Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Культура.Театр.Персоналии.doc
Скачиваний:
8
Добавлен:
21.04.2019
Размер:
1.95 Mб
Скачать

Эразм Роттердамский

В попытках содержательного объяснения сложных явлений современ­ного культурного процесса исследователь неизбежно обращается к истории. Само собой разумеется, что в ней мы не ищем готовых ответов на злобу дня,— это было бы просто антиисторично! — а пытаемся понять настоящее в более широком контексте — как результат длительного процесса развития со своими конфликтами и противоречиями, своими механизмами их регуляции.

В опоре на историю есть надежда увидеть хоть краешек будущего, и надежда эта не всегда безосновательна.

Примерно 2000 лет назад на перекрестке истории, говоря образно, встретились ветхозаветные пророки и афинская демократия. Конечно, сами участники этой встречи и не догадывались, что от их диалога зависят судьбы будущей Европы и даже мира, но они оказались мудрыми собеседниками, они были готовы к пониманию и, в конечном счете, к взаимообогащению.

Представляется закономерным, что европейская культура исторически вырастала из материнского лона христианского вероучения. Несколько огрубляя, скажем, что экологической нишей европейской культуры на протяжении столетий были монастыри и церкви, а первые университеты в Италии, Франции и Англии появились только в ХII-ХIII веках.

При всей взаимодополняющей разнице культур народов Европы — от вод Атлантики до гор Урала — есть в них мощное объединяющее начало, ее духовный инвариант, то, что Герцен и Достоевский называли «священными камнями Европы». Это ее общая духовная идея, которая в разные периоды истории могла проявляться в большей или меньшей степени, могла подвер­гаться испытанию «на прочность» Реформацией и Контрреформацией, вой­нами, революциями, диктатурами, но ее пульсирующая связь никогда не прерывалась. В этом смысле, например, есть живой страстный диалог неистового протопопа Аввакума (XVII в.) с Толстым, Достоевским и Чеховым в ХIХ в., с М. Булгаковым и А. Платоновым в XX веке.

При всех неизбежных за два тысячелетия трансформациях европейская культура формировала определенный тип личности и, одновременно, ба­зировалась на определенном типе личности. Именно культура устанавливала нормы отношений человека с Богом, с самим собой и другими людьми. Мы подчеркиваем неразрывную связь этого триединства, в котором идея надличного (Бога) укрощала возможный эгоцентризм индивида (Я) и обеспе­чивала социальную связь в социуме (с другими). В пространстве культуры обеспечивается идентификация личности с социумом, принятие и оправдание последнего.

Нет особой нужды обращаться к эмпирическим фактам современного культурного процесса — они общеизвестны. Однако один момент хотелось бы выделить особо.

Культурная реальность последней трети XX века оказалась нежданной и непрогнозируемой для исследователей. Конечно, ученые — не ясновидцы, и даже при масштабных прогностических разработках им не дано знание перспектив культурного процесса. Одна из возможных причин наших неудач мне видится в том, что объяснения происходящим инновациям ищутся, как правило, в самом культурном процессе. Исследователи выявили множество эмпирических связей и закономерностей между различными культурофор­мирующими факторами, хотя более значимым может оказаться влияние ла­тентных, скрытых от нашего непосредственного взора, механизмов иннова­ции. Так, совокупность известных реалий культурного процесса стран евро­пейского ареала дает возможность выдвинуть гипотезу, что наблюдаемые культурные инновации связаны, по-видимому, с изменением типа личности, всего духовного менталитета нашего времени.

Вообще, рассматривая историю культуры в контексте триединства «Бог — индивидуальность — социум», можно увидеть, что преимущественная ориентация на каждый из перечисленных элементов создает свой особый тип личности и культуры1. Отсюда, при всей преемственности традиций европейской культуры, мы различаем в ней средневековую (с преимущественной ориентацией на Бога) и ренессансную (с преимущественной ориентацией на человека), а XX век дал множество примеров новой, коллективистской культуры, когда личность отказывалась и от Бога, и от своей индивидуальности в пользу коллективного «мы».

Уже в XIX веке процессы «омассовления» культуры вызывали трагиче­ские пророчества у европейских мыслителей, как, например, «Бог умер» Ф. Ницше, «грядущего Хама» Д. Мережковского, «заката Европы» О. Шпенглера, «человеческого, слишком человеческого» Ортега-и-Гассета и т.д.

Пророчества эти не оправдались, но конец XX века поставил европейскую культуру перед новым, быть может, более сложным испытанием. Мы имеем в виду происходящий на наших глазах процесс глобализации и унификации культур, обусловленный во многом развитием средств массовой коммуникации (СМК).

Тотальность влияния аудиовизуальных СМК и, прежде всего, телевиде­ния на формирование мышления и культуры современного мира уже под­робно проанализирована в работах Маршалла Маклюэна и других социоло­гов. К их выводам можно добавить следующее.

Рассмотрим процесс социально-культурной коммуникации в системе двух координат: а) масштаб коммуникативной системы (аудитории); б) одновременность восприятия или его растянутость во времени.

С этой точки зрения история коммуникативных связей человечества имеет интересную закономерность. На заре рабовладельческого общества хороводы, танцы, аэды и рапсоды обеспечивали потребность в коммуникации общности (село — 100-300 чел.); в зрелом рабовладельческом обществе потребности города-полиса обеспечивал античный театр (до 100 тыс. чел.), причем восприятие было одновременным. При феодализме появляется книгопечатание и пресса, расширившие коммуникативную систему до десятков миллионов человек, а капиталистическое государство увеличивает, благода­ря кинематографу, общность аудитории до сотен миллионов человек. Правда, и книго-газето-журнальная печать, и кинематограф не обладают качеством одномоментности: восприятие здесь растянуто во времени.

