринял бы и изложил бы многие наиболее заметные ее явле­ния, как последние представлялись ему в случайном наблюде­нии, не будучи уверен в том, что он охватил их все, и не будучи в состоянии указать какую-либо их связь, кроме их существования в таком-то определенном времени. Философ, задавшийся таким описанием, установил бы независимо от всякого опыта понятие данной эпохи, которое, как понятие, не может быть дано ни в каком опыте, и представил бы те способы, посредством которых это понятие проявляется в опыте, в качестве необходимых явлений данной эпохи» (133, 4).

По Фихте, следовательно, а также и по Гегелю получается, что философ истории, именно потому, что он строит априорную рациональную конструкцию истории, способен на ее познание под углом зрения ее всеобщности и необходимости. Но такое знание извлекается разумом не из истории, а из самого разума, заня­того размышлениями о ней. Подход, предложенный Фихте, со­ставил, как считает П. П. Гайденко, эпоху в развитии философско-исторической мысли. Приведенные соображения Фихте опреде­лили характер не только созданной им самим «схемы истори­ческого развития, но и философии истории немецкого идеализма в целом» (158, 224). Но как это относится к Гегелю, если, как мы помним, он сам критиковал односторонность априоризма филосо­фии в отношении истории, а его ученик Э. Ганс видел «глав­ную заслугу» гегелевских лекций по философии истории «в том, что при всей проявляющейся в них способности к умозрению они все-таки отдают должное эмпирии и явлению, что они одина­ково далеки как от чисто субъективного резонерства, так и от подведения всего исторического под ряд формул, что они схва­тывают идею как в логическом развитии, так и в историческом повествовании... Таким об разом, так называемое априорное, отно-

101

сительно которого действительно предполагают, что оно состоит в том, что историю составляют без всякой помощи со стороны событий, весьма отличается от того, что излагается здесь» (75, 429—430).

На наш взгляд, оценка П. П. Гайденко в целом и по отношению к Гегелю является справедливой. Сопоставляя «Философию исто­рии» и «Наблюдения», нетрудно увидеть даже внешне выражен­ные различия в подходах к изображению всемирной истории у Гегеля и Соловьева. Гегель во всех случаях, когда он читал свои лекции по философии всемирной истории, уже во вводной части не только формулировал свои принципы понимания истории, но и содержательно вводил слушателя в существо дела — заранее да­вал периодизацию всемирной истории, состав действующих в ней всемирно-исторических народов и т. д., а главное, показывал — до изложения конкретного материала — в чем будет суть изобра­жаемого, каков из себя' «логос истории». Соловьев никогда так не делал, в том числе и в «Наблюдениях»: он не считал нужным и правильным «предуведомлять» читателя о существе дела до изло­жения целиком и полностью всего дела (поэтому, кстати, он так «труден» для рационального, чисто теоретического истолкования в своих работах, поэтому и все его введения и предисловия поразительно кратки и немногословны). Но истинное различие между ними вовсе не в этом!

Вполне допустимо, что Соловьев мог изложить в предисловии то, что считал правильным излагать лишь в итоге — основные идеи и результаты исследования. Допустимо и то, что Гегель мог «скрыть» от слушателей тот итог, к которому он их собирался «подвести», не объявлять заранее вслух того, что пока существо­вало лишь «внутренним» способом — в мыслях и сознании самого Гегеля. Тем более, что поступая в некоторых случаях именно таким образом, он предупреждал своих слушателей: «Лишь из рассмотрения самой всемирной истории должно выясниться, что ее ход был разумен, что она являлась разумным, необходимым обнаружением мирового духа», а все, что говорится предваритель­но, есть не предпосылка, а только «обзор целого», сокращенное воспроизведение «результата исследования» (83, 11). Но обе пред­положенные возможности не отражают сути дела.

Как бы ни поступали ученый-историк и философ истории, Соловьев, и Гегель,— это были бы одинаково возможные «ва­рианты» их «поведения» в ситуации, когда дело касается изло­жения своих заранее полученных результатов. А вот понимание то­го, как на самом деле эти результаты получены, у них — в силу их различных гносеологических ориентации — неизбежно будет не одинаковым. Об этом говорит их манера изложения резуль­татов. Манера Гегеля косвенно свидетельствует о рационалисти-

102

чески-априористической теории познания; манера Соловьева — о его эмпиризме и сциентизме.

Ведь главный, основной вопрос состоит в том, что Гегель и Соловьев считают источником содержания знания, выра­жающегося в результатах исследований в области всемирной истории. Является ли этим источником разум или опыт изуче­ния истории как объекта, в котором сам объект открывает исследователю свои тайны?

Для Гегеля, несмотря на все значение, которое он оставляет за опытом изучения, за исследовательской практикой, решающим источником знания и понимания истории является разум, его собственное содержание. Чтобы представить и изобразить исто­рию разумно, чтобы понять ее, недостаточно быть только исто­риком-эмпириком, историком-специалистом, способным в лучшем случае дойти до открытия законов и постижения сущности раз­личных явлений во всемирной истории: рассудок историка даже и на это способен. Но он не способен к пониманию истории; здесь он неизбежно приходит к неразрешимым противоречиям (про­светители дали одну, романтики — другую картину и осмысление всемирной истории, совместить их в плоскости рассудочного мыш­ления нельзя). Вот поэтому и необходим разумный (понимающий) взгляд на историю: разум (истории) открывается только разуму (философа истории). Гегель стоит на точке зрения признания тож­дества бытия и мышления, но поскольку и первое, и второе он принимает в их объективной форме, признает реальность и мы­слящего разума, и разума (логоса) исторического процесса как объективную, а не только субъективную, как у Фихте, реаль-нойть,— то он и полагал, что его модель философии истории не является априористической, как у Фихте.

Но дело совсем не в том, что думал или мог думать по поводу разума Гегель, а в том, что есть разум по существу, в действитель­ности. Для философа-материалиста ясно, что источником объек­тивного содержания знания разум не является, не может содер­жать его в себе самом. И эту мысль всегда стихийно проводила и проводит наука («Физика, бойся метафизики!»). С точки же зрения этого философского убеждения, находящего себе подкреп­ление в науке и ее методологических установках, а с другой стороны, служащего для науки фундаментельной ориентационной мировоззренчески-методологической предпосылкой, мы вправе квалифицировать гегелевскую философско-историческую кон­струкцию как априористическую.

Исходный постулат Соловьева (история представляет собою закономерный процесс развития) резко отличается от гегелев­ского. Согласно этому постулату историк уже не стремится к пониманию истории в гегелевском смысле, он ищет в ней не разум,

103

а закономерности. Результат, к которому он способен прийти, есть в высшей своей точке не философская конструкция, пусть даже и сделанная на эмпирическом материале и согласующаяся определенным образом с ним, но теоретический синтез эмпири­ческого материала анализов и наблюдений. Высшую истину дает не философия, а наука, истории. Для первой важны, но не существенны действительные наблюдения 'за исторической жизнью народов, ибо и без них есть разум как источник основ­ного концептуального содержания; для второй они только и явля­ются источником содержания теоретического знания. Не в само­сознании разумного субъекта, а в осознании и отражении объекта содержится научная истина. Это не значит, что, по Соловьеву, можно обойтись без разума. Формулирование исходных методо­логических предпосылок познания, постановка научных вопросов, разбор мнений, обобщение результатов наблюдений — все это делается только с помощью разума. Однако разум остается лишь средством, но не источником содержания знания.

Является ли сциентистская критика гегелевской априорной конструкции у Соловьева стихийной формулировкой материалис­тической философской позиции? Нет, не является. Если это и материализм, то материализм «стыдливый», непоследователь­ный, деистический, который либо сохраняет приверженность теории «двух истин», как у Гоббса, либо вообще впадает в агно­стицизм там, где кончается область знания, науки, но где остают­ся вопросы «предельные», «пограничные», на которые разум отве­тить не может, но не может и избежать их.

Критика Соловьевым спекулятивной философии истории с точки зрения представления об истории как науке имела своим неизбежным, объективным последствием обнажение целого пласта исторической реальности, того именно, где Гегель помещал свой объективный, действительный разум. Ведь если, по Соловь­еву, получал ось, что разум науки (ученого-историка) владеет лишь областью действия закономерностей (высшее, на что он способен), то возникал вопрос, как быть с той областью, где, по мнению Гегеля, действует, проявляет себя исторический разум? Раз фило­софия отсюда изгнана, а наука не допускается, то она могла быть отдана только вере. Так было всегда и у Гоббса, и у Канта, и у Юма. Так получилось и у Соловьева. В работе «Прогресс и религия», опубликованной в один год с первым выпуском «Наблюдений», Соловьев писал: «Я знаю то, что совершенно ясно понимаю, чем мой разум овладел вполне естественными средствами; я верю тому, чего понять не могу, для обладания чем средства моего разума несостоятельны. Все, что подлежит моим чувствам, все, что существует материально, подчиняется общим законам бытия,— все это я могу знать. Но для мыслящего существа есть

104

необходимость признавать разумную причину причин, высшее существо, есть необходимость в самом себе признавать то, что не подлежит уничтожению, что должно существовать и по разруше­нии видимого организма; таким образом есть необходимость признавать существование особого мира, который мы называем духовным» (127, 278—279).

Таким образом, естествознание в XVII веке, историческая наука в XIX веке, чтобы утвердить точку зрения научного разума, резко ополчаются против метафизики, спекулятивной философии, но легко соглашаются на сохранение позиций религиозной веры и теологии. Отвергают разум в его предельном существовании, но оставляют веру. И это, видимо, неизбежный парадокс станов­ления науки вообще.

Противопоставление «Наблюдений» гегелевской философии истории, базирующееся на новом (противопоставленном спекуля­тивно-философскому, идеалистическому пониманию природы научного знания) гносеологическом фундаменте, реализует ту тен­денцию в творческом самоопределении Соловьева как методолога истории, которая впервые обозначилась еще у истоков его науч­ного творчества. Влияние Гегеля на Соловьева в студенческие годы оказалось столь сильным, что он даже подумывал о том, чтобы стать философом. Соловьев вспоминает: «Явилась во мне мысль — заниматься философиею, чтобы воспользоваться ее средствами для утверждения религии, христианства» (132, 268). Однако, когда пыл первоначального увлечения прошел, Соловьев отходит от философии к научным занятиям историей: «Отвлечен­ности были не по мне; я родился историком» (132, 268—269). Отход Соловьева от философии истории к истории не [означал еще отхода от Г'егеля и его идей, не означал разрыва с гегелевской позицией. Но за этой чисто психологической самооценкой выбора пути, определения своего «назначения», своего таланта и, говоря прозаически, своей будущей профессии,— за всем этим важно не проглядеть зародышевого выражения той будущей принципиаль­ной философско-гносеологи^еской ориентации в науке, для кото­рой «отвлеченности» теряют свою значимость уже не с точки зре­ния индивидуально-психологических склонностей человека, но в принципе: как форма знания, не являющаяся научной.

Будущему биографу Соловьева может быть когда-нибудь и удастся проникнуть в творческую лабораторию этого историка на том переломном моменте его самоопределения, когда он только становился ученым-историком. И может быть удастся тогда пока­зать, как зрело это первоначальное интуитивно-интимное чув­ство «неприятия» философии истории — не как области профес­сиональных занятий только, но как выражение определенной методологической ориентации в науке. Пока же мы можем лишь

'/2 4- А- Н. Ерыгин Ю5

констатировать данный факт сам по себе, связав его как начало цепочки, ведущей к «Наблюдениям», с фактом выражения в этом зрелом произведении Соловьева уже именно анти-гегелевской позиции в понимании существа истории как науки. Мы можем также зафиксировать некоторые промежуточные «звенья» этой цепочки, показав общую тенденцию становления его как мето­долога истории, обладающего своей собственной позицией.

Так, уже методологическая программа, заявленная Соловье­вым в предисловии к I тому «Истории России» (1851), была по существу позитивной сознательной формулировкой данной пози­ции. «Основную мысль» своего труда он излагает следующим образом: «Не делить, не дробить русскую историю на отдельные части, периоды, но соединять их, следить преимущественно за связью явлений, за непосредственным преемством форм, не разде­лять начал, но рассматривать их во взаимодействии, стараться объяснить каждое явление из внутренних причин, прежде чем выделить его из общей связи событий и подчинить внешнему влиянию —г вот обязанность историка, как понимает ее автор предлагаемого труда» (123, 55).

Под этим заявлением могли бы подписаться многие из рус­ских историков, в том числе и Кавелин, сформулировавший во «Взгляде» существо своей методологической позиции четырьмя годами ранее. Но как разительно отличается применение эти^с сходных методологических требований у обоих историков! KaseV лин, как мы видели, строит на этом фундаменте такую содержаА тельную концепцию русской истории, в которой монизм общей \ формулировки (брать русский исторический процесс как единый процесс развития) не допускает каких-либо побочных, внешних моментов при конкретном объяснении русской истории. Но тем самым, считает Соловьев, не позволяет осуществить конкретно-историческое исследование в рамках этого монистического под­хода. Вспомним его слова о «возражателях», носившихся исклю­чительно « в высоких воздушных сферах начал» (125, 222), а пото­му — отвергавших идущие от эмпирии представления Соловьева о роли варягов на первом отрезке русской истории и о роли географического фактора на переходе от первого ко второму пе­риоду (точнее, «явлению»). В этих словах Соловьева заключено не только воспоминание о времени критики его концепции, пред­ставленной в ее конкретно-историческом воплощении, со стороны Кавелина (как и некоторых других историков). В них — глубоко осознанное неприятие спекулятивных построений, но уже не в сфере философии истории, а в самой исторической науке.

Недостаток подхода Кавелина, как и основывающейся на этом подходе критики, заключался для Соловьева в том, что он, (Кавелин), оставаясь на почве науки, забегает вперед, стремится

106

свою концепцию сразу же представить в виде теории, в таком качестве, в каком она может выступить (а может и не выступить!) лишь в научно-теоретическом синтезе всего конкретного материа­ла, обработанного при этом во всех своих главных моментах средствами конкретно-исторического научного анализа. Поэтому то, что он (Кавелин) называет наукой истории, теорией, близко по своим свойствам гегелевской философии истории.

