Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Касавин_Текст. Дискурс. Контекст_Введ в социаль...doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
01.03.2025
Размер:
2.72 Mб
Скачать

Глава 21. Смех. Тайна. Аноним

1. К критике языка

Современная философская одержимость языком, стремление ограничить им область философского рассмотрения и вообще не принимать ничего всерьез, что не может быть сказано, есть установка сознания, подлежащая критике. Она граничит с сакрализацией языка, т.е. своей противоположностью, когда он воспринимается как абсолют, требующий не анализа, а ошеломленного вслушивания и восторженного поклонения. П. Фейерабенд, показавший, как важно быть несерьезным706, вскрыл принципиальную особенность философской рефлексии, для которой абсолют – повод не для молитвы, а для вдумчивого и иронического исследования. Не вера, пусть даже философская, но вопрошающее, проблематизирующее и личностно заинтересованное мышление, проходящее по перекресткам культуры, вникающее в диссонансы смысла и мучающееся тайнами сознания – вот философская доминанта во все времена.

Трезвое, немолитвенное отношение к языку есть также исходный пункт критической лингвистики, в формирование установок которой значимый вклад внес М.М. Бахтин. Он обнаружил, в частности, что антично-средневековое, «птоломеевское языковое сознание» характеризуется словесно-идеологической централизацией, которую абсолютизирует традиционная стилистика. С появлением романа в литературный язык вносится особенность, до этого свойственная лишь повседневной устной коммуникации –полифония. В романе выделяются две стилистические линии. Первая линия демонстрирует одноязычие и одностильность; вторая линия – «вводит социальное разноречие в состав романа, оркестрируя им свой смысл и часто вовсе отказываясь от чистого авторского слова»707. Так возникает то, что Бахтин называет «галилевским языковым сознанием»; оно воплощает себя в романном слове второй стилистической линии708. Таким образом понятый роман как бы показывает языку его перспективу, состоящую в релятивизации и децентрализации литературно-языкового сознания, или в уходе от единства мифа и языка, смысла и слова.

«Эта словесно-идеологическая децентрализация произойдет лишь тогда, - пишет М.М. Бахтин, - когда национальная культура утратит свою замкнутость и самодовление, когда она осознает себя среди других культур и языков. Этим будут подрыты корни мифического ощущения языка, зиждущегося на абсолютном слиянии идеологического смысла с языком; будет вызвано острое ощущение границ языка, границ социальных, национальных и смысловых; язык раскроется в своей человеческой характерности, за его словами, формами, стилями начнут сквозить национально-характерные, социально-типичные лица, образы говорящих, притом за всеми слоями языка без исключения, и за наиболее интенциональными – за языками высоких идеологических жанров. Язык (точнее - языки) сам становится художественно-завершимым образом человечески характерного мироощущения и мировоззрения. Язык из непререкаемого и единственного воплощение смысла и правды становится одной из возможных гипотез смысла»709.

Именно в таком духе и должен быть, видимо, переосмыслен лингвистический поворот – феномен сегодняшнего дня, который архетипически «повторяет» герменевтические эпохи710, отметившие исторические этапы развития духа. Каждая из них по-своему выразила проблематизацию наличного бытия, его любовный конфликт с языком, придающий бытию новое выражение – через озвучивание, обозначение, осмысление, а языку новую жизнь – через вопрошание, интерпретацию и критику. Отсюда две линии мысли: язык позволяет поставить бытие под вопрос, но и сам язык становится проблемой, будучи погружен в реальный жизненный контекст.

Первую линию мы находим в критике Ж.-Ф. Лиотаром гегелевской концепции спекулятивного мышления. Она приводит его к мысли, что отныне на место категории бытия традиционных онтологий заступает понятие «фразы» (la phrase), которое – видимо, вопреки намерениям самого Лиотара, - чуть ли не начинает выполнять функцию прошлых метафизических категорий: «Не мыслящее или рефлексивное Я выдерживает проверку всеобъемлющего сомнения, но лишь фраза и время»711. Человек болтлив, по мысли французского философа, и потому одна фраза неизбежно влечет за собой другую; так во фразе обнаруживается время, динамика, если хотите, миграционный архетип, – в качестве последовательности, перехода (passage). Всякая фраза неполна, и ее неполнота задается спецификой ее детерминации четырьмя пространствами, или валентностями: говорящим, внимающим, предметом/референтом и смыслом. Их содержание в свою очередь определяются исключительно переходом, т.е. вопросом, который актуализирует последовательность фраз, их необозримые возможности и связи этих пространств с определенными именами. Тем самым всякая фраза влечет за собой целый сонм виртуальных смыслов, актуальная судьба которых решается лишь в переходе, в их последовательности, в силу цепочной связи, как сказал бы Витгенштейн, и тем самым всегда post factum, по мере развития дискурса. Своей незаданностью, поливариантностью этот языковый дискурс, по Лиотару, является более адекватной картиной развития духа, чем кумулятивизм и «тоталитаризм» (т.е. холизм) Гегеля.