Первым каналом коммуникации, соединившим растущий масштаб аудитории с восприятием в «реальном масштабе времени», было радио. Оно могло стать первым планетарным каналом коммуникации, но споткнулось о разделяющий человечество языковой барьер. Этот барьер легко и непринужденно преодолело телевидение. Мир оказался в парадоксальной ситуации: он еще разделен на противостоящие друг другу страны и народы, в то время как появившееся раньше времени техническое средство коммуникации — ТВ реализует свои интернациональные коммуникативные возможности. Результат этого мы осознаем сегодня как процесс глобализации, обусловливающий унификацию и стандартизацию национальных культур1.

Однако, с точки зрения логики развития коммуникативной системы, то, что сегодня называется «массовой культурой», есть, может быть, первичный эмпирический этап формирования общемирового языка художественной культуры. Если согласиться с таким предложением, то так называемая массовая культура, выступая в роли эсперанто мировой культуры, еще только переживает начальный период своего становления. Наши оценки этого процесса все еще базируются на шкале «высокая — низкая культура», тогда как более корректным представляется выбор других оснований шкалы, например, «мировая — национальная культура».

Воспитанные в лоне своих национальных культур, мы, естественно, ви­дим в этом процессе только его негативные стороны, те издержки и эксцессы, которые неизбежны на начальном этапе. С этой точки зрения вполне закономерен вопрос: случайно или нет, что представители великих европейских культур пока лишь снисходят до обсуждения проблем «массовой культуры»? Так же, как и то, что некоторые страны вовсю используют предоставленные ею возможности для утверждения своих ценностей в качестве общемировых? Мы сами пугаем себя, думая, что «массовая культура» несет конец культуре, но примерно в таком же эсхатологическом духе рассуждал и римский патриций, наблюдая из окна своей виллы за первыми христианами, яростно и непримиримо разбивающими изображения языческих богов — великие статуи Фидия и Праксителя.

Формирование общемировой культуры происходит небезболезненно для человека и человечества. Приобретая, мы всегда что-то теряем, это закон развития. Сегодня жертвами процесса глобализации становятся прежде всего культуры малых народов. Наметившаяся унификация и стандартизация культур вызвала к жизни противоположный процесс сохранения самобытности национальных культур. За последнюю четверть века мир стал полем борьбы указанных процессов; вспомним «теорию негритюда» Л. Сенгора, зеленое знамя ислама мусульман-фундаменталистов, наших доморощенных «неопочвенников».

Мы не берем на себя смелость ни оценивать этот процесс, ни прогнози­ровать его тенденции.

Если согласиться, что общемировые (планетарные) каналы коммуникации — радио и ТВ — появились раньше своего времени, то конфликт между унификацией национальных культур и их сохранением приобретает дополнительную остроту. Дополнительную потому, что, согласно М.М. Бахтину, культура всегда существует на границе между культурой и некультурой. Добавим к этому, что для осознания своей самобытности каждая культура нуждается в другой культуре. Поэтому, кроме национальных, идеологических и социальных причин противостояния процессу унификации культур, есть и такой мощный фактор, как необходимость сохранения разнообразия культур. Придет ли мир к своему человеческому всеединству, к тому, что Пьер Тейяр де Шарден называл «мегасинтезом» и «точкой Омега», и если да, то каким будет это единство и путь к нему — сегодня нам, разумеется, предугадать не дано.

Но такая попытка уже была: согласно концепции Карла Ясперса, «осе­вое время» в истории сформировалось в 800-200 гг. до н.э., и современный мир есть результат этого прорыва. С некоторыми оговорками и понимая всю меру гипотетичности, можно предположить, что современный мир находится в преддверии нового осевого времени, новой тотальной духовности, но это скорее чувствуется, чем осознается.

Если согласиться с предложенными идеями, то перед исследователем встает сложная методологическая проблема интерпретации реалий и тенден­ций культурного процесса. Бытующая иногда надежда, что растущее число эмпирических исследований способно приоткрыть нам хоть краешек истины, безосновательна хотя бы потому, что цифры сами себя не объясняют. Мы вступаем в новый сложный мир нестабильных структур. Каким он бу­дет, мы не знаем. Наша задача — быть готовыми к нему научно и гуманистически. В конце концов, судьба культуры зависит не от оценок и представлений ученых, выбор происходит в реальном процессе бытия культуры.

(Доклад, прочитанный в 1991 г. в Югославии на семинаре «Культура и Европа после 1992 года» и на круглом столе, состоявшемся в Отделе искусства стран Восточной Европы ГНИИ 26 июля 1992 г.)

Обсуждение доклада на круглом столе в 1992 г.

М.М. Черненко, научный сотрудник:

Можно, видимо, говорить о наложении контуров разных культур друг на друга независимо от геополитических границ... Но это может увести далеко от реальных явлений и факторов.

Г.Г. Дадамян:

Предмет нашего обсуждения столь неопределенен и текуч, что дает возмож­ность выписывать разные интеллектуальные вензеля. Поэтому я хотел бы с самого начала предупредить о некоторых, так сказать, кажимостях, которые существуют в культуре.

За процессами, имеющими внешне одинаковый вид, форму могут скры­ваться совершенно различные мотивации, причины и т.д. Например, сегодня мы видим взлет национальной кинодраматургии отдельных стран. Я хочу напомнить об удивительном взлете театрального искусства, который наблюдался после Октябрьской революции, в первые три послереволюционных года. Тогда только в ведении Наркомпроса было 1574 профессиональных театра, в Красной армии — 1210, около 900 театров-студий и театральных кружков и 3000 сельских театров. «Психоз театрализации», как говорил Мейерхольд по этому поводу. Это не значит, что это все во благо... Мы должны понимать, что внешне общие явления могут иметь совершенно иную природу, иные мотивации.