Философия, примененная к истории, охватывает в качестве предмета всемирную историю. Теория, реализованная в истори­ ческом познании, охватывает национальную историю (например, как у Кавелина, русскую историю). Кавелин прав, когда, в отли­ чие от Гегеля, ищет в русской истории не разум, а закон ее развития. Но он ошибается, думая, что можно открыть закон на локальном материале только русской истории. Теоретические обобщения в истории народа, если они сделаны верно, с учетом результатов конкретно-исторического анализа, могут стать научной теорией, но при таких условиях, которые лежат за пре­ делами изучения национальной истории, которые требуют вы­ хода во вне, как и у Гегеля, но только иного, негегелевского, нефилософского выхода. \

Сами по себе взятые теоретические обобщения истории народа, даже при соблюдении предварительных условий, могут показать только одно — последовательность, связь событий и явлений, их преемственность, взаимодействие различных начал, но не больше. Реализация этого, конечно, составит огромный шаг вперед против чисто эмпирического и описательного изображения хода русской истории, но еще не будет ее научной теорией. Дело в том, что такая методология, ориентируя только ни конкретно-истори­ческое исследование национальной истории, не обеспечивает введения в исследовательский процесс результатов знания «зако­нов общественного организма» и введения результатов наблюде­ния за русской (национальной) историей в состав научного пони­мания этих самых общих законов развития.

Подобная методология пока служит (полученными на ее основе непосредственными результатами) совсем другой цели — изо­бражению того, на что способен народ в своем историческом действии, протекающем не абсолютно свободно, но и не по фаталь­но предопределенному действием «законов» пути, а в единстве обоих моментов. Народ показывает себя в конкретных и специфи­ческих внешних и внутренних условиях и рамках его истори­ческой деятельности. Методологическая формула Соловьева 1851 года — это формула принципов конкретно-исторического исследования национальной исторической жизни.

Методология истории как науки (в собственном смысле слова) требует от историка гораздо большего — выяснения общих для

'/2 4* 107

всех народов законов органического развития. Соловьев не спешил в своих исследованиях с формулированием основ для теорети­ческого синтеза русской истории до конца 60 — начала 70-х годов. Не спешил он с изложением своей методологии исторического научного познания. Первая, самая общая заявка на нее, встре­чается только в его «Исторических письмах», да и то носит постановочный характер, а применение и использование имеют место только в «Наблюдениях» и «Публичных лекциях о Петре Великом». Однако в конце концов Соловьев все-таки дал свое понимание истории как науки и главное — природы теорети­ческого синтеза как ее итогового стремления. А значит, вступил на почву тех же размышлений в области методологии истории, что и Кавелин в 40-е годы. И позиции их здесь в основном сошлись. Оба выступили против философского (спекулятивного) направления v истории. Оба отказались от примитивного исто­ризма эмпириков с их сплошной фактологией. В поиске законов исторического развития оба увидели цель и задачу истории как науки. Но за этим\сходством видно существенное различие.

Кавелинская программа (в ее реализации) оказалась выраже­ нием если не философского, то, по крайней мере, абстрактно- социологического подхода к истории как науке, чем, видимо, и объясняется в дальнейшем его ориентация на позитивизм. У Со­ ловьева против правоверного позитивизма имелось противо­ ядие в виде его первоначальной методологической программы 1851 года. \

В единстве обеих методологических ориентации Соловьевым обосновывалось-такое представление об историческом познании, которое, не исключая уровня конкретно-исторического исследова­ния, не просто эмпирического, но обладающего своей специфи­ческой («национальной») концептуальностью, видело все-таки в истории науку, а не историческую социологию. Историческая научная теория тем самым оказывалась, по мнению Соловьева, возможной лишь при условии реализации в исследовании потен­ций обеих методологий, взятых в единстве. В реальном исследо­вательском процессе эти методологии могли и должны были при­меняться раздельно.

У самого Соловьева это выразилось в том, что, работая над «Историей России», которая при ее замысле как прагматического повествования и при необходимости предварительной обработки эмпирического материала в отношении XVII—XVIII веков, не могла претендовать на реализацию второй методологической программы, он последовательно воплощал в жизнь свою перво­начальную программу. Приступив же к публикации «Наблюде­ний», к работе над выражением теоретического осмысления рус­ской истории, что сказалось в трактовке переломной петровской

108

эпохи в XIII—XV томах «Истории России» и в публичных лек­циях о Петре I, Соловьев начал реализовывать и свою вторую методологическую программу. Эту особенность его творческой эволюции нужно будет учесть на следующем этапе осмысления его философско-исторических воззрений.

Итак, рассмотрим основные принципы, образующие фунда­мент соловьевского понимания истории как реального истори-_ ческого процесса развития, и главные проблемы, возникающие при теоретической реконструкции исторической жизни народов.

|§ 2. Философские основания и проблемы теоретической реконструкции исторической жизни народов

Обобщая факты, Соловьев вводил в их изложение осторожной мозаикой общие исторические идеи, их объяс­нявшие.

В. О. Ключевский

Три крупные проблемы занимали С. М. Соловь­ева, стояли в центре его внимания при уяснении феномена исто­рического развития: сущность процесса развития; единство и многообразие в истории; факторы исторического процесса. Они отчетливо выступают уже при формулировании Соловьевым его методологической программы и основных положений теории рус­ского исторического процесса в 1851 году. Поэтому охарактери­зуем, прежде всего, существо его воззрений на русскую историю. Будем делать это, постоянно соотнося его концепцию с кавелин-ской концепцией 1847 года (содержание этой последней наиболее подробно охарактеризовано в указывавшемся разделе книги

sA. H. Цамутали/«Борьба течений в русской историографии во

'"Второй половине" XIX века»).

Концепция русской истории и ее философско-методологи-ческие основания. Основные идеи, составляющие концепцию рус-^!. М. Соловьева, таковы.

ыце до прихода варягов (ia век; восточные славяне выступают— на исторической сцене, в отличие от «неисторических» кочевых народов евразийских степей, как народ «исторический», живущий оседло в условиях родового быта. Народная жизнь целиком подчинена родовым отношениям, неизбежным следствием гос­подства которых являются распри и междоусобицы. Единствен­ным выходом из этого положения для восточных славян оказа-

109

лось, как считает Соловьев, призвание к власти чужого рода, рода-посредника, каковым и был на Руси в лице варяжской дру­жины Рюрик. 9ТИМ событием и открывается первое явление рус­ской истории: «Несколько племен, не видя возможности выхода из родового особного быта, призывают князя из чужого рода, призывают единую общую власть, которая соединяет роды в одно целое, дает им. наряд, сосредоточивает силы северных племен, пользуется этими силами для сосредоточения остальных племен нынешней средней и южной России» (123, 55).

Характеризуя время с IX по XII век, Соловьев, подобно Каве­лину, говорит о господстве родовых отношений в Киевской Руси. Отмечает он и те новые начала, которых до варягов не было в русской исторической жизни: 1) правительственное; 2) дружин­ное; 3) общинное (города); 4) церковное (со времени Влади­мира). Взаимодействие всех этих элементов образует такой об­щественный строй, который отличается от прежнего «родового особного быта» русских славян, но вместе с тем — в главном и основном — подчиняется ему. Это особенно наглядно сказывается на правительственной власти, которая организуется и действует по меркам и правилам родовых отношений. Княжеский род сооб­ща владеет русской землей, а верховным правителем (великим князем) становится старейший в роде. Власть переходит от брата к брату, а потом уже к их сыновьям. Подобно Кавелину, Со­ловьев не раз характеризует это "время как время появления у русских славян государства. Но, как и Кавелин, он не считает его государством в строгом смысле слова, это — родовое госу­дарство.

Явление второе (с конца XII по XVI век). Русская истори­ческая сцена переносится с Поднепровья на Северо-Восток, где наблюдаются порядки, знаменующие «перемену в отношениях старшего князя к младшим, ослабление родовой связи между княжескими линиями, из которых каждая стремится увеличить свои силы за счет других линий и подчинить себе последние уже в государственном смысле» (123, 57). Начальное событие этого этапа развития (правление Андрея Боголюбского, «который ре­шился изменить родовые отношения, начал поступать не так, как старший в роде, но как государь» (122, 28)) повторяет начальное событие первого явления русской истории. Только теперь для упразднения распрей и усобиц родового быта — внутри правяще­го княжеского рода — устанавливается не просто единая общая власть, но власть, опирающаяся на собственную силу, власть государственная в строгом смысле слова.

Что же дало этой власти силу, на что опирались Андрей Боголюбский и следующие за ним' великие владимирские, а потом и московские князья? Такой силой и такой опорой стала заме-

110

нившая общую родовую собственность частная вотчинная форма собственности на землю. В рамках своей вотчины, где власть и собственность переходят по наследству от отца к старшему сыну, князь ведет себя уже как государь, а не родовой старейшина. Младшие сыновья, старые городские общины с вечевым строем и те дружинники (бояре), которые имели земельные пожалования, еетественно, противились закреплению нового порядка вещей. Поэтому борьба нового, государственного начала со старыми, родовыми отношениями была долгой и напряженной. Но в XVI веке в правление Грозного она окончилась полной победой государства. Этому способствовало также то, что раньше в XIV— XV веках московским князьям-вотчинникам удалось «собрать» воедино всю северо-восточную и северо-западную Русь, ставшую единой вотчиной (государством) московского князя. Множество государств-вотчин (государств в строгом смысле, по Соловьеву) превратилось с этого времени в одно Московское царство.

При своем объяснении перехода от первого ко второму явле­нию русской истории, причин, вызвавших замену родовых кня­жеских отношений государственными именно на Северо-Востоке Руси, при объяснении причин длительности и замедленности процесса образования единого государства на Руси, Соловьев, в отличие от Кавелина, привлекает действие внешнего фактора — географических, природных условий. Что же касается внешних воздействий, исходящих от соседних народов, то он, как и Ка­велин, хотя и в меньшей степени, не придает им серьезного значения в русской исторической жизни. Варяги были призваны, но ославянились, подчинились действию туземных родовых на­чал; христианство пришло на Русь извне, но это общее для всех новых европейских народов наследство античной цивилизации; татары вообще не сыграли никакой роли в развитии русской исторической жизни, разве что задержали во времени процесс собирания русских земель в единое государство тем, что способ­ствовали в период их владычества над Русью переходу к Литве и Польше юго-западных русских земель.

Совсем другое дело, однако, натиск кочевников на русские земли, который был неизбежен в'силу географического положе­ния Руси, как неизбежным становился в этих условиях посто­янный отток населения из южных областей,- центром которых были Киев, Чернигов и Переяслав — главные города Киевской Руси, на северо-восток, в междуречье Оки и Волги, и связанная с этим постоянным переселением колонизация этих новых рай­онов. Именнх» здесь и появились новые города и поселения, на которые опирался князь в борьбе со старыми вечевыми городами-общинами. Здесь утвердились и новые поземельные отношения, предполагающие господство частной (вотчинной) формы соб-

111

ственности на землю. Все это создало и само было продуктом того нового народного характера, который сложился на северо-востоке: народ здесь был привязан к земле (это касалось и земледельцев-смердов и землевладельцев-князей). Наконец, вели­чина и однообразие восточной равнины, как считает Соловьев, неизбежно должны были привести к образованию на этой земле одного большого государства, а не множества государств, как это было в Западной Европе, хотя и произойти это могло в значитель­но более длительные, сроки, чем на Западе.

Разница между концепцией Соловьева и Кавелина особенно бросалась в глаза при сравнении основного содержания русского исторического процесса в новое время (XVII—XVIII века), как оно понималось обоими этими историками. Для Кавелина процесс складывания государства далеко еще не завершился ни при Гроз­ном, ни в XVII веке. Патриархальные отношения (семейные, а от­части и родовые) продолжали господствовать и в правительствен­ной сфере, и в организации служилого сословия (местничество). Государство-вотчина — это еще не государство. Только Петр I выступил как полностью свободная от родовых и семейных (вот­чинных) отношений личность правителя-деспота, самодержца. В этой форме абсолютной монархии и выступило на сцену впервые русское государство, дальнейший процесс развития которого, по Кавелину, и должен был реализовать последовательно этап свободы некоторых (дворянство), а затем (после либеральных реформ и отмены крепостничества) и свободы всех.

У Соловьева же, как видим, все решилось гораздо раньше: битву за государство, начатую Андреем Боголюбским, завершил Иван Грозный. Поэтому уже с конца XVI века Россия вступает в новый, третий период своей истории. Наступает третье явление русской исторической жизни. «Начало XVII века ознаменовано страшными смутами, грозившими юному государству разруше­нием» (123, 58). Но все обошлось: «Несмотря... на страшные удары, на множество врагов внутренних и внешних, государство спас­лось; связь религиозная и связь гражданская были в нем так сильны, что, несмотря на отсутствие видимого сосредоточиваю­щего начала, части соединились, государство было очищено от врагов внутренних и внешних, избран государь всею Землею» (123, 59). А далее вместе «с новою династиею-начинается при­готовление к тому порядку вещей, который знаменует государ^ ственную жизнь России среди европейских держав» (123, 59). Начинаются первые преобразования (постоянное войско, начатки кораблестроения, новые формы торговой деятельности, приток иностранцев, заведение мануфактур, училищ, новые обычаи при дворе и в частной жизни, определяется отношение церкви и государства).

112

В результате великий преобразователь России — Петр I -— «воспитывается уже в понятиях преобразования» (123, 59). Ре­формы Петра, таким образом, коренятся в характере развития русского общества и государства в XVII веке. Со второй поло­вины XVIII века появилось новое направление этой эволюции и этих преобразований: «Является потребность в духовном, нрав­ственном просвещении, потребность вложить душу в приготов­ленное прежде тело»,— повторяет образное выражение той эпохи С. М. Соловьев (123, 59). Это направление к середине XIX века приносит «свой необходимый плод — познание вообще привело к самопознанию» (123, 59). Основной формой этого самопознания Соловьев и считает русскую историческую науку, а потому и позволяет себе начать свой труд по истории России с древнейших времен гордой и весьма знаменательной фразой: «Русскому историку, представляющему свой труд во второй половине XIX века, не нужно говорить читателям о значении, пользе исто­рии отечественной» (123, 55). Это уже ясно само собой!

Величие и мощь русского государства среди европейских держав и русское народное самосознание как факт внутренней исторической жизни — таков великолепный финал нового пе­риода русской истории, по Соловьеву, то, что питает его оптимизм и гордость в 1851 году. Но будет еще и Крымская позорная война, и неудавшиеся, по мнению Соловьева, либеральные преобразо­вания этого величественного государства, появится и пессимисти­ческая оценка положения дел в стране в конце 70-х годов (в пору подъема революционного народнического движения). Но даже и в той оценке, с которой Соловьев начинает свой труд, легко заме­тить гораздо более умеренные тона по части прогнозов на будущее России «во второй половине XIX века», чем выводы и следствия кавелинской исторической концепции.