Эти соображения, изложенные по-французски ярко и, «Wittgenstein ‘après» («После Витгенштейна» - название работы Лиотара), ложащиеся на готовую почву, все же не убеждают, как показывает Т. Борше712, в правомочности интерпретации философии Гегеля как «тоталитарного учения». Ибо “Es ist in Namen, daß wir denken” («То имена, которыми мы мыслим») – гласит фраза Гегеля из «Феноменологии духа» (раздел «Субъективный дух», глава «Психология», § 462), а в этом случае, поскольку последовательность имен некумулятивна, то из имен нельзя извлечь никакого «рационального зерна», сохраняемого в качестве элемента будущего знания. Перебор имен, перенос имен, переименование – это дискурсивно-мыслительные процедуры, к которым принцип диалектического снятия во времени неприменим, имена можно только забыть или сохранить. Имена и слова вообще «имеют свое место не во времени, а пространстве, в котором они могут обрести свою исходную позицию, перемещаться, обращаться на самих себя и медленно развертывать кривую своего движения; в тропологическом пространстве»713, т.е. в пространстве иносказания. Примечательно, что не образы, а именно имена (Namen), знаки (Zeichen), – таковы, по Гегелю, продукты субъективного духа, выступающего в качестве «фантазии, символизирующего, аллегоризиющего или художественного воображения» (§ 456), духа, порождающего особый вид бытия, то, что Гегель называет «именами». Здесь Гегель выходит за пределы своих априорно-диалектических конструкций и допускает вполне современное прочтение. Тем самым обнаруживаются границы редукции бытия к языку и в перспективе – нежелательные следствия такого подхода вообще.

Второе направление мысли – от анализа языка как единственной реальности к его критике через погружение в реальности культуры и социума – привело к возникновению социолингвистики и лингвистической прагматики. Оно начиналось с известного «треугольника Г. Фреге», в котором имени соответствует, с одной стороны, предмет (Gegenstand) и, с другой стороны, значение (Bedeutung), т.е. в конечном счете, разграничиваются такие семантические ресурсы как материя и дух, природа и культура. Оставим за скобками все терминологические несуразицы, связанные с переводами этой терминологии на английский и русский языки. Уточним только, что имя не обозначает собой ни реального объекта, ни чувственного образа, но некий квазиобъект, «референт», всегда находящийся во взаимнооднозначном соответствии с именем, что отнюдь не обязательно для естественного языка. Кентавр – несуществующий гибрид человека и лошади - выступает референтом имени «кентавр», хотя ничего и не говорит о реальном существовании кентавров. Все когнитивные суждения содержат имена, обозначающие нечто, и последние всегда могут быть преобразованы в назывные предложения, поясняющие обозначаемое, ничего не сообщая о его реальности. Реальность же впервые проглядывает лишь в высказываниях, указывающих на состояние и положение субъекта по отношению к объекту и сохраняющих зависимость от конкретной чувственно-практической ситуации, в которой реальность присутствует в качестве (неосознаваемой) предпосылки. Здесь действуют деиктические индикаторы – особые лексические структуры, отвечающие за локализацию объектов в пространстве и времени, в том числе по отношению к говорящему, которые как раз и выражают собой ситуация «я-здесь-теперь» (словечки «впереди», «сзади», «до», «после», «одновременно» и т.п.)

Значение имени представляет собой набор предикатов - признаков предмета, объединяемых в форме понятия или как-то структурированного списка – в зависимости от концепции образования понятий, которую мы принимаем; это мыслимое или задаваемое контекстом деятельности и общения содержание имени. Хотя имена, будучи включены в связь других имен, приобретают определенные значения, они могут быть лишь произвольно ограничены каким-то одним значением и остаются открыты для других, которые им в любой момент приписываются при помощи расширения, оборачивания, метафоризации и тому подобных риторических приемов. Всякое значение показывает референта только в одном аспекте; последующее использование имени актуализирует иные аспекты значения; границы смены аспектов не поддаются прогнозу и регулированию. Благодаря необозримому сонму возможных значений, который сопровождает имя в его историческом странствии, - припоминаемых и ожидаемых, предугадываемых и невероятных, желанных и вытесняемых – имя превращается в живой элемент мышления, в знак его конечности, ограниченности и длительности, дискурсивности одновременно.

Имена характеризуются, с одной стороны, способностью воспринимать значения благодаря включенности в связь других имен, в высказывание, и с другой стороны, независимостью от восприятия реальности, выступающей в языке в качестве референта. Такие референты как сфинксы, демоны, грехопадение, распятие Христа, космические пришельцы, нейтрино, кварки, валентности, температурные значения, биологические виды, генотипы, свободный рынок, демократия, крито-микенская культура, открытие Америки, разум, любовь, справедливость (список можно продолжить) образуют собой сферу возможной реальности. В ней одному и тому же имени, т.е. его референту, могут быть приписаны различные значения, благодаря чему возникают общие имена, объединяющие собой неидентичные феномены, различия которых затем молчаливо отбрасываются или отодвигаются в тень ради некоторого единства, временной длительности, совместной пространственности, включенности в одни и те же процедуры деятельности, способы коммуникации и т.п.

Пластичность языка обретает свои границы в социальности – в ритуалах, обрядах, традициях, институтах власти, производства и обмена – лишь для того, чтобы постоянно биться о них, как морская волна о скалу, перехлестывая, подтачивая, кружась в водовороте. И социальность, противясь тексту, постепенно становится его контекстом, просыпается и оживает через язык, говорит сама с собой, а язык обретает свою динамику и реальную предметность. Именно в этой связи Лиотар перебрасывает мостик от лингвистически-философских проблем к политике как «открытому дискурсу», которому «после Аушвица», т.е. осмысливая трагедию Второй мировой войны - Освенцима, Ленинграда, Дрездена и Ковентри, предстоит изменить свою форму. Современная философская очарованность языком, приведшая от Витгенштейна к постмодернистскому дискурс-анализу, есть ни что иное, как очередное воспоминание европейской культуры о своих истоках, об истории «после Вавилонской башни» Это грехопадение языка оказалось столь же когнитивно значимо, как вкушение с древа познания, как добыча огня, как миграции первобытного человека. История умирает в тексте, знаки которого вновь превращаются в слова, слова оборачиваются знаками событий, и эти переходы неизменно образуют замысловатые орбиты динамики культуры, которым далеко до правильных кругов.