Напомню еще пример из советской практики. Два процента от объема жилищного строительства выделяли на реализацию ленинского плана мону­ментальной пропаганды, начиная с конца 60-х годов...

И.Е. Светлов, зав. сектором:

Реально это не выполнялось...

Г.Г. Дадамян:

Но тем не менее «суровый стиль 60-х» щедро запечатлен в памятниках, особенно, к примеру, в Иванове...

В действительности, на мой взгляд, все человечество присутствует при очередном испытании европейской цивилизации, европейской культуры. Есть несколько моментов в европейском культурном процессе, которые мы обязаны всегда иметь в виду. Каковы они?

Первый – процесс регионализации европейской культуры. Ему, конечно, противостоит процесс глобализации, который, с точки зрения превращения всего человечества в одну семью, есть процесс объединительный. Мне кажется, что сегодня при всех наших гуманистических посылах говорить, что мы знаем, какой из этих процессов к чему приведет— по меньшей мере не исторично, мы превратились бы в пророков, а не в исследователей. В принципе, этот процесс протянется и в XXI век. Видимо, это нормальный процесс. Вспомним Питирима Сорокина, который утверждал, что есть в культуре маятниковые процессы — то объединительные, то тяготеющие к регионализации... Хотя это вовсе не благо для культуры тех народов, ко­торые участвуют в сложном, порой конфликтном столкновении интеграци­онных и разъединительных процессов.

Второе. Мы не поймем современного европейского культурного про­цесса (в расширительном его толковании), если не учтем, что европ — много. Не случайно идея Европы наций предполагала единство многообразия. С этой точки зрения, мы присутствуем при очень сложном процессе, я бы его назвал «метастазы распада тоталитаризма». Думаю, если наши потомки будут выяснять, когда начался XX век, то они придут к мысли, что век этот начался в 1914 г., а закончился в 1989 г. с падением берлинской стены. Сегодня мы присутствуем при блистательном распаде, закате XX века. Но все это проходит по живому, по судьбам людей, народов, этносов и вносит массу факторов, небезразличных для культурного процесса. Мы видим, как распад тоталитарных систем работает на процесс регионализации культур, а с другой стороны, — наблюдаем общеобъединительные тенденции.

М.С. Горбачев, который удивительно точно выражал такую особенность русской ментальности, как способность думать «о будущем мимо настоящего», давно провозгласил идею общеевропейского дома, жизни в нем. Все эти разбегающиеся республики бывшего СССР с метастазами тоталитаристских и прочих идей сейчас стали независимыми государствами. Мы видим, с одной стороны, их попытки интегрироваться в общеевропейский культурный процесс. А с другой — противостояние этой интеграции в виде выпячивания своей этнической самобытности, культурной самоценности. Идея евразийской культуры нашей страны — безумно интересная попытка уйти и от европейской идеи как таковой, и от российского регионализма, найти некую новую общность, что связывала бы воедино Восток и Запад. Столкновение этих противостоящих идей — общеевропейского дома и пе­рехода к реальному провинциализму — очевидность, которую нельзя не замечать.

Третий момент, который нужно учитывать: американский вызов европейской культуре. Я полагаю, что для славянской ментальности в широком смысле вызов американской культуры — одна из проблем, с которой она будет иметь дело и будет вынуждена решать ее. Не знаю как, но это проблема XXI века. Ибо XXI век — правопреемник XIX века с его идеалисти­ческими представлениями о восстановлении истинного, гуманистического значения человека и т.д.

Четвертая проблема, которая имеет принципиально важное значение — о ней мы сегодня стыдливо умалчиваем, — это проблема этноконфессио­нальная, проблема встречи христианской и мусульманской культур в Восточной Европе и в других регионах, встреча двух ментальностей.

Далее. Размышляя о перспективе, мы, на мой взгляд, должны исходить из представлений о ее стадиальности. В будущем следует, видимо, ожидать обострения тех противоречий, которые мы имеем сегодня. И кто бы ни пытался упорядочить этот процесс, ход регионализации культур приведет к тому, что всеми правдами и неправдами будет утверждаться самобытность, самоценность региональных культур. И, видимо, при всей активности попыток возрождения и усиленной поддержки культуры, они приведут к прямо противоположным результатам. Попросту — культуры задохнутся в изоляции, они не выдержат этого темпа. Затем последует вторая стадия — поиск новых общностей. Теперь крепнут идеи типа Паннонии – иногда реальные, иногда фантомные, — но на следующем этапе, возможно, будут формироваться региональные блоки. О третьем этапе сейчас трудно загадывать. Логика исторического развития может привести к идее Европейского дома, но уже в новом понимании. Не как некоего единства, но как единства общностей культур, признающих свою самобытность и самобытность других в рамках общеевропейской культуры. Дальше не заглядываю. Вспомним идею Фукуямы о конце истории. Я никак не предрекаю конца культуры, такой конец наступит с концом че­ловечества, но то, что наступает сегодня — на определенной территориально значительной части Европы, — наступает конец определенного типа культуры — для меня безусловно.

Мы сегодня присутствуем при мучительном, сложном процессе рожде­ния какой-то другой культуры, которая пытается восстановить истинное зна­чение человека в мире. Хватит ли ее потенциала на то, чтобы быть достойной этой великой задачи, ответить на вызов XXI века? Я не знаю. Надеюсь на это, хотя в самой жизни фактов, дающих подтверждение жизненности этой надежды, очень мало. У нас нет гарантии необратимости тех или иных социальных процессов, но тем не менее я бы сказал, что сегодня жизнь чело­веческая стала ристалищем не только в политической сфере, но и в сфере этнокультурной.