Русское национальное самосознание, к которому пришла Рос­сия во второй четверти XIX века, по Кавелину, означает необ­ходимость для русского государства приступить к завершению процесса оформления самого этого государства как реализующего христианско-либеральный идеал свободной и нравственной лич­ности в своей собственной жизни. Государство окончательно установится лишь • после превращения в свободное, правовое государство, где, как минимум, для начала будет отменено кре­постное право и введены демократические свободы. Из кавелин­ской концепции вытекает с необходимостью либеральная со­циально-политическая программа, которую он прямо сформули­рует в статьях, посланных Герцену для «Голосов из России», и в проекте аграрной реформы, поданном царю. Правда, Кавелин-историк (40-е годы) ничего не говорит о путях и средствах, о способах преобразования, но историческая необходимость самих

113

преобразований составляет основной политический вывод его исторической концепции.

Позиция Соловьева чем-то сродни гегелевской. У последнего спокойствие и примиренность с действительностью, настоящим возникает из сознания того, что «мир постарел», а философия, которая «начинает рисовать своей серой краской по серому» (82, 17), знаменует лишь достижение ступени полного самосоз­нания мира. Владение этим знанием и питает чувство спокой­ствия и успокоенности. Роль философии у Соловьева занимает историческая наука, правда, не по отношению к миру в целом, а только в отношении русской национальной исторической жизни, но жизни, которая в этой науке также достигла своего заверше­ния и самосознания. Для Гегеля задор просветительства для Европы уже позади, для Германии он еще не видит в нем смысла; поэтому ни о либеральных реформах, ни тем более о революцион­ном будущем он особенно не печется.

Не думает об этом и Соловьев. Он удовлетворен, как и Гегель (политик, социальный мыслитель), тем уровнем, которого до­стигло знание, наука, и в ней находит основание для оптимизма. Это — просветительство, но без его социально-политического под­текста. Это рационализм, но не политический либерализм. В содержательном отношении гегелевское просветительство и ра­ционализм гораздо богаче того, что находим у Соловьева. В прош­лом, осмысленном в философии у Гегеля, было и радикальное социально-политическое жало европейского просветительства, чего не скажешь о прошлом русской истории (даже о ее «новом периоде»), осмыслением и осознанием которого явилась соловьев-ская историческая концепция.

Узко-сциентистский вариант просветительского идеала, кото­рым завершается историческая концепция Соловьева, как и вообще его трактовка «третьего явления» русской истории, инте­ресны для нашего последующего анализа тем, что здесь у Соловь­ева возникает очень важный в методологическом отношении вопрос о завершающем «возрасте» исторической жизни народа и одновременно достигает кульминации проблема единства и своеобразия путей исторического развития различных народов. От различия в первоначальном «характере» народа и внешних природных и социально-исторических и культурно-исторических условий, по его мнению, зависит различие хода истории у разных народов до момента достижения ими зрелости. Этим и вызвано «разительное отличие» русской и западно-европейской истории в средние века: дело вовсе не в изначальном родовом быте русских славян и значительном развитии личностного, «дружинного» на­чала у европейцев, как думал об этом Кавелин. Но приходит время зрелости, и народ вступает на путь «самосознания» и

114

«самоопределения»: Европа вступила на этот путь в эпоху Воз­рождения, Россия — в эпоху Петра I. Чисто внешние различия в формах исторической жизни уступают место действительной национальной специфике.

Но в формах этой определенности выражается общее чело­веческое лицо народов — и именно в единстве разума, науки, духа, которым живет теперь любой народ, обладающий само­сознанием. Греки, римляне, европейцы, великороссы мыслят и думают одинаково, как един и одинаков человеческий разум. «Возрождение» поэтому для всех, после греков, есть их общая судьба и обязательно — конец и завершение исторической жизни. Этой трактовкой Соловьев отвергает «производность», «заимст­вованный» характер так называемой «европеизации» России. Корни русского «возрождения»— не в Европе, а в русском XVII веке, который «тесно связан в нашей истории ...с первою половиною XVIII, разделять их нельзя» (123, 59). Другое дело, что Европа восприняла греческую античность через «римские» формы, Россия же — через «европейские». Но при всех этих раз­личиях у всех народов проходило развитие «мысли», становление самосознания.

Таковы основные идеи концепции русской истории С. М. Со­ловьева. Разберем теперь те общие философско-исторические основания, на которых эта концепция строится.

Главная мысль, которая содержится во всех изложениях Соловьевым своей концепции русской истории,— это представле­ние об органическом, едином в своей последовательности дви­жении русской истории.

Припомним существо «основной мысли», данной в пре­ дисловии к первому тому «Истории России»: «Не делить, не дробить русскую историю на отдельные части, периоды, но со­ единять их, следить преимущественно за связью явлений, за не­ посредственным преемством форм» (123, 55). Мысль Соловьева достаточно проста, а сегодня может показаться вполне тривиаль­ ной. Ход исторической жизни, последовательность событий и явлений истории есть единый процесс, в котором события и явления, как и сами формы исторической жизни людей, связаны в одно целое, образуют преемственность. История народа в таком случае мыслится как нечто единое, не распадающееся на отдель­ ные периоды и подразделения; для восприятия историка харак­ терна монистическая направленность его взгляда и мысли. Что же во всем этом удивительного и почему с таким пафосом Соловьев __высказывает это свое убеждение, называя его «главной мыслью»? '~Котда~Тфедставляётс"я"~и~'^ про-

шлое, в глаза бросается, прежде всего, множество различных событий, из которых складывается история, и множество раз-

115

личных «связок» событий (всегда видно, как событие А связано предшествованием событию Б, а это событие в свою очередь стоит в какой-либо связи с некоторым последующим событием В). Как бы при этом ни понималась природа связей и самих собы­тий в содержательном отношении, эти множества («многообраз­ное») можно мыслить двояко: либо как некоторый «хаос», игру случая, абсолютный беспорядок и произвольное течение событий, либо как некоторый порядок, организованное целое. В первом случае ни о какой науке истории речи быть не может. Здесь возможно лишь мифологическое, эпическое, драматическое, анек­дотическое восприятие или изображение всего этого хаоса по чи­сто внешней временной шкале (такое-то событие произошло тогда-то); так строятся все формы летописания. Историография как наука пытается навести порядок в данном многообразии, ука­зав на то, что вносит в этот «хаос» устойчивость и определенность. Историки — по меркам «первых философов»— начинают свой поиск «начал», могущих помочь делу рациональной интерпрета­ции хода истории. И здесь, также как и в возникающей фило­софии, перед ними открывается две возможности поисков: 1) от­крытие и установление единого общего начала истории («архэ»), т. е. идеи, позволяющей связать в одно целое всю историю (по формуле Фалеса: «все — из воды»); либо же 2) эмпирическая фиксация частных, локально действующих, применяемых к объяснению отдельных «комплексов событий» различных, но ограниченных по числу, начал или «причин» исторических событий, т. е. возможность общефилософского или частно-науч­ного бационального постижения истории.

Философия истории (например, провиденциалистская или просветительская) рассматривает историю в целом, обнаруживая в ней некоторый единый план или разум. Научная историография (от Фукидида до французских историков периода Реставрации) стремится к другому: к обнаружению и фиксации причинных зависимостей между различными историческими событиями. Образ истории как единого целого в этом случае не возникает. Почему? Исторические события — в отличие от «единиц» вре­мени — далеко не равнозначны: есть рядовые события, обычные исторические действия. Есть события выдающиеся, особенно зна­чимые, а есть и незаметные, вообще не принимаемые во внима­ние летописцем или хронистом. Поэтому историк концентрирует свое внимание на одних, мимоходом упоминает другие и ничего не говорит о третьих. Картина истории, возникающая в таких описа­ниях и повествованиях, не совпадает с действительным ходом событий.

В действительном времени и в действительной жизни уме­щается все: и малое и великое. Из этого всего и «соткана» живая,

116

непосредственная связь и преемственность исторических событий, то, что позволяет считать поток истории непрерывным. Под пе­ром историка и даже летописца начинается «искажение» дейст­вительного. Правда, оно и является условием более глубокого проникновения в существо происходящего (так поступает всякая наука), но есть одно «но», специфическое для познания истории. Аксиологическая шкала, от которой с успехом освободилась в новое время наука о природе, в истории неустранима. Она создает для историка тот барьер при восприятии и интерпретации собы­тий, когда переоценка роли громких деяний в истории грозит опасностью недооценки значения множества тихо шествующих, но мощно действующих «малых дел».

Она также приучает историков к мысли «мерить» общий ход событий лишь крупною мерой, а следовательно, и изображать ее течение уже не как течение, а только как «поступь столетий», как последовательность «шагов» или «ступеней»0 14~при.—этом шагов «-еемимильных», етупеней, теряющихся в «заоблачных Bbfr-аах_Ј, Аксиологически-событийное восприятие истории порождает идею «периодов», связанных с тем или иным крупным, значи­тельным историческим событием, накладывающим свой отпеча­ток на ход малых дел в данное время, в данную эпоху. То, что важная истина во всем этом есть — ив роли великих событий, и в покоящейся на оценке их значимости периодизации истории,— сомнения не вызывает, но как быть в этом случае с непрерыв­ностью и единством истории?

За кажущейся простотой соловьевского принципа «не делить, не дробить историю» скрывается глубокое содержание, вызван­ное действительно фундаментальной трудностью восприятия и осмысления истории с монистической точки зрения. Ведь если исходить из событий, а события мерить аксиологической шкалой, признавая при этом особую роль событий выдающихся, зна­чительных,— то историю нужно и «делить» и «дробить». И тогда то, что кажется на поверхности «цепью» событий., едш

7 _ j. , УТЛ

оборачивается «разорванностью», для историк^" _,,___.

необходимостью введения ^«периодизаций». Так и поступали до Соловьева все русские историки. Так и появились на свет; «ва­ряжский период», «татарский период», «эпоха Московского цар­ства» и «эпоха Петербургской империи», кап и многие -другие. Построенные на основе событийно-аксиологического принципа периодизации сменили ветхие летописные членения русской исто­рии «по годам» и «по княжениям». История, станов'ясь наукой и делая первые рвйиис шаги действительно-эмпирического пости­жения с точки зрения принципа детерминизма своего сложного предмета, в мировоззренческо-методологическом отношении не­далеко ушла от элементарного летописания. Только «годы»

117

ехали.называться~«ве]Э1*одами&. Как же тут удержать присущую науке потребность обобщенно-целостного рационального осмы­сления истории на высоте принципа, если не отказываться от задачи решения не только локально-частных конкретных про­блем, но и целостного восприятия исторического процесса? Оста­вить эту задачу философии?

Таким образом, ситуация, возникающая в области истори­ческого познания, еМ|П^щЈ»г<Упйдп'чг>и понять и воспроизвести единство истории, ситуация, в которой, в частности, находился Соловьев, переживший и осмысливший ее в своей методоло­гической рефлексии, такова.

1) Философия истории — и провиденциалистекая, и про­ светительская — обнаружила свою несостоятельность в решении данного вопроса, что выявил в своей критике ее попыток понять историю монистически уже Гегель. Ни божественный общий план истории провиденциалистов, ни идеальное (разумное) состояние человеческого общества просветителей не затрагивали объясни­ тельный принцип, реальный ход исторических событий, живую, конкретную историю людей. Единство истории и сама реальная история оказывались локализованными в разных/цдоскостях,^ Но и гегелевская попытка «е- вызывала у Соловьев^ашййго' э$ифшмш&а — в силу спекулятивно-априористического изображе­ ния всемирной истории. Тем более, что его философия истории не касалась таких «мелочей», как изображение с точки зрения органического монистического н^дхода^действительного хода событий в истории отдельного народалртметим, что, завер^пая^ анализ методологии истории Соловьева в этой главе характе— > ристикой ^Наблюдений» и содержащейся в них теорией всемир- \ ной истории, мы покажем, что сумел предложить в противополож- i ность Ге/елю Соловьев, когда перенес свою рефлексию с рассмот- ] рения русской национальной истории на изображение истории *

j всемирной. Пока же важно зафиксировать лишь сам факт неудов-\ летворенности историка решением задачи монистического осмыс- ; \ лекия истории в предшествовавшей ему философии истории ,

2) Историография (история как наука), отдавшись целиком поиску частных связей и зависимостей между различными историческими событиями, подходя в некоторых случаях вплот­ ную даже к обнаружению действительных, эмпирически фикси­ руемых «закономерностей» исторического процесса, например, у историков эпохи Реставрации, упускала из виду именно общий план истории, единство исторического процесса. В тех же ситуа­ циях, когда нужно было сделать на этом акцент, она ограничи­ валась иллюзорным образом «цепи событий», иллюзорным по­ тому, что ему противоречил заложенный в событийно-аксиоло-

118

гическом восприятии иофорипоокик событий образ «периодов» и «ступеней», разрывавший на деле это мнимое единство.

Соловьев попытался преодолеть (.-противоречие, одинаково евойствонное-и -философии -истории, и историографии. ^йьЯ'&с,,^

roJшгIOpинЈCJШГA-ИCCдeдoJsaнияVp^мьшI-

можно представить так. Если смотреть на исто­рию с точки зрения событийного подхода, как это делал, напри­мер, М. П. Погодин, то nppflfiTanTi™"f>y*'

своей последовательности процесс исторического развития, В отдельных событиях (приход варягов, татарское

нашествие, пресечение династии и «смутное время», реформы Петра I), в «делении» русской истории на соответствующие «периоды» теряется искомое единство, пропадает возможность монистического восприятия русской исторической жизни как целостного органического процесса. Но, отказываясь от событий­ного взгляда на русскую историю, нельзя поступать и так, как это сделал К. Д. Кавелин, т. е. полностью отрицать событийный подход к истории^ •нрифори-и-- дед хода- • к- истории строить -без

Кавелин считал, что крупные внешние события не могут «прерывать» течение исторического процесса развития народ­ной жизни. И этот ответ укладывался в рамки его установки, согласно которой течение событий есть преемственность форм социальной организации народной жизни. Ход истории не есть ход событий, а ход общественного развития. Исходная форма русской народной жизни (родовое общество) естественным обра­зом переходит во вторичную форму (семья, вотчина), а эта по­следняя — в третичную (личность, государство). Поэтому русскую историю и удается представить органическим образом как единый процесс развития. Но проведение монизма в рамках этого социо­логического по существу, а не исторического взгляда отрицает реальную, событийную историю народной жизни. В рамках исто­рического исследования начинает доминировать чуждая истории как науке философско-историческая установка, » оиау-кшб-уэие роворшшсьг неприемлема для Соловьева.