В.Ф. Колязин, научный сотрудник:

Не кажется ли вам, что в нашем регионе, где существовал тоталитаризм, еще достаточно долго возможно изживание этой контроверзы; нам не грозит та перспектива, которую Фукуяма предложил для Запада?

Г.Г. Дадамян:

С точки зрения будущего культуры, та идеологическая нагрузка, которая была и пока сохраняется в период посттоталитаризма, исторически достаточ­но быстро (в десять-пятнадцать лет) исчезнет. Это не значит, что культура не будет иметь никакой идеологической нагрузки, учитывая процессы регионализации... Но этот процесс будет иметь принципиально другой характер, он будет связан, скорее, не с политико-идеологическим характером культуры, но со светским, который мы видим в более простом варианте в ряде стран бывшей Восточной Европы.

З.С. Пышновская, научный сотрудник:

Мне кажется, что несколько упрощен вопрос о противостоянии между Аме­рикой и Европой. Не всегда это противостояние. Порой Америка выступает в качестве той силы, которая дала возможность сохранить сокровища западноевропейской культуры. Приобретались наши архивы, те, что не могли здесь сохраниться. Только один пример: огромная выставка немецкого искусства из Лос-Анджелеса — была в Мюнхене, теперь в Берлине... Не во всех областях имеет место противостояние.

Г.Г. Дадамян:

Это так. Проблема в другом: не в том, что Америка сохранила и перекупила массу ценностей вплоть до ощущения, что они граблями прошлись по Ев­ропе. Дело в том, что противоположны сами системы ценностей, которые лежат в основе американской и европейских культур. Европейские, на мой взгляд, более духовны, идеальны, более выдержаны в традициях христиан­ской морали. Мы видим уже сегодня, как начинает меняться строй русского, даже бытового, языка, — вовсю используются англицизмы, американизмы, а это — симптомы культурной экспансии. А как отражается та идея победи­теля, которая была всегда, на мой взгляд, структурообразующей в американ­ской культуре? Европейская культура обращалась к побежденному, к уни­женным и оскорбленным, сострадала им... Как отразится американское влияние на сознании двадцатилетних, на будущем культуры, мы не можем точно сказать...

(В сб.: Встречи европейских культур. М., Гос. Институт искусствознания, 1996.)

Выбранные места из переписки с аспирантом

Вы, безусловно, правы: процесс глобализации набирает мощное ускорение, как, впрочем, и противодействие ему. Стоит только собраться где-нибудь «большой восьмерке», как сразу возникают толпы демонстрантов-антиглобалистов со всего мира, драки с полицией, аресты и т.д. Я не знаю, какой удельный вес в этом противостоянии занимают вопросы культурной идентичности: наше политкорректное к западному миру телевидение подает эти выступления как «протест против общего миропорядка», скорее, даже экономического. Хотя, будучи за рубежом, я видел, как разные страны принимают меры – с большим или меньшим успехом – для сохранения своей культурной идентичности.

К сожалению, мы не можем исключить существенное значение экономического фактора в этом процессе. В 1985 г. на Культурном форуме в Будапеште делегат от Греции привел такие цифры: ежегодно на экраны кинотеатров этой страны выходит около 450 фильмов. Но из них – 250 американских, по 50 – французских и английских, сколько-то из ФРГ и других стран, 3 – советских и лишь один греческий! Один, потому что нет денег. Думаю, что аналогичная ситуация и на телевидении, особенно в сериалах. Вспомните наши 90-е годы! Факт остается фактом: экономически более мощная держава навязывает другим странам свою систему ценностей. И это реальность, более чем чреватая конфликтами. Самый показательный пример – так называемое «восстание аятолл» в Иране. Я уверен, что основанием этой революции была культурологическая доминанта. Страну с великой культурой, давшей некогда миру блистательную плеяду философов, религиозных мыслителей, математиков, архитекторов и поэтов шахиншах насильственно направил на европейский путь развития. И она плелась в постыдном арьергарде стран этого региона. Какое унижение для страны с великой культурой! Так что религиозный термидор был, на мой взгляд, более чем закономерен.

Но это – одна сторона проблемы. Есть и другая. Я выдвигаю идею, что в наши дни идет процесс «первичного эмпирического этап формирования общемирового языка художественной культуры». Тогда, если быть последовательным, надо признать, что вопреки разделяющим нас государственным границам, мы, человечество, единая общность – земляне. Как сохранить при этом единство культур в их разнообразии?! Ведь именно разнообразие есть условие саморазвития культуры. Я не знаю ответа на этот вопрос. Вероятней всего, ответы когда-нибудь даст сама жизнь. Может быть, может быть…

P.S. Несколько лет назад в Москве проходил международный форум по глобалистике. Мне предложили прочитать доклад на секции «Культура». К стыду своему признаюсь: я отказался – неловко выступать, не зная, как действительно обеспечить единство в разнообразии.

«Культура гибнет»: взгляд лакировщика.

Куда ни повернись—услышишь одно и то же: «Культура гибнет! Великая российская культура гибнет».

Мы, как известно, страна лингвистической реальности. Для нас самое главное—не сами явления жизни, а то, как они называются. Помню, как на одном из съездов М.С. Горбачев обиделся: ему послышалось, что депутат обратился к нему не с общепринятым «товарищ Президент», а «господин Президент». Как будто социальная дистанция между ним и народом от того, как его назовут — товарищем или господином — разная.

Слаженный хор могильщиков и плакальщиц культуры обладает экстрасенсорной кажимостью убедительности. Во всяком случае, уже вся страна, все 150 миллионов ее граждан уверены, что наша культура переживает последний день Помпеи.

Более тридцати лет я занимаюсь научными штудиями в культуре. Все эти годы властно-бюрократическая система держала меня за хунвейбина и чернушника. По ее мнению, у нас в культуре все было хорошо, а, я, как они любили выражаться на своем этикетном языке, «сомневался».

Сегодня автор тоже сомневается, что культура гибнет и все в культуре до ужаса плохо. Но стоило мне поделиться своими сомнениями на российско-французском симпозиуме, как Н.Н. Губенко при всех обозвал меня лакировщиком. Ну, до чего все славно получается: раньше ругательным было «чернушник» (где вы, незабвенной памяти Ю.В. Андропов и К.У. Черненко?!), а сегодня — «лакировщик». Дожили, называется…

Никогда у нас не было такой содержательной наполненности, такого разнообразия в культурной жизни, как сегодня. В принципе, есть все для всех, для любого вкуса, распивочно и на вынос. Книги — от Агаты Кристи до Бердяева и Ильина. Цирки — государственные и независимые. Спектакли — от «Аз воздам» и «Батума» до «Лолиты». Фильмы — от неумелой советской порнухи до первоклассных американских ужастиков, а если особенно повезет – то и про нормальное человеческое в репертуаре отыщется. А выставок?! Боже мой, на одни только вернисажи не успеть: и молодые, и шестидесятники, ретроспективы своих и чужих, оставшихся здесь и эмигри­ровавших туда, персональные и групповые... Да когда же все это богатство у нас было?

Все ли мне нравится в том, что происходит сегодня в культуре? Конечно же, нет. Но кто и по какому праву может считать свои вкусовые предпочтения единственно правильными? Разнообразие — условие саморазвития культуры. Это только бдительные большевистские министры культуры, пришедшие на смену Луначарскому, твердо знали, что такое хорошо и что такое плохо, а посему что-то высочайше одобряли и награждали, а что-то нам, несмышленышам, категорически запрещали.

Говорят, особенно плохо сегодня театрам. Более чем сомнительно. За последние годы в стране число театров растет, даже таких дорогостоящих для нас, налогоплательщиков, как музыкальные. Сетуют, что посещаемость театров катастрофически падает. Это справедливо, но ведь на самом-то деле она падает последние пятнадцать лет. Раньше, на бумаге, она, разумеется, росла, но это статистически-рапортабельное благополучие с реальной жизнью никак не соотносилось. Замечательный тест на читательское воображение: что на самом деле означает 124% заполняемости зала на вечерних спектаклях? Что, каждый четвер­тый сидел на чьих-то коленях? А ведь эта бредятина печаталась в министерских справочниках и определяла статистическое благополучие посещаемости.

Говорят, особенно плохо то, что театрам не хватает денег. Трижды сомневаюсь. Раньше на культуру государство из бюджета ежегодно выделяло крохи — 0,4%, теперь — в 5 с лишним раз больше. Этого мало? Надо учиться организовывать сбор средсгв. Разумеется, трудно, нас этому не учили, но весь мир так живет.

Конечно, сегодня в культуре есть немало проблем: это и ее фестивализация, и сложности для молодых, еще не завоевавших известности талантов, и распад культурных связей, и невосполнимый процесс перерождения традиций и еще многое-многое другое.

Но великая российская культура при этом не гибнет — она ищет и выявляет себя после семьдесят лет заточения в государственном заповеднике. Еще десять лет назад я писал, что состояние перехода — главная особенность современного культурного процесса. Естественно, что у многих сегодня — ностальгия по прошлому.

У меня тоже ностальгия.

По будущему.

(Дом актера, 1993, № 3.)

Выбранные места из переписки с аспирантом

Все мы рабы наших представлений. Описанная история имела предложение. В 1998 г. министр культуры РФ В.К. Егоров (замечательный трудоголик!) проводил в Белых Столбах совещание по вопросам развития культуры. Его подчиненные подготовили справку, из которой следовало, что культуре конец: сокращается сеть ее учреждений, число работников, посещаемость учреждений и т.д. Естественно, я оппонировал такому видению, и вот почему. К концу 1980-х годов из одного бюджетного рубля 70 – 80 копеек уходило на оборону. Чем все это закончилось – общеизвестно. Попытки повернуть заторможенную советскую экономику с привычной оборонной колеи лицом к человеку привели к тому, что военные заводы стали выпускать скоро- и соковарки. При всей анекдотичности, это был сложный процесс перехода от ненормы к норме. Так и в культуре: в описываемые годы она переходила от тотального идеологического «промывания мозгов» к нуждам людей. Но это же ситуация определенного состояния процесса, причем длительного, имеющего свое продолжение! Надо было без излишних ламентаций понять его тренд и, если он нас не устраивал, разработать стратегию его развития в желательном для общества направлении. А вот этого сделано не было – по разным причинам: менялись министры, возобладали другие идеи и т.д. Потому и получили сегодня то, что имеем. Грустно.

Семья, любовь и брак в советском искусстве: 1917 г. и далее

Еще в «Коммунистическом манифесте» К. Маркс и Ф. Энгельс прокля­ли буржуазную семью, которая «держится на капитале, на частной наживе», и, как таковая, естественно, «должна пасть». Знали бы они, на какую почву падут их ультрареволюционные идеи.

* * *

С февраля 1917 г. – «сарынь на кичку!» – гуляет по России разинско-пугачевская вольница. Самодержавие рухнуло, нет власти. Замечательно это передано у Артема Веселого в книге «Россия, кровью умытая»: «Выходим мы из терпенья, вот-вот подчинимся своей свободной воле, и тогда – дер­жись, Расея... Бросим фронт и целыми дивизиями, корпусами, двинемся громить тылы..» – пророчит солдат Остап Дуда. Так оно и вышло: грабежи, поджоги, насилие, самосуд… Еще бы: «зверство наше только еще силу на­бирало, сердце в каждом ходило волной, и кулак просил удара». Молодой казачок у него митингует: «Господа солдаты... Вам воевать надоело, и нам воевать надоело... Ваши генералы сволочь, наши атаманы сволочь, и городские комиссары тоже сволочь». Прервем цитату, остановимся, зафиксируем – все сволочи. И ведь не он один так думает. Вон у С.Ф. Захарченко «Народ на войне», в 3-м томе: «Мужику – всякий враг. (...) Налево – плохо, направо – плохо, и прямо – плохо". А если все кругом плохо – что делать? У молодого солдатика и на это есть ответ: "Пообрываем с них погоны и ордена, перебьем их всех до одного и побежим до родных куреней – землю пахать, вино пить да жинок своих любить...». Идиллия, да и только.