Итак, если русскую историю «делить» и «дробить», как это де­лает Погодин, теряется связь и единство событий общего хода исторической жизни. Если же «тянуть» цепочку преемствен­ности, понимаемой как преемственность форм, то теряется реаль­ный событийный ход истории, роль и значение отдельных круп­ных, а иногда неожиданных, и внезапных событий, без чего никакой действительной истории, не^бывает. Соловьев пытается совместить эти противоположнУе^'&^Е&и, видя в каждоЖ"из них рациональны^ верна, (ли***, {,*(* ,

Принцип единства исторической жизни народа Соловьев со-

119

единяет с положением о различной роли (при детерминистическом объяснении событий и явлений исторической жизни) внутренних причин событий и явлений и внешних, событийных же по своему характеру воздействий. ^Задача историка в связи с этим —-, ~«объяснить каждое явление из* внутренних причин, прежде чем выделить его из общей связи событий и подчинить внешнему влиянию». (laS^SJ.y.

Различение vftsyx планов детерминации событий реального исторического процесса и соответственно двух способов объяс­нения заставляет сразу же сам этот процесс представить как сов­мещение в каждом историческом событии, а значит, и в истории в целом, двух плоскостей исторического развития — внутренней и • внешней.

Первая образует поле действия причин, имеющих зна­чение для объяснения множества различных событий, а точнее — целых «событийных комплексов». Это долговременно действую­щие причины, имеющие глобальный для русской истории ха­рактер.

Уточним представления о второй плоскости или области проте­кания исторического процесса, которая представляется внешней, производной по отношению к этому глубинному слою.

То, что в истории выступает на поверхности, т. е. сами собы­ тия, достаточно неоднородно. Ведь среди них присутствуют не только те, которые во всей своей многочисленности (в составе со­ бытийных комплексов) обусловлены внутренними причинами, но, с другой стороны, и те, которые своим появлением обязаны чисто внешним влияниям и воздействиям. Например, приход варягов или татарское нашествие для русской истории — события внешние, случайные^ неожиданные;- *tЈi~~.'ff *'•'.'.'""'.''•'• ^

Под их влиянием в русской истории ояучилееь многоё^на-пример, появилось «правительственное» и «дружинное» начало, произошли столкновения, борьба местных, туземных элементов и представителей пришлого племени и т. п. Значит, в самом ходе событий русской исторической жизни нужно различать эти два разных слоя. Как события они не отличаются друг от друга, а затем историк воспринимает их в форме события. Но их место и значение совершенно разное. В одних выражается необходимый, внутренне обусловленный процесс исторического развития, то, что существенным образом характеризует историческую жизнь народа. В других случайное кажется значительным лишь по видимости.

Для понятийного^ к атагормального различения этих двух плоскостей уже на еобытийно-внешнем, поверхностном слое исторического существования народа Соловьев вводит различие между собственно событием и явлением. Мтак, чф»-же имеете

120

виду Соловьев под «событиями», «явлениями», «формами» и «причинами» исторической жизни?

Среди событий, достойных упоминания в общем изложении хода русской истории, Соловьев называет следующие: при­звание северной группой восточно-славянских племен «князя из чуждого рода», которым «открывается» русская история; ряд последующих событий, посредством которых происходит сосре­доточение в одно целое «остальных племен нынешней средней и южной России»; деяния Андрея Боголюбского во второй поло­вине XII века — выступление на сцену русской истории Северо-Восточной Руси;^« временное отделение Южной России от Север­ной, последовавшее по смерти Всеволода III»; «татарское на­шествие»; борьба Юго-Западной Руси с Польшею «вследствие восшествия на польский престол литовского князя Ягайла»; длин­ный ряд событий, составляющих «борьбу отдельных княжеств» на Севере, котррая оканчивается «тем, что княжество Москов­ское... пересиливает все остальные»; правление Грозного и его борьба против антигосударственных тенденций, завершающаяся победой, ибо по его завещанию «удельный князь становится совершенно подданным великого князя»; одновременное с этим победоносное наступательное «движение на Азию» во внешне­политической сфере; пресечение Рюриковой династии в конце XVI века; «страшные смуты» начала XVII века; избрание «всею Землею» нового государя и начало новой династии; «очищение» Земли «от врагов внутренних и внешних»; «начал от важнейших преобразований» при первых трех государях новой династии; реформы Петра Великого; «духовное, нравственное просвещение» России времени Екатерины II и, наконец «самопознание» России середины XIX века — итог и «плод» всей предшествующей исто­рии. «Таков ход русской истории», — говорит он в заключение (123, 59). Таковы важнейшие события ее с точки зрения Соловь­ева, можем сказать мы.

сокращается Соловьевым до^^^ек^тлавных^ явле русской исторической жизни^ '

Вся jfggt- совокупность событий, представляющая основное содержание русской истории (в-аовеатвавательныххлавах отдель­ных Фомэв—*-МетерИ'И- России» число событий многократнсг'воз-

зуя истдрическую концеддша. Соловьева. Каждое из главных

'явлений русской истории представлено некоторым комплексом

важнейших событий. Но что служит основой для этого комплекса?

Почему именно эти, а не другие события включаются в его

состав? Что придает ему целостность и определенность? Как

\ совместить в рамках комплекса внутренние и внешние события?

| -^ Характер, содержание основных событий и сама их после-

довательность в пределах данного исторического явления имеют

121

своим основанием действие долговременных « причин »л п"риродных~(теографи:чееких) условий-народной жизни. Действием этого фактора, как уже говорилось, Соловьев объяснял и спе-, цифику хода русской истории, взятой в целом, и особенно — ход событий, характерных для первого и второго ее исторических явлений.

Вот это объяснение. «Перед нами обширная равнина: на огром­ном расстоянии от Белого моря до Черного и от Балтийского до Каспийского путешественник не встретит никаких сколько-нибудь значительных возвышений, не заметит резких переходов. Однообразие природных форм ослабляет областные привязан­ности, ведет народонаселение к однообразным занятиям; одно­образность занятий производит однообразие в обычаях, нравах, верованиях; одинаковость нравов, обычаев, верований исключает враждебные столкновения; одинаковые потребности указывают одинаковые средства к их удовлетворению, — и равнина, как бы

1 ни была обширна, как бы ни было в начале разноплеменно ее население, рано или поздно станет областью одного государ­ства» (122, 5—6).

Вторая важнейшая особенность «русских» природных условий в их глобальной значимости: «Великая равнина открыта на юго-:восток, соприкасается непосредственно с степями Средней Азии: толпы кочевых народов с незапамятных пор проходят в широкие

/ ворота между Уральским хребтом и Каспийским морем и зани-мают привольные для них страны в низовьях Волги, Дона и Днепра; древня^йсторйадзидит^их здесь постоянно господствую­щими» „(IZZ^Jy). Й^(|^\«фйродные условия восточно-европей­ской равнины, по Соловьеву, заключают в себе для живущего здесь населения два непременных следствия: 1) постепенное соединение всех племен и народов в одно государство; 2) по­стоянную напряженную борьбу за свое существование с кочевым

~ ~

~-г j $~- Ј /

Конечно, многое должно было зависеть и от самого населения, от народа, историческая жизнь которого оказалась поставленной в эти условия. И потому «для русского есть сильное искушение предположить, что племя, которое при всех самых неблагоприят­ных условиях умело устоять, окруженное варварством, умело сохранить свой европейско-христианский образ, образовать мо­гущественное государство, подчинить Азию Европе, что такое племя обнаружило необыкновенное могущество духовных сил»

населением великих евразийских степей^ /5~-г

Соловьев иекдщааег, однако,

, духе

объяснении русской истории и ее специфики (в сравнении с западно-европейской) исследователь не

122

вправе прибегать к представлению «о первоначальном различии в характерах» этих народов (Ь>Й, 9).

Точно также не подходит для объяснения специфики первого и второго явлений русской истории такой фактор, как «ход внешних событий»: 1) потому, что и в первом и во втором случае он в сущности действует одинаково (натиск степных кочевников — вообще величина постоянная для времени от посе­ления славян на восточно-европейской равнине до разгрома та­тарских царств Иваном Грозным; резко же выделяющимся на этом фоне внешним воздействиям: «варяжскому» в первую и «татарскому» во вторую эпохи древней русской истории, нельзя приписывать решающей роли в появлении различия между пер­вым и вторым явлением, так как они уравновешивают друг друга и тем самым погашаются); 2) потому еще, что вообще «внеш­ний ход событий», даже таких ярких и значительных, как приход варягов и татарское нашествие, стоит в зависимости по резуль­татам своего действия от действия «внутренних причин».

Следовательно, из трех «факторов »,--берущ1*хся~за-основу—в исторических -объяснениях («природа страны», «природа племе­ни», «ход внешних событий»), остается только первый — дей­ствие «природы страны». Посмотрим, как пользуется этим прин­ципом Соловьев при выявлении специфики первого и второго «явлений» русской истории.

Пока центром исторической жизни восточных славян остава­лась область Поднепровья, действие географических условий предполагало лишь в возможности образование единого государ­ства; в них самих не было ничего такого, что повело бы к разру­шению родового быта. Поэтому даже приход варягов мало что изменил в основном и главном в организации и форме народной жизни. «Мы видели,— пишет Соловьев,— что пред призванием князей, племена, обитавшие в областях нынешней России, жили в формах родового быта. При содействии правительственного начала, дружины и церкви эти формы быта начали уступать место другим гражданским формам; но родовой быт оставался еще столько могущественным, что в свою очередь действовал на изме­нявшие его начала, и когда семья княжеская, семья Рюрикови­чей, стала многочисленна, то между членами ее начинают господ­ствовать чисто родовые отношения, тем более, что род Рюрика, как род правительственный, не мог подчиняться влиянию никако­го другого начала. Князья считают всю Русскую землю в общем нераздельном владении целого рода своего, причем старший в роде, великий князь сидит на старшем столе, другие родичи, смотря по степени своего старшинства, занимают другие столы, другие волости, более или менее значительные; когда умрет стар­ший, или великий князь, то достоинство его вместе с главным

123

столом переходит не к старшему сыну его t но к старшему в целом роде княжеском, который и перемещается на главный стол, а вместе с этим перемещаются и ^остальные родичи на те столы, которые теперь соответствуют степени их старшинства. Связь между старшими и младшими членами рода была чисто родовая, а не государственная» 442^27}. fi'S"*/ Z^J t

Итак, специфика исторической жизни в эпоху Киевской Ру­си, а следовательно, и специфика хода событий в данное время, четко обозначилась. Но она не поддается объяснению ни с точки зрения кавелинского «монистического», ни с точки зрения пого­динского «разделяющего» принципов. Не получилось абсолютной преемственности чисто родовых отношений до-варяжского и Киевского времени, как в схеме Кавелина; но нет и абсолютного разрыва между этими временами, вызванного приходом варягов, как у Погодина. Родовые отношения остались доминирующими (прав Кавелин), но они приняли новую форму после появления новых начал (правительственного, дружинного и т. д.). Первое явление русской истории (Киевская эпоха)— продукт взаимодей­ствия различных (старых и новых) начал — при сохранении гос­подствующего положения старого (родового) элемента. Единство русской исторической жизни сохранилось; и это нашло свое выра­жение в трансформации исходной формы организации народной жизни, т. е. по линии процесса исторического развития, а не на событийном уровне. Но и на событийном уровне главные события, представляющие собой первое явление, есть продукт, результат выражения этого процесса, хотя некоторые из них (и прежде всего приход варягов) имеют внешний характер. А в чем роль географических условий на этом отрезке времени? Только в том, что они обеспечили такую историческую сцену, на которой не могло произойти изживание, исключение из народ­ной жизни действия родового элемента.

Русь Поднепровская предполагала такую форму экономи­ческой жизни и экономических отношений, при которой не было нужды в закреплении земли за отдельными владельцами (земли было много, а водные пути толкали князей и дружинни­ков на активную торгово-предпринимательскую деятельность). Порядок родового наследования находился в полном соответ­ствии с этим характером экономических отношений. Оба фактора, и социальный, и географический, действовали в одном направле­нии. Иная ситуация сложилась тогда, когда центр исторической жизни постепенно в течение XI—XIII веков перешел на Северо-Восток в ходе колонизации (под давлением кочевников) данных территорий.

Земли здесь тоже было много, но ее нужно было отвоевать у леса, а стимулов к внешней торговле этот отдаленный край

124

рождал мало. Поэтому оседание на землю происходило иначе. В ходе переселения ломались или хотя бы ослаблялись тра­диционные формы родовой связи. В результате на Северо-Востоке Руси князья смогли выступить, прежде всего, в роли хозяев новой земли, землевладельцев-вотчинников, строителей новых, только им подвластных и от них зависимых городов. Так и произошло. А уже Андрей Боголюбский, даже завоевав Киев, а с ним и вер­ховную княжескую власть, остается на месте. Неустойчивому,по­рядку родового наследования он предпочитает опору на собствен­ные силы, а основой его силы были новые города и новые земли-вотчины. Во всех этих изменениях и лежит причина пере­хода ко второму явлению русской истории — к возникновению государства-вотчины и его борьбы за полное искоренение родо­вых отношений.

Соловьев объясняет это следующим образом: «Для прекраще­ния беспорядков, усобиц в самом роде княжеском нужно было, чтоб в нем самом повторилось то же явление, чтоб в нем самом родовые отношения упразднились, уступили место государствен­ным, чтоб старший в роде князь явился государем относительно младших, а последние подчинились его власти как подданные. Для этого, во-первых, нужно было, чтоб великий князь начал иметь не одно родовое значение, как только старший, но чтоб он стал смотреть на остальных родичей, как на подданных и при этом имел бы довольно материальной силы, чтоб заставить родичей смотреть на себя, как на государя. Во-вторых, нужно было, чтоб князья перестали считать всю землю общим достоянием целого рода, но чтоб каждый утвердился навсегда в своей волости, начал заботиться об увеличении своих материальных сил, расши­рять свои владения на счет других, чтоб сильнейшие князья начали собирать Русскую землю, присоединяя к одной большой области другие меньшие. Это явление, перемена в характере великих князей и перемена во взгляде на собственность, произо­шло на Севере, в области верхней Волги, в княжестве Ростовском; первый князь, который решился изменить родовые отношения, начал поступать не так, как старший в роде, но как государь, был Андрей Боголюбский» 4t22,-.28). f*fЈ^. A #^ •

Опять видим в действии иную методологическую схему, неже­ли у Погодина и Кавелина. Не в татарском нашествии коре^ нится, по Соловьеву, причина возникновения русского централи­зованного государства, ее корни -— еще в ЗГ5—XIII столетиях, а первый импульс движения по новому пути — в деятельности Андрея Боголюбского. Но и не в простой замене рода семьей, происходящей чисто «естественным» образом, как у Кавелина: здесь неясным остается, почему же семья вытесняет род, почему почва для государства сложилась, Кавелину нужно еще показать

125

разрушение семейного принципа личностным, тогда как факты свидетельствуют, по мнению Соловьева, что реальное русское государство появляется именно на семейно-вотчинной основе, и не Петр I, а Андрей Боголюбский впервые ведет себя уже как государь. Схема Соловьева позволяет видеть и разрыв нового со старым, выразившийся в поведении Андрея, а затем и других русских князей (особенно князей московских), и сохранение пре­емственности развития: перестраивается, приобретает облик го­сударства в строгом смысле слова прежнее родовое государство. Кстати, Соловьеву вообще удается избежать привлечения «внеш­него» фактора, каким был в первом случае приход варягов: то, что здесь выполняет роль причины, изменяющей ход и течение событий, есть деятельность князя, но обусловленная природными и экономическими условиями народной жизни.

Единство истории народа не лежит на поверхности. Это — не единство хода событий (он может казаться хаосом, непосле­довательностью, может быть «разорван» на отдельные «периоды» соответственно значению крупных внешних и внутренних собы­тий), но единство процесса исторического развития. Последо­вательность существует на деле как «преемственность форм» этого процесса развития. Поэтому и эмпиризм событийно-хроно­логической схемы (летопись), и эмпиризм «периодизационных» схем (Погодин) одинаково ограничены в своей неспособности обнаружить искомое единство истории. С другой стороны, един­ство процесса исторического развития народной жизни не есть фатальная неизбежная последовательность этого процесса, закон стадий общественного развития, подобно кавелинской социоло­гической последовательности трех этапов русской истории.

В итоге получается, что Погодин не подымается до понима­ния единства .исторического процесса, Кавелин же абсолютизи­рует его (разумеется, в применении соответствующей методоло­гической установки к объяснению исторической жизни русского народа). .Соловьев с^йёГ:-п&ласает.,•'" Что ему удалось '""преодолеть крайностей одного и другого подходов. Однако это иллюзия. Подобно Погодину Салав.ьеву<<вводит», «включает» в процесс исторического развития, обладающий кавелинским «единством», и действие внешних факторов, и переломные (по последствиям) деяния исторических субъектов внутри страны, а также действие географической среды. Такой подход он и называет «историзмом». Объективн.р мы имеем дело с методологией, воспроизводящей ыюойыло^успёкулятивно-монистического и эмпиристски-плюра-

листического подходов. Действительное противоречие Соловь­евым фиксируется, обсуждается, подвергается критике, но не преодолевается.

Диалектический подход к пониманию соотношения «прерыв-

126

ного» и «непрерывного» в процессе развития не устраняется от признания реальности возникающего здесь противоречия. Про­тиворечие существует не только в мысли, пытающейся постичь природу процесса развития, но и в самом процессе развития, и оно в действительности же постоянно разрешается посредством диалектического отрицания и качественного превращения разви­вающегося предмета или системы. Эволюционизм, к которому тяготеет и методологически, и как теоретик С. М. Соловьев, не в состоянии принять подобную ориентацию и перспективу рассмот­рения. \5 ля "него развитие — это одно, а события, которые извне или'Тйнутри вмешиваются и вклиниваются в этот процесс раз­вития,— это другое. И такой взгляд (такой способ видения и метод рассмотрения) вполне естествен для историка, строящего теорию процесса исторического развития некоторой автономной обще­ственной формы как таковой. У Гегеля это было «государство», понимаемое как целостный организм. У Соловьева, как и у пози­тивистов, как у Кавелина — это «общество». То есть для них сис­тема социальных связей между людьми, их отношений есть авто­номное целостное образование.

Но в действительности система социальных связей и отноше­ний имеет фундамент, на котором она реально базируется. «Что же такое общество, какова бы ни была его форма? Продукт взаимодействия людей. Свободны ли люди в выборе той или иной общественной формы? Отнюдь нет. Возьмите определенную ступень развития производительных сил людей, и вы получите определенную форму обмена [commerce] и потребления. Возьмите определенную ступень развития производства, обмена и потребле­ния, и вы получите определенный общественный строй, опреде­ленную организацию семьи, сословий или классов,— словом, определенное гражданское общество. Возьмите определенное гражданское общество, и вы получите определенный полити­ческий строй, который является лишь официальным выражением гражданского общества» (9, 402).

Таким образом, если общество имеет фундаментом систему связей, в которой люди не просто взаимодействуют друг с другом, не просто вступают в различные отношения, но обмени­ваются деятельностью в качестве трудящихся индивидов, то структура, а соответственно и характер развития, вообще пре­емственного существования этого последнего качественно иная, чем у так называемого «общества» или «государства». В собствен­но социальной и политической сфере и деятельность людей, и их общественные отношения, и связи локализованы в одной плос­кости, хотя их и можно различить. Деятельность же людей (материальное производство) и их общественные отношения (производственные отношения) в базисной сфере, в сфере обще-

127

-ственного способа производства, образуют две достаточно авто­номные плоскости. Диалектика связи производительных сил общества и производственных отношений людей, составляющих это общество, допускает не только единство между ними, но и противоречие, и разрешение этого противоречия. Процесс раз­вития происходит как бы на двух уровнях.

Во-первых, этот процесс протекает эволюционно. Источником * развития в этом случае служит данная форма производственных отношений. «Ни одна общественная формация не погибает раньше, чем разовьются все производительные силы, для которых она дает достаточно простора...» (6, 7). Но в каком смысле мы допускаем эту «функцию производственных отношений в качест­ве двигателя развития производительных сил»? (200, 236) В том смысле, что форма в своих возможностях предполагает более богатое содержание, нежели то, которое наличествует в момент утверждения данной формы в качестве господствующей системы производственных отношений. Действительной эта возможность становится лишь в процессе деятельности людей (материаль­ных производителей), в процессе развития производительных сил этой деятельности. Иными словами, форма «не мешает» и даже «способствует» деятельности людей, но субъектом ее остается сам человек. Несколько иная ситуация складывается на втором уровне развития.

«На известной ступени своего развития материальные произ­водительные силы общества приходят в противоречие с сущест­вующими производственными отношениями... Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции» (6, 7). Антагонизм • между производительными силами и производственными отноше­ниями имеет сугубо объективный характер. И этот антагонизм порождает «борьбу» противоположностей, которая и является теперь «двигательной силой развития». Развитие приобретает объективно революционный характер. Оно не может осуществить­ся иначе, как путем «отрицания», «скачка», «перерыва постепен­ности». Диалектика как метод познания, в данном случае — как метод постижения объективного процесса исторического развития общества, и поднимается до уяснения такого рода преемствен­ности и исторической связи.

Эволюционизм же паразитирует на абсолютизации только пер­вой формы или первого способа осуществления процесса развития. В итоге его объяснение истории остается метафизическим, неза­висимо от того, что выдвигается той или иной теорией истории на первый план: «единство» развития, как у Кавелина, «разрывы» постепенности, как у Погодина, или же метафизическое совме­щение того и другого, как у Соловьева.

128

Дальнейшее движение мысли — в указанных пределах •— позволяет поставить вопрос в метафизической плоскости о соот­ношении субъективного и объективного в процессе исторического развития.

Субъективная деятельность людей зависит от множества индивидуально-психологических особенностей исторических деятелей. В своем изображении русской истории Соловьев не избегает индивидуально-психологических характеристик истори­ческих деятелей. В этом проявляется и обычный для традицион­но-прагматической историографии подход к изображению исто­рии. Но все же он в центр своего изучения ставит анализ роли объективных условий исторической деятельности — того, что сказывается и непосредственно на индивидах (великих истори­ческих деятелях, героях истории), и на формах совместной чело­веческой деятельности, на тех формах, в которых протекает об­щественно-организованная историческая жизнь народа. Ярчай­шим примером анализа первой проблемы являются у Соловьева «Публичные чтения о Петре Великом»; примером второго рода (на котором мы дальше подробно остановимся)— его «Наблюде­ния над исторической жизнью народов».

Философия истории С. М. Соловьева в «Наблюдениях над исторической жизнью народов». ^Особенностью подхода Соловь­ева в изучении действия объективных факторов в исторической жизни народа является выделение двух эпох, в пределах кото­рых эти факторы имеют различное значение. Одно дело — исто­рия сложившегося народа, когда и «характер» его определился, и первые его «движения» и «подвиги» состоялись, заложив основу для исторического предания, и «природная среда», область его исторической жизни уже выбрана окончательно. Здесь историк имеет дело с некоторой стабильностью основных проявлений исторической жизни народа, а потому и его наблюдение может строиться в ориентации на обычные научные схемы: регистри­ровать устойчивое и повторяющееся, примечать моменты но­визны и уникальности. Из трех основных объективных факторов на первый план выходит роль природных условий и внешних исторических воздействий. Роль «народного характера» при этом не элиминируется; когда нужно — и он приходит на помощь при объяснении некоторых явлений, но все же для этой стабиль­ной в своей основе эпохи он остается величиной «постоянной».

Другое дело — начальная эпоха, время возникновения («сло­жения») и самого народа, и его исторической жизни. Здесь со­вершается главное, закладываются основы. Здесь появляется сам народ со всей спецификой последующей исторической жизни. И наблюдая, реконструируя эту эпоху, историк уже не может быть просто ученым: он должен увидеть, не пропустить того,

5. А. Н. Ерыгин 129

что потом будет повторяться, воспроизводиться, «жить». Его взор должен быть предельно широким, изощренным, открытым и глу­боким. Он должен вобрать в себя все многообразие форм чело­веческого самосознания, способности понимать в человеческом материале именно человеческое.

Это — интимнейшая из эпох: природное здесь превращается в человеческое. Но, к несчастью, и для людей вообще, и для дела исторического исследования, в частности, эпоха эта — как и все ' первоначальное — скрыта и плохо «помнится», а исторические свидетельства и источники ее предельно скудны и ограничены, а главное, случайны и малонадежны для точных суждений: что может помнить о себе человек, если хочет вспомнить свое младен­чество? Также и народ, и человечество.

Романтики исходили из принципиального изначального свое­образия и специфики каждого народа в истории; также поступали и славянофилы. Гегель, стремившийся сохранить просветитель­ский образ всемирного человечества, но учитывавший и ново­введение романтиков, отказался от изображения первобытной эпохи как доисторической, расположив народы во всемирной исто­рии в определенной последовательности сообразно их народ­ному духу, его «принципу» как готовые и завершенные в своей уникальности, целостности. Такими же завершенными и готовы­ми, неизменными в своей сущности, выступали «народные духи» и у романтиков и славянофилов. Соловьев не принял подобного подхода. Конечно, считал он, народ, когда он сложился,— вели­чина относительно неизменная, постоянная. Но ведь откуда берут­ся эти многообразные «постоянные величины» на исторической сцене? Поставленный вопрос задавал контуры мыслительной схе­мы и метода познания, отличные от романтической и гегелев­ской.

Историзм методологии Соловьева был прямо направлен .против метафизического способа размышлений романтиков, по­стулировавших готовые, неизменные «сущности». Главным тре­бованием историзма было — объяснить, насколько это возможно, появление, генезис этих «сущностей». Поэтому его методология истории оказалась одновременно направленной и против гегелев­ского отказа от рассмотрения первобытной эпохи, как неистори­ческой. Суть возражения Гегелю — в утверждении того, что исто­рия, историческое начинается не тогда, когда организуется го­сударство народа, а тогда, когда совершается первоисторическое деяние у одних в очень глубокой древности, у других — позднее, У третьих — на наших глазах. В первобытной эпохе челове­чества (до выступления на историческую сцену всемирно-исторических народов и их государств) имело место множество таких первоисторических действий, о некоторых из них мы что-то'

130

знаем, а о других не знаем и может быть никогда не узнаем. Но они были и их нужно искать. Только этот поиск и приоткры­вает завесу над тайной появления человеческого, исторического из природной стихии.

Предложенная Соловьевым трактовка этих вопросов оказа­лась не на высоте его методологических установок, но это все же был шаг в такую область исторического исследования, фундамен­тальное значение которой и для науки, и для философии, и для гуманистики, и вообще для современного нашего самосознания переоценить трудно. Соловьев рассуждал так. Люди продолжают свой род таким же естественным способом, как и все природное. Но вот индивид (родоначальник племени, народа) совершает дея­ние, резко выделяющее его из прочих людей и людских при­родных коллективов (в борьбе за существование, в военном столкновении, в организации внутренней жизни коллектива), деяние, становящееся примером (образцом) поведения. Это — свободное действие, и от него начинается история. (В качестве первых своих «героев»— родоначальников Соловьев имеет в виду библейских патриархов.) Деяние это и делает такого индивида в историческом смысле настоящим родоначальником, от которого происходят исторические племена и народности. -Модель- наивная,

В социальном действии человеческого индивида, причем именно в первом имеющем социальные последствия действии, заключено первоначальное историческое содержание, та «стихия» или «элемент» свободы, о которых Гегель говорил как о потенции человеческого духа. ЈВ свете марксистского анализа подобное по ^последствиям деисйвие возможно лишь для таких природных существ, в отношении которых антропогенетический процесс должен был состояться на чисто природной основе, в которую вклинился, сделав возможной ее перестройку и предопределив саму возможность гегелевской «потенции», приписанной чело­веку неисторическим способом, процесс трудовой орудийной ; деятельности.

i Но и Гегель, и Соловьев — мыслители домарксовского пе-; риода, и судить и оценивать их следует с учетом буржуазного ! характера их исторического мировоззрения. ( С познавательной же точки зрения обе их идеи важны: и догадка Гегеля о потенции свободы, присущей человеческой духовности объективным обра­зом; и мысль Соловьева о первоисторическом реальном действии индивида-родоначальника, с которого и берет начало социально-историческая жизнь людей в собственном смысле. Причем, мысль Соловьева углубляет гегелевское понимание в том отноше­нии, что открывает путь к исследованию исторического как феномена в период до появления государства, когда исторические

5* 131

отношения проявляют себя уже совершенно явным и недвусмыс­ленным образом. Шаг в первобытность как шаг в историю — существенное дополнение гегелевской философско-исторической концепции и в содержательном отношении (в смысле расширения поля исторического исследования и горизонта исторического кругозора), и, что особенно важно для нашей темы, в отношении постановки действительно диалектической проблемы возникно­вения, генезиса исторического.

Итак, по Соловьеву, «народ похож на своего родоначальника не вследствие одного физического происхождения от него: народ воспитывается в преданиях, которые идут от этого родоначаль­ника и в которых отразилась его личная природа, его взгляды и отношения; эти предания составляют святыню, которой верят, которую хранить считают главною обязанностью» (1Ј?Г, 678—679). 7 • Поэтому при объяснении генезиса народа и его характера оба эти факта — «влияние природы родоначальника и предания, от него идущие и отражающие эту природу, необходимо должны быть предполагаемы, если не могут быть указаны» (L28, 679). -Но есть и иные обстоятельства, которые «обнаруживают более

„-, или менее сильное участие при этом составлении» «народного

4 образа» (128, 679).