Большевики оседлали эту разинско-пугачевскую вольницу, переведя ее на простой и понятный язык классовой борьбы. На смену митинговому анархизму, где «каждый свое разумение имеет и требует принять его к сведению» (М. Шолохов), приходит жесткая чекисткая дисциплина.

Дом, труд, семья, вера – вот те простые, понятные и нормальные цен­ности, те устои, на которых держалась крестьянская, лапотная Россия. Этой вековой ориентации большевики противопоставили свою парадигму «новой счастливой жизни». Чтобы овладеть народом, надо было сломать традиционный семейный уклад, а семью – «революционизировать, пролетаризиро­вать». Старая семья становится объектом постоянных нападок. «Семья – первичная форма рабства», – заявляет П. Стучка.

На I-ой Всероссийской конференции Пролеткульта (октябрь 1918 г.) Н.К. Крупская предлагает создать при каждом отделе Наркомпроса особые Советы народного образования, но без участия родителей. Почему вдруг так? «Мне кажется, – объясняет Н.К. Крупская, – что родительские комитеты не те организации, о которых мы должны говорить и заботиться. Категория родителей не указывает еще, что у них имеется больший интерес к вопросам воспитания. Это своего рода буржуазное представление, что родители имеют особые права и власть над ребенком. Гораздо важнее, – продолжает она, – чтобы Советы... состояли из рабочих и отчасти из учителей, чем создавались бы родительские комитеты»1.

"Проблема пола – румяная Фефела"(Саша Черный) энергично об­суж­далась дамами самого высокого советского полета, из той, осо­бой когорты "ленинской гвардии". Это были А. Коллонтай, И. Арманд и Л. Рейснер.

Не забота о женщине, а уничтожение семьи – вот главная забота власти в эти годы. И. Арманд провозглашает: «Коммунистическая партия стоит за полное раскрепощение женщины от всякой семейной кабалы, от всякой власти мужа»2. Одним из способов желанного «раскрепощения женщины» является, по ее мнению, введенная в стране всеобщая трудовая повинность, которая «наносит последний и решительный удар домашнему рабству. Ибо нельзя провести всеобщую трудовую повинность, нельзя провести коммунистические формы организации труда, не освободив женщину от заботы о семье (?! – Г.Д.), от печного горшка»3.

Казалось бы, сама ведь женщина, притом любимая пассия вождя мирового пролетариата… Ан нет, ради торжества коммунистической идеи она отказывает женщине быть полово различимой с мужчинами. Все едино, что мужик, что баба, главное – и тот, и другой существуют для нее как работяги.

А если не «работница», то – солдат: «Перед работницей стоят две ближайшие задачи: она должна стать солдатом революции, готовой отдать все свои силы для торжества коммунизма; во-вторых, она должна, строя новые формы хозяйства, воспитания, социального обеспечения, разрушить до основания старую буржуазную семью»1.

С ней полностью солидарна и А. Коллонтай: «Закрепление женщины за домом, выдвиганье на первый план интересов семьи, распространение прав безраздельной собственности одного супруга над другим – все это явления, нарушающие основной принцип идеологии рабочего класса – «товарищеской солидарности», разрывающие цепь классовой сплоченности»2.

Оставим стиль и лексику высказывания на совести автора, но отметим, что не только социальная, но и половая жизнь становится после революции предметом научной рационализации. Так как половое влечение по своей сути природно-низменно и декретной отмене пока не поддается, то для возвышения «нового советского человека» его сексуальные влечения необходимо упорядочить и ввести в «научно обоснованные» рамки.

Разрыв традиционных семейных связей облегчался тем обстоятельст­вом, что «быт умер от революции: повторяемости нет. Все впервые и нена­долго», как справедливо записывал в дневнике Вл.И. Немирович-Данченко3.

Исходя из базовых идей «товарищеской солидарности» функцию образцового коллективного дома выполняет рабочий клуб.

Но в таком «коллективном доме» новорожденный, естественно, должен принадлежать не своим биологическим родителям, а коллективному папе и маме. При всей абсурдности этого вывода, он логичен, и, более того, именно в своей последовательной логике железно утверждался в жизни. С начала 20-х годов в стране начинается широкая кампания новых, «красных» обрядов – красные смотрины, красная пасха и т.д. (В.В. Маяковский в «Клопе» проедется по адресу всех этих «красных» свадеб; интересующихся отсылаю к первоисточнику).

На смену церковным крестинам пришли широко пропагандируемые со­ветские октябрины.

Новый обряд рекламирует не только пресса, но и кинохроника. Госкинокалендарь за 1924 № 15 сохранил нам «Октябрины в Доме крестьянина». Сюжет прост и незамысловат: в комячейку поступило заявление от рабочего Осокина, которое зачитывает секретарь комячейки. «Надпись-титр сообщала решение комячейки: "Принять в нашу семью родившегося у него сына".

Держа на руках малыша, секретарь комячейки обращалась к пионерам: "Передаю вам будущего борца за счастье пролетарской семьи"»1.

Очень боюсь обвинений во фрейдизме, но уж больно хочется спросить – случайно или нет, что именно ячейка РКП(б) была матерью ребенка? Или здесь в скрытом, неявном виде проводится идея, что РКП – материнское лоно для всего подрастающего поколения России?

С ребенком пока – но только пока! – более или менее ясно. Вопрос в том, откуда он берется.

В 1920 г. Е. Замятин пишет первую в ХХ веке великую антиутопию «Мы», в которой формулирует знаменитый lex sexualis: «каждый нумер имеет право – как на сексуальный продукт – на любой другой нумер». Надо только «нумеру» своевременно оформить соответствующую заявку.

Ну это уж совсем ни в какие ворота не лезет, – не поверит благонаме­ренный читатель. И зря...

Вот что писала «Молодая гвардия»: «С 1 мая 1918 г. все женщины с 18 до 32 лет объявляются государственной собственностью. Всякая девица, достигшая 18-летнего возраста и не вышедшая замуж, обязана под страхом строгого взыскания и наказания зарегистрироваться в бюро „свободной любви“ при комиссариате призрения. Зарегистрированной в бюро „свободной любви“, предоставляется право выбора мужчины в возрасте от 19 до 50 лет себе в сожители супруга… Мужчинам в возрасте от 19 до 50 лет предоставляется право выбора женщин, записавшихся в бюро, даже без согласия на то последних, в интересах государства. Дети, произошедшие от такого сожительства, поступают в собственность республики».1

В январе 1923 г. народный комиссар социального призрения А.М. Коллонтай публикует в журнале «Молодая гвардия» № 3 статью «Дорогу крылатому Эросу». Статья большая, мы процитируем маленький отрывок: «В коллективе, в котором интересы, задачи, стремления всех членов переплетены в густую сеть, общение полов будет, вероятно, покоиться, на здоровом, свободном и естественном влечении, на преображенном эросе».

Будущий Чрезвычайный посол Советского Союза открыла шлюзы. И хлынуло...

Даже в наше, далеко не чопорное время трудно представить, что в дискуссию о «свободной любви», о «новой половой жизни» были втянуты практически все без исключения члены Политбюро – от Ленина и Троцкого до Луначарского и Стучки...

«Вы, конечно, знаете, – говорил Ленин Кларе Цеткин, – знаменитую теорию о том, что в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовные потребности так же просто и незначительно, как выпить стакан воды. От этой теории «стакана воды» наша молодежь взбеси­лась»1. Девушка – «свой парень» – должна по-товарищески понять желания комсомольцев, она «думает, что поступает по-марксистски, по-ленински, если она никому не отказывает»2.

Сквозная тема литературы 20-х годов – свободная любовь. Искушение ею проходят и Даша Чумакова в «Цементе» Ф. Гладкова, и Наталья Тарпова в одноименном романе С. Семенова, но самыми популярными были тогда романы «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь» С. Ма­лашкина, героиня которой комсомолка Таня Аристархова – «жена 22 мужей», «Собачий переулок» Л. Гумилевского, пьеса В. Киршона и Л. Успен­ского «Константин Терехин» и рассказ «Без черемухи» П. Романова. В этом последнем героиня делится с подругой выношенным: «Любви у нас нет, у нас есть только половые отношения, потому что любовь презрительно отно­сится у нас к области "психологии", а право на существование у нас имеет только одна физиология. Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно – на одну ночь». Об этом же разглагольствует и Иван Иванович Широнкин в «Мандате» Эрдмана: «В коммунистическом государстве, Анастасия Николаевна, любви нету, а исключительно только одна проблема пола», что дало повод сыронизировать на злобу дня в мюзик-холльном обозрении «Одиссея». Ее заглавный герой в виде ответработника разъезжает с секретарем Лизистратом по злачным «Европам», а тем временем сын его Телемак, в виде занудного канцеляриста, раздает женихам Пенелопы «Анкету для желающих сочетаться», среди вопросов которой есть и такой: «Как вы смотрите на женщину: как товарищ на товарища, как самец на самку, как товарищ на самку или как самец на товарища?»3

Выскажу крамольную для правоверных коммунистов мысль: половой вопрос был их первым концептуальным расхождением с идеями Маркса-Эн­гельса. То ли основоположники научного коммунизма в своих мечтаниях о будущем ошиблись, рассчитывая единственно и только на упорядоченный образ жизни германского бюргерства, то ли все испортила извечная россий­ская безудержность с порывом «во всем дойти до крайнего предела» (Е. Ви­нокуров), но власть была вынуждена перейти к пропаганде нормальных по­ловых взаимоотношений, нормальных, естественно, в контексте идей своего времени.

Застрельщиком выступил А.Б. Залкинд, сформулировавший двенадцать половых заповедей революционного пролетариата, изданных Комму­нистическим университетом им. Я. Свердлова в 1924 г. в брошюре «Моло­дежь и революция». Мы процитирем три заповеди:

«VII. Любовь должна быть моногамной, моноандрической (одна жена, один муж).

IX. Половой подбор должен строиться по линии классовой, революци­онно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специ­ально полового завоевания.

XII. Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешаться в половую жизнь своих сочленов. Половое должно во всем под­чиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая».

Главный вывод автора – «у революционного класса, спасающего от по­гибели все человечество, в половой жизни содержатся исключительно евге­нические задачи, то есть задачи революционно-коммунистического оздоров­ления человечества через потомство»1.

Литературные памятники свидетельствуют, что молодежь 20-х годов

была не готова расстаться с идеей «свободной любви»: «знаменитые коммуны по исправлению распоясавшихся нравов создавались с легкой руки Надежды Крупской. Там, по ее замыслу, раскрепощенные трудящиеся в свободное время могли бы обсуждать прочитанные книги, играть на гармонике, изучать вопросы марксизма-ленинизма и пить чай вприкуску... Заботу оценили... Но "дома-коммуны" постепенно превратились в дома терпимости. Правда, со странным уклоном. Например, в коммуне на фабрике "Скороход" общими были не только женщины, но и дети: алименты на них честно выплачивались из общей кассы»1.