Этих причин две: 1) природные условия; 2) исторические условия. На «характер народа» огромное влияние оказывает «природа страны, где народ основывает свое пребывание» Ц28, f 679). До сих пор мы говорили о роли географической среды на ход исторической жизни (как -в примере с Россией). Но в концеп­ции Соловьева этот фактор должен учитываться и при уяснении причин, сложивших тот или иной тип народного характера. Малоподвижный, спокойный, трудолюбивый народный тип, при всех прочих причинах,— продукт определенной географической среды (обширность территории, удаленность от моря, богатство природы), как и его «антипод»— народ активный и деятельный. Решающего значения, однако, этот фактор на стадии «составления народного образа» не имеет: «Не известная местность своими природными условиями первоначально создала характер ее жи­телей; но люди выбрали известную страну местом своего житель­ства по своим наклонностям, по своему характеру» (1Д8, 678). • С другой стороны, «если народ, особенно во время своего мла­денчества, сильно подчиняется природным условиям обитаемой им местности, то с постепенным развитием его духовных сил замечается обратное действие, изменение природных условий под влиянием народной деятельности: места непроходимые являются проходимыми, пути неудобные удобными, пространст­ва сокращаются, иссушаются болота, редеют леса, являются новые растения, животные, прежние исчезают, климат изменяет-

132

ся, природные условия продолжают действовать, но это .уже л другие природные условия, на которые воздействовал человек»

/; (J.28^ 677). И наконец, решающий момент: «Народный характер, нравы, обычаи, занятия народа мы не усомнились бы рассмат­ривать,-— считает Соловьев,— как произведение природных условий, если б имели основание считать каждый народ автох­тонами. Но если бы мы даже предположили не одного, а несколько родоначальников для человечества •$& -противовес библейской версии:—А. Е.}, то и тогда движение и переселение родоначаль-, ников народных и целых народов должны заставить нас взгля-

• •;'' нуть на дело с другой стороны» (128, 680).

Эта «другая сторона» собственно и есть разнообразные исто­рические причины и обстоятельства, способствующие сложению народного образа через развитие возможностей, заложенных в первоисторическом деянии родоначальника. Соловьев пишет: «Важное место занимает движение народа, начинает ли народ свою историческую роль после сильного движения, или история ^ застает его долго сидящим в известной стране, без особенных

•'/побуждений к движению» (128, 679). Это «движение развивает силы народа преодолением опасностей и препятствий, вселяет Отвагу, расширяет его горизонт, производит именно такое же влияние, какое производит путешествие на отдельного человека, развивая его умственные силы знакомством с разнообразием стран и народов; но разумеется, здесь надобно обращать внимание на причину движения, потом на то, как происходит оно, в какие > страны направлено, с какими народами сталкивается известный у народ, и какие последствия этого столкновения» УД8; 679).

"" Причины могут быть внешними и внутренними. На оформле- -ние народа посредством исторического движения может повлиять внешний импульс — «натиск другого народа», пришедшего в движение. К числу внутренних причин Соловьев относит такие, когда, например, «недостаток средств жизни в известной стране» заставляет «целый народ или часть его выселиться из своей земли и искать других жилищ», или когда «внутренний разлад

, -, и борьба, вследствие его происшедшая, заставляют часть народа, у' меньшинство покинуть родину» (,125^ 679). форма исторического движения (переселение целых народов, их отдельных ветвей, завоевательные походы дружин, колонизация и т. д.), характер самих народов, пришедших в соприкосновение, и уровень их общественно-исторической жизни, степень воздействия одного на другого — все это может дать самые различные результаты и в оформлении народного характера изучаемого народа, и ска­заться на последующем ходе собственно исторической жизни ставших, сформировавшихся народов.

ТСак'Вы то ни было, но вот народы (с оформившимся харак-

133

тером) на исторической сцене. Перечень их у Соловьева тот же, что и у Гегеля. Что же теперь, какая картина представится уче­ному-наблюдателю? Запомним: у Соловьева он наблюдает именно жизнь народов, а не всемирное человечество, хотя история последнего и складывается в итоге из множества этих индиви­дуальных (национальных) историй. Предмет наблюдения, сле­довательно, здесь иной, нежели предмет рационального изобра­жения у Гегеля. Границы движения познающей мысли заданы именно «национальной» рамкой. Что же видит ученый? Прежде всего, глубокое различие, которое характерно для исторической жизни всех наблюдаемых во всемирной истории народов, видит различие их исторических судеб, роли и значения для всемирной жизни человечества. Посмотрим, как же Соловьев объясняет, отталкиваясь от названных объективных факторов исторического развития, эти различия и это своеобразие.

Линий объяснения в «Наблюдениях» несколько; сводя их к главным, обнаруживаем три плоскости, в которых движется мысль Соловьева. Вводятся они постепенно, по мере того, как история того или иного наблюдаемого народа дает историку для этого соответствующие указания и основания для выводов. И чем ближе к финалу, тем стройнее, яснее, нагляднее выступает общая объяснительная схема. Причем, те «перестановки» в отно­шении последовательности рассмотрения народов во всемирной истории — в сравнении с гегелевской «Философией истории»— весьма характерны для этой схемы, как направленной против Гегеля, а с другой стороны, явно свидетельствуют о продуман­ности заранее всего этого плана и способа изображения истори­ческой жизни народов во всемирной истории. Кажется, что идет именно процесс изображения этой всемирно-исторической жизни, а на деле решается другая теоретическая проблема: чем обуслов­лена специфика различных народов в историй", различие их исторической жизни друг от друга? Но решается эта проблема научным способом, так, как поступать ни одному философу исто­рии и в голову не придет: путем изображения и объяснения специфики каждого из этих народов с группировкой получаемого материала в соответствии с заранее продуманной объяснительной схемой.

Вот она. Берем действие природных условий, географического фактора. Замечаем: три основных типа природных условий лежат в основе и позволяют дать объяснение специфики исторической жизни различных групп народов. Первый тип представляют об­ширные, замкнутые территориальные комплексы с благоприят­ными природными условиями; второй тип — небольшие откры­тые территории, пригодные для земледельческого хозяйства; третий — морские побережья. За различием этих типов природ-

134

ных условий — различие исторических судеб у трех групп наро­дов. Народы первой группы (Китай, Египет, Индия, Россия) малоподвижны, невоинственны, трудолюбивы. Степень их разви­тия, ухода от первоначального родового быта здесь минималь­ная, если не вообще отсутствует. Степени разные: Китай стаби­лен абсолютно (это огромное государство есть вообще разросший­ся род, причем, оно единственное во всемирной истории из числа доживших до XIX века в своем первоначальном виде); в Египте уже есть касты, следовательно, имело место некоторое истори­ческое движение; в Индии есть и касты, и выразившееся в духов­ной области непрерывное движение, беспокойство, развитие; Рос­сия же демонстрирует все то, на что способна арийская европей­ская (западная) нация, но и ее историческое развитие медленное, затяжное, со слабым проявлением личностного начала (в сравне­нии с западноевропейским развитием).

Другая историческая судьба, другие последствия для истории народа второй группы (вавилонян, ассирийцев, мидян, персов, германских племен). Народы этой группы — активные, деятель­ные, воинственные. Переселения и войны, завоевания, борьба за восстановление независимости — обычный основной порядок их исторической жизни. Здесь тоже есть разные степени: одно дело — семитские народы (Вавилония и Ассирия), другое — арий­цы (мидяне, персы, германцы и галлы), а у этих последних особенными чертами наделяется история германских племен — покорителей всех древних цивилизаций, носителей христианского вероучения.

И совсем особенная судьба у морских народов (финикийцев, греков, римлян, норманнов). Это — предельно активные, деятель­ные, предприимчивые народы. Их историческая жизнь — предел нестабильности, обновления, изменчивости. Они цветут, хотя и короткое время, но самым ярким и удивительным цветом. И роль их в истории — самая значительная: им суждено внедрить на исторической почве сам принцип исторической жизни — принцип развития.

Если группировка исторических народов по первому основа­нию (географический фактор) позволяет выделить три основных специфических формы исторической жизни народов («трудовую», «военную» и «предпринимательскую»), то коррективы в это чле­нение вносит применение этнического и исторического критериев.

Берем действие «природы племени» (этнического фактора). За­мечаем: арийские народы занимают особое место во всех трех первоначально выделенных группах. Почему? Потому что мы имеем дело с таким «племенем, которое можно назвать любимцем истории. При каких бы то ни было местных условиях, всюду это высоко-даровитое племя оставило по себе заметный след, всюду

135

заявило свое существование чем-нибудь таким, что навсегда оста­нется предметом изучения для историка» (129, 493). Нужно ска­зать, что это убеждение Соловьева далеко отстоит от расизма в каком бы то ни было виде. Здесь нет предубеждения, есть простая констатация фактов из наблюдений над результатами истори­ческих деяний народов в ходе всемирной истории (в этом убеждает весь текст наблюдений, как и многие конкретные высказывания Соловьева, не позволяющие заподозрить его в расизме и нацио­нализме).

Начинаем сравнивать и видим, как арийское племя, которое «во всех рассмотренных нами условиях ...заявляет свои особен­ности при всех этих условиях», отличаясь «от других племен, нам уже знакомых» (129, 494). Арийцы в Азии (так называется у Соловьева пятый раздел 1-й части «Наблюдений») выступают сначала на обширной замкнутой территори, как Китай и Египет (в Индии), затем по соседству с воинственными народами иран­ского нагорья, вавилонянами и ассирийцами (семитами), т. е. в тех же условиях (это — персы); в Европе мы видим их в лице греков на морском побережье, как и семитов-финикийцев. С приходом арийцев начинается, по Соловьеву, новая эпоха во всемирной истории, или лучше сказать несколько новых эпох. Завоевание индоарийцами исконных народов Индостана, персами — Вавило­нии, Ассирии и Египта, греками — пеласгов, коренного населения Балканского полуострова и бассейна Эгейского моря, германца­ми—всей Западной Европы, норманнами — Руси и славянского населения: таков исходный пункт каждой новой истори­ческой эпохи, начинаемой арийским племенем. Активное исто­рическое движение лежит у истоков каждого из арийских народов; между ними есть и различия, но это — общее для них всех.

Каковы были последствия этих первоначальных движений? Индоарийцы попали в среду, напоминающую Китай и Египет. След завоевания в Индии, след первоначальной эпохи «подвига» сохранился, как и в Египте, в виде кастовой структуры индий­ского общества. Но на большее в реальной исторической жизни индоарийцев не хватило, они поддались среде, застыли и оформи­лись в целостность, подобно Китаю, вышли из истории. Индий­ский народ, писал Соловьев еще в «Исторических письмах», «наскучил борьбою жизни, не мог сладить с прогрессом, привести в возможную гармонию отношения, им порождаемые, и про­тестовал против него. Он объявил, что все многообразие явлений видимого мира не имеет действительного существования; что за­дача человека состоит в удалении от этого кажущегося суще­ствования; от этого непрестанного коловращения мира, и в Ъогру-жении в Браму, душу вселенной, находящуюся в совершенном бездействии, покое... Какой же смысл всех этих воззрений для

136

историка? Здесь обнаруживается неспособность народа выдер­жать борьбу с жизнию, распорядиться разнообразием отношений, страшная слабость, одряхление, порождающие сильное желание покоя, стремление уйти от прогресса, от движения, возвратиться к первоначальной простоте, то есть пустоте, в состояние, до про­гресса бывшее» (125, 182).

Все это так, но в самом сознании, выразившем протест против истории, движения, прогресса, Соловьев видит признак, отличаю­щий индийцев как арийцев от других народов Востока: «Особен­ности арийского племени не дали изгладить себя и тут местным условиям; они высказались не в громадных только и немых или полунемых памятниках; они высказались в богатой литературе, высказались в религиозно-философском мировоззрении и в рели­гиозных движениях; арийцы в Индии не молча прожили свой героический период, период движения, подвигов: они рассказали об них в Магабгарате и Рамаяне, дающих знать, чта это тоже самое племя, которое рассказало нам про свой героический период в Илиаде и Одиссее; когда прекратились движения политические, когда государство и общество остановилось в своем развитии, мысль не переставала работать, и следствием этой работы было сильное религиозное движение, обхватившее не одну Индию, и не ограничившееся одною религиозною сферой» (129, 495).

В другой среде действовали мидяне и персы, показавшие себя как и их предшественники (вавилоняне и ассирийцы) прежде все­го народами войны. И здесь особенность арийского племени дала себя знать определенным образом, отличающим эти народы от семитских. Мидяне не устояли против семитов, но зато именно им принадлежит здесь «почин освобождения» (130, 372), они стали первыми борцами за национальную независимость, добившись в конце концов своей цели. Что же касается персов, то это арий­ское племя, явившись на историческую сцену, «подчиняет себе все другие и образует небывалое по своей громадности государство» (130, 373).

Арийское племя «в третьей форме, в форме морского народа» явилось не в Азии, «но в Европе, под именем греков» (130, 376) и показало себя не только со стороны предпринимательской, торгово-промышленной деятельности, но и во многих других отношениях, дав начало типично европейским формам жизни (в области политической) и самосознания (рациональная философия и наука). Соловьев считает немаловажным обстоятельством, так различившим по последствиям историческую жизнь финикийцев и греков, характер арийского племени, которое и здесь «выказало свою силу, свое превосходство над другими народами» (130, 376). Но теперь это для него не решающее обстоятельство, объясняющее ситуацию в целом. Здесь важна и специфика самого морского

'/2 5. А. Н. Ерыгин 137

типа природно-географических условий (не морское побережье, а морской бассейн; отделенность морем от Азии), и особенно обстоя­тельства исторические, к анализу которых в концепции Соловьева мы и переходим.

Исторический фактор и соответственно исторический критерий позволяют внести новые коррективы в объяснительную схему: не только показать разницу, например, между арийцами и иными историческими народами, в рамках первоначальной «географи­ческой» их группировки, но и специфику внутри каждой из этнически сходных групп народов. Сравнение не арийских Егип­ту и Китая позволяет это сделать уже в отношении народов Восто­ка; в еще большей степени эта объяснительная схема оказывается важной и значимой при характеристике различных арийских народов (греков, римлян, германцев и т. д.), тем более, что геогра­фический фактор в большинстве случаев здесь хотя и играет роль (особенно при сопоставлении славян и германцев), но далеко не решающую.

Исторический фактор для Соловьева -— это прежде всего «дви­жение» и «подвиг». У египтян они имели место, в Китае нет (там не было завоевания, народ распространился по своей территории самым естественным образом). И вот различие: в Китае естествен­ное, родовое государство и социальное равенство; в Египте — кастовый строй. Подобно Египту все европейские арийские народы поставлены в условия постоянной и непрерывной борьбы, движе­ния — внутреннего и внешнего. И для них характерна форма исторической жизни, развитие которой есть основная ее черта и признак.

Первыми вступили на этот путь греки. Это и понятно, счи­тает Соловьев, ибо «при окончательном поселении в извест­ной стране» греческий народ «не успокаивался, не жирел и не засыпал... подвиг, борьба продолжались и приобретенные силы получали постоянное упражнение» (130, 377). А как могло быть иначе, если народ — после долгого странствия — встретила «страна небольшая, изрезанная морем, с полуостровами и остро­вами, с благорастворенным воздухом, богатая только при усилен­ной деятельности человека; море, ,не широкое, усеянное остро­вами, тянуло на подвиг войны и торговли, и между тем защищало от напора сильных врагов» (130, 379). А с другой стороны, гре­ческое народонаселение образовалось из того смешения племен (о котором, кстати, особо говорил, объясняя греческую специфику, еще Гегель), которое неизбежно вело к «возбуждению истори­ческой жизни» и обеспечивало «постоянную подбавку свежих сил» (130, 378). А в результате, «чрезвычайное подвижничество, которым отличаются греки при своем вступлении в историю, естественно вело к сознанию превосходства человека над всем

138

окружающим, и вело, следовательно, к антропоморфизму в религии» (130, 379).

«Сильное развитие человеческой личности, чрезвычайные подвиги человека» (130, 379)— таков основной итог греческой исторической жизни, поворотная точка всемирной истории. Но и греческий народ, подобно индийскому, не смог «сладить с про­грессом»: «Когда греки, в конце своего блестящего, но односторон­него развития, не смогли сладить с прогрессом, то и у них, у луч­ших людей, у лучших умов между ними, явился протест против прогресса, который преимущественно обнаружился в полити­ческих сочинениях Платона («Государство» и «Законы»). Здесь высказалось стремление возвратить общество к первоначальной простоте, единству, остановить дальнейшее движение, развитие личных отношений, личных способностей, личных средств, и выс­шим идеалом поставлено то общество, в котором у человека от­няты семейство и собственность, два могущественные двигателя при развитии силы человека» (125, 182).

Та же судьба, тот же итог характерны и для исторической жизни римлян. Вторично была осуществлена попытка утвердить в исторической жизни народов принцип развития (и снова арийца­ми), и вторично эта попытка не состоялась. В чем причина? В односторонности процесса реализации принципа, ибо «одною из причин гибели древних государств было одностороннее разви­тие городской формы жизни. Что такое Древняя Греция? Царство городов: один город существует, сел нет, земледельческое народо­население не имеет ничего общего с городским: это были рабы, приведенные из разных стран, не имеющие не только граждан­ских, но и человеческих прав, без семейства, без религии, низве­денные на степень рабочего скота. Империя Римская была импе­рией города; кблонии Рима, которые он выводил в покоренные провинции, были его оттисками, были городами; когда Рим овла­дел всей Италией, то в этой стране начали господствовать две формы: город и пустыня, где бродили многочисленные стада, пасомые скотоподобными пастухами-рабами. Развивая исклю­чительно городскую форму жизни, не признав подле города сво­бодного, единородного сельского населения, древнее общество приносило себе приговор; как Ахиллес, оно выбрало блестящее, но кратковременное существование» (125, 184).

Одним из важнейших духовных следствий этого исклю­чительно-городского, исключительно-политического существо­вания и был «протест против прогресса», т. е. по существу отказ от самого принципа развития и идеала свободной самодеятельной творческой личности. «Какими же средствами ветхий мир мог быть обновлен, мог быть спасен от этих грустных воззрений, так ясно обличавших истощение нравственных сил в древнем чело-

'Л 5* 139

вечестве?»— ставит вопрос С. М. Соловьев. И отвечает: «Разуме­ется, спасение могло прийти от воззрений противоположных» (125, 183). Таким противоположным воззрением он считает христианство.

Подобно Кавелину, о чем уже говорилось выше, Соловьев, таким образом, именно с христианством связывает поворотную точку исторического развития, абсолютизирует и идеализирует и его идеи, и его историческую роль: христианство «провозгласило, что человек более не раб, но сын и наследник, что он есть храм духа святого. Высоко стало значение человека, высоко стало значение ближнего» (125, 184). Ясно, что в выдвижении такого «исторического фактора» как решающего в оформлении принципа развития формы народной жизни во всемирной истории челове­чества С. М. Соловьев откровенно демонстрирует антинаучный, идеалистический подход в понимании истории. Причем здесь вступает в действие такая методология объяснения, мировоззрен­ческой основой которой являются не его обобщения и принципы, выросшие из собственно научной, исследовательской деятель­ности (как, например, принцип географического детерминизма), а вненаучные воззрения и взгляды. Тот теологический элемент во взглядах Соловьева, о котором мы уже говорили при характе­ристике его гносеологических ориентации, проникает теперь и в историческую онтологию. Ученый-историк отступает на второй план перед просто верующим человеком.

Существо идеалистического понимания истории С. М. Соловь­ева, наиболее выпукло выступающее в его оценке роли и значе­ния христианства,— если выразить его именно в общей форме— близко тому пониманию, согласно которому основные периоды в истории человечества отличаются один от другого «переменами в религии» (Фейербах). Соответственно этому и критика подоб­ного рода воззрений должна идти в русле соответствующей аргументации, выдвинутой Ф. Энгельсом против Фейербаха (21, 292—295, 313—316).

Вопрос первый: действительно ли христианству принадлежит особая роль в переходе от древности к средневековью? В трех случаях (речь идет о буддизме, исламе и христианстве) «великие исторические повороты», по словам Энгельса, действительно «...сопровождались переменами в религии...» (21, 294), а в силу этого — и «...общие, исторические движения принимают религиоз­ную окраску. Но даже в сфере распространения христианства революции, имевшие действительно универсальное значение, при­нимают эту окраску лишь на первых ступенях борьбы буржуазии за свое освобождение, от XIII до XVII века включительно» (21, 294). Вопрос второй: чем эта роль вызвана — самими христи­анскими идеями или тем социально-экономическим содержанием,

140

которое в этой оболочке до поры до времени выступало? Всякое общественное сознание, всякая идеология есть отражение общест­венного бытия, есть сознание и идеология определенных обще­ственных сил, классов. Кроме указанной статьи можно сослаться на анализ Энгельсом той «коренной революции», которая (а не христианство) и привела к замене рабства крепостничеством, к переходу от античности к средним векам, в его «Происхождении семьи, частной собственности и государства» (20, 146—155).

Иначе представляет себе это С. М. Соловьев. Принятие хри­стианства означает, с его точки зрения, вступление в новую форму исторической жизни, единственно имеющую в себе законченный смысл. Христианским народам принадлежит во всемирной исто­рии особая роль — реализовать принцип развития и идеал свободной и нравственной личности в полном объеме, а значит — сделать человеческую жизнь целиком и полностью человеческой. В этом пункте Соловьев сохраняет приверженность основной идее Гегеля о назначении христианского народа и только добавляет к ней, как это уже было и у Кавелина, представление о том, что к числу этих народов должны быть отнесены не только германцы, но и славяне. Из этого вытекает поразительный факт общей концепции Соловьева. Христианская Россия оказывается в итоге на таком месте во всемирной истории, на которое не может претен­довать не только арийская Индия, сходная с Россией в «географи­ческом» отношении, но даже и арийцы-европейцы «морского» типа — греки и римляне, введшие в историю сам принцип раз­вития, положившие начало самой форме «европейской» истори­ческой жизни.

Правда, с точки зрения С. М. Соловьева, сами христианские народы (германцы и славяне) резко различаются между собою. Вопреки широко распространенному мнению (Н. Л. Рубинштейн, А. М. Сахаров и др.) Соловьев отстаивал этот тезис не только в 60—70-е годы, 'в период опубликования разбираемых нами «Наблюдений». Этот тезис появляется у него с самого начала, с первых попыток объяснения русской истории, взятой в целом, и уже в I томе «Истории России» выражен достаточно сильно и рельефно: «Много говорят о завоевании и незавоевании, полагают главное отличие истории русской от истории западных евро­пейских государств в том, что там было завоевание одного пле­мени другим, а у нас его не было. Этот взгляд, по нашему мнению, односторонен: проводя параллель между западными европейскими государствами и нашим русским, преимущественно обращают внимание на Францию, Англию, упуская из виду Гер­манию, скандинавские государства и ближайшие к нам государст­ва славянские: здесь одно племя не было завоевано другим и между тем история этих государств столь же различна от истории

141

нашего, сколько различна от нее история Франции и Англии... Итак, резкое различие нашей истории от истории западных государств, различие ощутительное в самом начале, не может объясняться только отсутствием завоевания, но многими различ­ными причинами, действующими и в начале, и во все продол­жение истории; на все эти причины историк должен обращать одинаковое внимание, если не хочет заслужить упрека за одно­сторонность» (123, 333).

В первой главе XIII тома «Истории России» (1863) эти причи­ны обозначены следующим образом. Во-первых, речь идет о раз­личии природных условий: «В истории распространения европей­ской цивилизации мы видим постепенное движение от запада к востоку по указанию природы, ибо на западе сосредоточиваются самые благоприятные условия для ранних успехов цивилизации и постепенно ослабевают, чем далее на восток» (124, 8). Если для германских племен природа их местности есть «мать», то на тер­риториях, занятых восточным славянством, она «является маче­хою для человека» (124, 9).

Во-вторых, резко различными были для исторических судеб этих двух народов исторические условия. Для славян не только природа, но и история является «мачехой». Первоначальное историческое движение восточных славян с запада на восток привело их в области, неблагоприятные для быстрого развития исторической жизни и цивилизации; больше того,— в области девственные, без культурного фундамента древнего мира, но зато с такими соседями (кочевые племена), которые не только ничего не могли дать в культурном отношении, но еще и тормозили на протяжении множества лет развитие собственных сил народа и государства. Славяне и германцы «поделили между собою Европу; и в этом начальном дележе, в этом начальном движении — немцев с Северо-Востока на Юго-Запад, в области Римской империи, где уже заложен был прочный фундамент европейской цивилиза­ции, и славян, наоборот, с Юго-Запада на Северо-Восток, в дев­ственные и обделенные природою пространства,— в этом про­тивоположном движении лежит различие всей последующей истории обоих племен» (124, 9).

Итак, многообразие исторических судеб различных народов, с которыми мы сталкиваемся при наблюдении за исторической жизнью народов и ролью, которую они сыграли во всемирной исто­рии, есть результат «пересечения» многих составляющих, целого ряда объективных причин. Но сама картина истории, показываю­щая, открывающая (и объясняющая) нам существование раз­личных народов в их специфике и непохожести друг на друга, порождает два основных вопроса.

1. Неужели за этим многообразием и спецификой нет единства?

142

Ведь в таком случае само наше знание об истории народов имеет только фундамент, предпосылки науки, но завершиться наукой, научной теорией не может: ему будет не доставать глав­ного — знания исторических законов жизни народов, тождествен­ных, идентичных для всех них. Так есть такие законы или нет?

2. Если исходить из наблюдаемого различия и специфики раз­ных народов, их различной роли во всемирной истории, то позволи­тельно спросить, можно ли говорить о самой всемирной истории как едином процессе? История всемирного человечества — это только совокупность отдельных национальных историй или же единый всемирный процесс исторической жизни? А если это так, то как тогда теоретик может привести в единство всю эту совокупность национальных историй?

На первый вопрос он отвечает утвердительно: да, единые за­коны исторической жизни, общие для всех народов, существуют и могут быть открыты и прослежены во всем наблюдаемом мате­риале. Они выступают, по Соловьеву, как законы органического развития обществ и народов. «Все органическое подлежит раз­витию, подлежит ему отдельный человек, подлежат ему и живые тела, составленные из людей, народы» (131, 47). В «Наблюдениях» и «Публичных чтениях о Петре Великом» (одновременно напи­санных произведениях, посвященных столь различной пробле­матике) существо этих органических законов излагается одинако­во и весьма просто: «Органическое тело, народное тело растет, значит, проходит известные возрасты, разнящиеся друг от друга, легко отличаемые. Легко отличаются два возраста народной жиз­ни: в первом возрасте народ живет преимущественно под влия­нием чувства; это время его юности, время сильных страстей, сильного движения, обыкновенно имеющего следствием зиж-дительность, творчество политических форм. Здесь, благодаря сильному огню куются памятники народной жизни в разных ее сферах или закладываются основания этих памятников. Насту­пает вторая половина народной жизни: народ мужает, и господ­ствовавшее до сих пор чувство уступает мало-помалу свое господ­ство мысли. Сомнение, .стремление проверить то, во что прежде верилось, задать вопрос — разумно или неразумно существую­щее, потрясти, пошатать то, что считалось до сих пор непоколе­бимым, знаменует вступление народа во второй возраст или пе­риод, период господства мысли» (131, 48).

Итак, развитие — рост и есть то общее, что характерно для исторической жизни любого народа, то, что должна фиксировать и класть в основу социологического объяснения историческая наука. Но делая это, нельзя забывать о ранее выявленном свое­образии, об исторической специфике; либо их нужно объяснять в рамках общих законов — через привлечение объективных, а

143

также и субъективных факторов и обстоятельств реальной народ­ной жизни, реального хода истории. Ведь, подчиняясь органи­ческому закону, развитие народного организма «происходит более или менее правильно, быстро или медленно, достигает высоких степеней или останавливается на низших — все это зависит от причин внутренних, коренящихся в самом организме или от влияния внешних. Органическое тело, народ растет, растет внутри себя, обнаруживая скрытые в нем изначала условия здоровья или болезни, силы или слабости и в то же время под­чиняясь благоприятным или неблагоприятным внешним усло­виям» (131, 47—48).

Данное воззрение Соловьева на природу общих законов раз­вития народа как законов органического роста и его концепция возрастов истолковывается с точки зрения его сущности и идей­ных источников по-разному. 3. Лозинский еще в 1927 году вы­двинул представление о зависимости концепции органического развития Соловьева от теоретических идей Спенсера. Более осто­рожно на этот счет выражается В. Е. Иллерицкий, но и он думает, «что мысль эта правомерна» (168, 183). Сущность органической концепции видит в том, что она является «теорией исторического прогресса, понимаемого, естественно, с идеалистических позиций. Именно эта теория обосновывает не только необходимость для историка прослеживать поступательное развитие каждого народа до наступления «возраста старости», но и раскрывает внутреннюю обусловленность исторического прогресса, решающее значение внутренних его закономерностей» (168, 59—60). А вот еще одна оценка в литературе: «Излагая теорию «органического» развития народов, их естественного перехода из одного возраста в другой, Соловьев отдает дань позитивизму, философия которого отказы­валась от поисков внутренних закономерностей исторического развития человечества, подменяя их аналогиями с законами естествознания... Позитивизм совмещал в себе антиреволюцион­ность — с признанием идеи общественного прогресса путем эволюции, обоснование религии — с преувеличенной верой в возможности современной науки... Вопрос о воздействии идей позитивизма на Соловьева в 1860—1870-е годы сложен и требует дополнительного изучения» (216, 393).

Иначе смотрит на этот вопрос В. М. Далин. Проанализировав записную книжку Соловьева 40-х годов под углом зрения влияния на него работ и идей Гизо, он обнаружил там запись, которая позволила ему сделать вывод о раннем появлении у Соловьева идеи возрастов органического развития, причем независимо от идей позитивизма. Правда, В. М. Далин имеет в виду не Спенсера, а Бокля, и полемизирует не с 3. Лозинским, В. Н. Иллерицким, и Н. И. Цимбаевым, а с историком конца XIX—начала XX века

144

Н. П. Павловым-Сильванским. В. М. Далин высказывает сомне­ние, что взгляды Соловьева в 60-е годы резко изменились под влиянием Бокля, по крайней мере, это не может быть отнесено к идее о возрастах органической жизни, которая возникла у Соло­вьева в 40-е годы под влиянием чтения Ф. Гизо (163, 374—375).

Аргументация В. М. Далина может быть направлена и против отмеченного истолкования идей Соловьева в позитивистском духе: первая соловьевская формулировка мысли о возрастах органической жизни, найденная В. М. Далиным, появилась не только до знакомства с Боклем, но и до знакомства со Спенсером. Однако, из этого не следует, что источником идеи были труды Гизо. Почему? Потому, что эта первая формулировка очень силь­но, если не дословно в некоторых местах, совпадает с текстом «Философии истории» Гегеля, следы чтения которого сохранились в записной книжке Соловьева. Причем, решающим аргументом в пользу нашего толкования может служить то обстоятельство, что Соловьев говорит фактически не о двух возрастах (как впослед­ствии), а о трех, как и Гегель.

Приведем данную запись полностью. «Цель истории какого-нибудь народа — показать развитие народного самосознания. Следовательно, история каждого народа должна иметь две сто­роны: сторону младенчества, возраста... когда народ руководится сердцем. Это обыкновенно период подвигов блестящих, завоева­ний, геройства; период ума, когда народ понимает свое назначение и стремится сознательно построить свое государство, определить свою форму; наконец, период упадка, когда нравственные силы народа ослабевают...» (Цит. по: 163, 374). Все слова, выделенные нами в этой записи, сразу же заставляют вспомнить гегелев­ский текст: и общую формулу развития народного духа как развития в сознании народа его объективного принципа, и общую периодизацию «процесса жизни» всемирно-исторического народа с ее «периодами» становления и «выработки реальной индиви­дуальности» (1), «ее самостоятельности» (2) и, наконец, ее «упадка и падения» (3).

Близость Соловьева Гегелю в данном отношении подтвер­ждается также использованием этой «органической схемы» при истолковании исторической жизни человечества как целого. Гегель, как мы помним, использовал «пятичленную» органиче­скую схему при характеристике всей временной дистанции существования человечества от начала истории — в Китае и до ее завершения — у германских народов, выделяя детство, отрочест­во, юность, зрелость и старость человеческого общества (государ­ства). А вот слова Соловьева в «Прогрессе и религии»: «Что такое прогресс, как нам показывает его история? История показывает нам, что все органическое, к которому принадлежат народы и

145

целое человечество, проходит одинаково чрез известные видоиз­менения бытия, родится, растет, дряхлеет, умирает» (127, 282).

И Гегель, и Соловьев при этом, сознавая и создавая свой образ всемирного человечества, которое живет по норме «орга­нической схемы», вовсе не имели в виду человечество-монолит, существующее целостно в каждый момент времени или в каждую историческую эпоху (как было у просветителей). Оба они берут человечество, представленное на каждом моменте истории каким-нибудь народом: у Гегеля это делается прямо и непосредственно; у Соловьева так получается в итоге. Человечество как целое, полное человечество — результат завершения исторической дистанции. Гегель: человечество показало себя, как оно есть, после прохождения всех необходимых моментов духовности (объективного, субъективного и их тождества; это есть и конец истории, и полное человечество). Соловьев: во всемирной исто­рии делается великий опыт — человеческое через деяния-попыт­ки отдельных народов показывает себя во всех своих возмож­ностях (один народ способен на одно, другой на другое и т. д.; лишь в итоге истории, когда реализуются все возможности, станет ясно, на что же способен человек в отличие от природных существ). У Соловьева — по замыслу — нет логического ограничения исто­рии моментами (тремя, или больше), в которых именно должна показать и выразить себя историческая жизнь народов: наблюде­ния за народами тем и ценны для человеческого самопознания, что они показывают все, на что только можно рассчитывать в чело­веке — на его внутренние потенции в чистом виде и на их проявле­ние в различных объективных условиях существования и жизни. Эта ориентация отличает, конечно, позицию -Соловьева от гегелевской: сциентизм и открытость опытного познания ока­зываются противопоставленными априористическим ограниче­ниям его идеалистической философии истории.

Однако удержаться на этой позиции Соловьеву не удается; и вновь возникают образы если и не спекулятивно-философской конструкции, то все же родственные ей, и прежде всего образ фатально-предопределенной, неизбежной последовательности хода всемирной истории, движения ее по эпохам-ступеням к своему неизбежному финалу. «В истории существует строгое разделение занятий между эпохами, каждая эпоха вырабатывает свое начало» (125, 186). «История показывает нам различные степени развития у разных народов, сошедших с исторической сцены и пребывающих на ней; показывает высокую степень развития народов арийского племени, особенно тех, которые поселились в Европе; история этих народов представляет два отдела — древний и новый, языческий, или греко-римский, и христианский; народы, действовавшие в первом отделе, прошед-

146

шие известные видоизменения бытия, умерли, передав богатое наследство своим преемникам; те, в свою очередь, пережили возраст детства; когда пришло время учиться, принялись за книги, оставленные древними, воспользовались богатым наслед­ством и обнаружили блестящие успехи, явили сильную степень развития. Но в христианстве нет догмата, чтобы народы, его исповедующие, не сходили никогда с исторической сцены, никогда не дряхлели и не умирали, и потому имеем обязанность при­знать и относительно народов, теперь действующих, общий закон. Когда-нибудь и они перестанут действовать, перестанут существо­вать. Придет ли очередь кочевникам Средней Азии, неграм Афри­ки, патагонцам Америки, мы не знаем; но закон останется неиз­менен: человечество в своих настоящих условиях на обитаемой им планете должно одряхлеть и умереть» (127, 282).

Итак, Соловьев исходит в своем анализе и наблюдениях над исторической жизнью народов из допущения тождественности человеку (организму) не только отдельных народов, но и целого человечества. Законы исторического развития поэтому для него мыслимы только как законы органического развития — и отдель­ного народа и человечества. Но здесь неизбежно появляется про­тиворечие. Если всемирное человечество «родится, растет, дрях­леет, умирает», т. е. ведет себя как автономное целое, как самостоятельный организм, то почему конкретно-исторический образ этого «всемирного человечества» складывается у Соловьева (как и у Гегеля) из совокупности образов отдельных народов, имевших всемирно-историческое значение? Как и наоборот: если каждый конкретный народ в истории обладает самостоятель­ностью и выступает как реальный социальный организм, разви­вающийся закономерно (пусть эта закономерность и неправильно понята, пока речь о другом),,то о каком же всемирном челове­честве, строго говоря, может идти речь, если оно мыслится не как абстракция, но как реальность? Противоречие это, однако, не пустое. В нем зафиксирована действительная проблема, осознание которой и постановка была вполне естественной именно для периода становления капиталистической общественной форма­ции. А творчество Гегеля, как и Соловьева, разворачивалось в данный период исторического развития Германии и России.

Дело в том, что становление капитализма одновременно явля­ется переходом к такому состоянию самого исторического про­цесса развития человеческих обществ, когда он становится, по определению Маркса, «всемирным». «Чем шире становятся в ходе этого развития отдельные воздействующие друг на друга круги, чем дальше идет уничтожение первоначальной замкнутости от­дельных национальностей благодаря усовершенствованному спо­собу производства, общению и в силу этого стихийно развив-

147

шемуся разделению труда между ...нациями, тем во все большей степени история становится всемирной историей» (13, 45). Как понимать эту «всемирность», рассматриваемую как некоторое качество, присущее историческому процессу на определенной стадии развития? В «Немецкой идеологии», где формулируется данный марксистский тезис, приводится такой пример: «...если в Англии изобретается машина, которая лишает хлеба бесчисленное количество рабочих в Индии и Китае и производит переворот во всей форме существования этих государств, то это изобретение становится всемирно-историческим фактом...» (13, 45). Исполь­зование подобного рода примеров позволяет говорить о том, что возможна такая манера рассмотрения исторического процесса, когда «воедино» увязываются факты, события, явления и процес--сы, разнородные по содержанию, например, если говорить более масштабно: промышленная революция в капиталистической За­падной Европе (Англия), разрушившая на рубеже XVIII—XIX ве­ков «азиатский способ производства», т. е. систему сельских общин, в Индии, произведя таким образом «...величайшую и, надо сказать правду, единственную социальную революцию, пере­житую когда-либо Азией» (5, 135).

Связав промышленную революцию капиталистической Анг­лии и социальную революцию в Индии, Маркс тем самым получил возможность всемирно-исторического рассмотрения истории, не­зависимого от того рассмотрения, которое, тоже являясь научным подходом к истории, акцентирует внимание на специфике со­циально-экономического развития различных обществ, оказав­шихся сосуществующими во времени. Если этот новый подход анализировать в рамках воззрений Маркса и Энгельса, когда идея азиатского способа производства активно использовалась ими для «выработки конкретной схемы, иллюстрирующей смену фор­маций во всемирной истории» и явилась «гигантским шагом вперед в изучении истории Востока, которую впервые, в этом случае, К. Маркс и Ф, Энгельс попытались объяснить с позиций исторического материализма» (194, 134),— то оказывается сле­дующее. Маркс ставит в «историческую связь» синхронистского (пространственного, горизонтального, говоря словами Б. Ф. Порш-нева) типа то, что исторически — хронологически, в истори­ческой последовательности—образует начало и конец огромной исторической эпохи (ее вслед за Энгельсом можно обозначить как эпоху «цивилизации»), в пределах которой «...азиатский, античный, феодальный и современный, буржуазный, способы производства можно обозначить, как прогрессивные эпохи эко­номической общественной формации» (6, 7). Абстрактная противо­положность «Восток-—Запад» оказывается в этом случае впервые поставленной не просто на почву научного рассмотрения с пози-

148

ций материалистического понимания истории, но именно в кон­текст всемирно-исторического анализа.

Но не только «Восток» и «Запад» оказались в контактном единстве, реальном взаимодействии как различные по уровню и по потенциям в этом взаимодействии способы производства, общественные, политические и культурные системы — при использовании «всемирно-исторического метода». Сама Западная Европа конца XVIII—начала XIX века предстала при таком анализе в трех различных образах: Англии — с ее промышленной революцией; Франции — с ее политической революцией (Великой французской буржуазной революцией 1789—1794 годов) и Герма­нией — с ее тоже буржуазной по своей сущности, но лишь идеологической революцией (революцией прежде всего в филосо­фии — от Канта до Гегеля). Названные примеры общеизвестны. Специальный анализ может многое здесь дополнить и уточнить. Прекрасным примером освещения данного аспекта теории исто­рического материализма и вырастающих на этой основе исто­рических концепций может служить книга Г. Г. Водолазова (155).

Рассмотрение хода истории с точки зрения «локальной» или «всемирной» методологий — не просто продукт пожелания, склонности, предпочтения. Помимо социально-исторических кор­ней, определяющих в конечном счете соответствующие установки историка, здесь нужно принимать во внимание и те реалии, которые характерны для самого объекта изучения. Нельзя отрицать тот факт (а во времена Гегеля и Соловьева он воспринимался как доминирующий), что «наиболее длительно развитие человечества происходило в рамках полностью или частично изолированных друг от друга общностей и образова­ний — охотничьих племен, земледельческих общин, географи­чески обособленных друг от друга цивилизаций и т. п.» (175, 261). Правда, Б. Ф, Поршнев подчеркивает, что человечество, однажды возникнув — «из одного предкового вида, в одну эпоху, в одной географической области»,— «никогда не переставало существо­вать как целое, и все существующие грани внутри него можно поэтому рассматривать как членение или строение целого» (203, 314). Другое дело, и здесь с ним можно согласиться, «что конкрет­ные методы синхронистического изучения истории должны быть совершенно различными для разных времен. До капитализма -— одни, в эпоху капитализма, тем более империализма — другие, в эпоху раскола мира на две системы—третьи» (203, 311). Иными словами, исходное, базисное, сущностное единство истории на разных ее этапах выражается в разных формах, в том числе и в форме всемирности исторического процесса.

Финал соловьевской концепции расходится с замыслом и в це-

149

лом неутешителен. Противопоставив свою методологию роман­тической и позитивистской, Соловьев хотел развести науку и философию истории. Однако в итоге он принял именно гегелев­скую философию истории, разделив ее недостатки, но не сохранив достоинств. Сциентизм Соловьева размежевал его с романтиками и русскими славянофилами. Но в борьбе с Боклем и позити­вистами он опирался на Гегеля (и в суждениях о единстве всемирно-исторического развития, и в принятии органической схемы, и в представлениях о государстве как выражении народной органической целостности исторической жизни, и в других вопро­сах). Соловьев при этом старался до конца избежать произвола априоризма в понимании общего хода всемирной истории, но и здесь склонился перед фаталистическими и телеологическими «предрассудками» гегельянства. У Гегеля, однако, в его жесткой априористической конструкции содержалась мощная попытка диалектического осмысления процесса исторического развития. Ослабленная и разбавленная использованием детерминисти­ческих (эволюционистских) схем итоговая спекулятивная кон­струкция всемирной истории С. М. Соловьева была лишена диалектики.

Соседние файлы в предмете История