«Квадратура круга» В. Катаева (1928) полна реминисценциями этого времени. «Что нужно для прочного брака? – рассуждает Абрам. – Сходство характеров, взаимное понимание, общая политическая установка, трудовой контакт. Может быть, любовь? Социальный предрассудок, кисель на слад­кое, гнилой идеализм...»

Новый Кодекс о семье и браке 1926 г. закреплял эту «необыкновенную легкость нравов»: если семья – буржуазный предрассудок, надо содейство­вать ее «слому». Сегодня сходимся – завтра расходимся. Опять Катаев, те­перь уже Людмила: «Он мне, товарищи, вчера весь вечер, как только позна­комились, всякими словами голову стал крутить. И, конечно, в конце концов закрутил. А я слушала его, слушала, а потом, дурная, побежала регист­рироваться».

Сходиться – легко, расходиться – еще легче. В Кодексе предусмотрен развод по желанию лишь одного супруга (другой мог об этом и не знать); разрешен заочный развод – достаточно послать в ЗАГС открытку. «Хоро­шенькое дело, – рассуждает Абрам, – приходит Тонька сегодня после бюро ячейки домой, усталая, и вдруг замечает, что ее муж уже не ее муж, а чужой муж». Но все логично: семья, как последний оплот буржуазного общества, по мнению правоверных партийцев первого призыва, должна отмереть – вместе с государством и частной собственностью. У Катаева Тоня задумыва­ется: «Сначала зарегистрировалась с одним, завтра развелась, а послезавтра зарегистрировалась с другим... Какой пример мы подадим другим членам нашей организации, а также наиболее активным слоям беспартийной молодежи и беднейшего крестьянства?» На что друг Вася резонно замечает: «Авось беднейшее крестьянство не заметит». (Отсылаю любознательного читателя к знаменитому фильму 1927 г. «Третья мещанская» или «Любовь втроем» А. Роома по сценарию В.Шкловского.)

В 1929 г. еще можно было описывать, как чекист насилует интелли­гентку (см. «Февраль» Э. Багрицкого). Однако сталинский «великий пере­лом» не обошел и семью, хотя начала были заложены раньше.

Все Золушки, даже советские, мечтают о принце. Ну, принц, карета и хрустальный башмачок – это при феодализме. Успех, подкрепленный тугой мошной как всеобщим эквивалентом – гарантия «дольче вита» при капита­лизме. А что же является индикатором привлекательности сексуального (в идеале – брачного) партнера в стране, строящей социализм? Советская власть обесценила деньги, но не смогла отменить социальную дифферен­циацию общества. Путь наверх и социальную карьеру обеспечивал партби­лет. Надежда Петровна в «Мандате» Н.Р. Эрдмана говорит сыну: «Он, Пав­луша, за нашей Варенькой в приданое коммуниста хочет». Своим простым умом она понимает, что только «партейные» сегодня – начальство, а «разве у начальства какие дела бывают? Катайся на автомобиле, больше ничего». (Разновидность партбилета – членство в профсоюзе. См. попытку женитьбы Полиграф Полиграфыча в «Собачьем сердце».)

На смену революционным лозунгам приходит время обытовления

революции. «На площади Свердлова, где пятнадцать лет назад висели суро­вые плакаты, предостерегающие от тифозной вши, которая может "съесть социализм", сейчас каждые пять минут зажигается огромная электрическая реклама "Уроки танцев"», – пишет Ю. Юзовский. Кредо победителей форму­лирует Присыпкин («Клоп» В. Маяковского): «Кто воевал, имеет право у ти­хой речки отдохнуть», а посему можно хамить бывшей подруге Зое: «Граж­данка! Наша любовь ликвидирована».

Коммунисты желают «отдохнуть после государственной и обществен­ной деятельности», что приводит в стране к служебным романам, разводам. Победоносиков в «Бане» говорит жене Поле: «Сейчас не то время, когда достаточно было идти в разведку рядом и спать под одной шинелью. Я поднялся наверх по умственной, служебной и по квартирной лестнице. Надо и тебе уметь самообразовываться и диалектически лавировать. А что я вижу в твоем лице? Пережиток прошлого, цепь старого быта». Понятен сарказм Маяковского, сама ситуация комчванства людей, дорвавшихся до власти, была массовой.

В эти годы на экранах и сценах театров преобладают фильмы и пьесы на «производственную» тему. Их главный творитель Н.Ф. Погодин гордо заявляет: «Мы утверждаем, что нашего героя дома не застанешь. Он на стройке, он на заводе». И это – правда. Общественное – важнее личного. Герой пьесы К. Финна «Вздор» говорит: «Я три недели жил для себя. Прошу прощения за отпуск. Я обещаюсь в дальнейшем жить только для государства». В другой пьесе К. Финна «Свидание» жена говорит о муже: «Он приехал совсем другим человеком... Нашим... нашим, это значит советским, молодым, радостным, энергичным. Вот что значит нашим». «Это не объяснение в любви к мужу, – саркастически комментирует Ю. Юзовский. – Это объяснение в любви советской власти».

Это же гениальное «объяснение в любви советской власти» мы видим в первом нашем сюрреалистическом фильме «Строгий юноша» А. Роома (1934). Увы, у киношного начальства не хватило фантазии выпустить его на экран.

Была и другая милая тема – «чужой ребенок», если воспользоваться

названием известной пьесы. Вообще-то, рождение ребенка в семье – биологическая норма, не случайно пьеса С.М. Третьякова (1927) так и называлась «Хочу ребенка». Героине, Милде, всю себя отдавшей делу партии, нужен ребенок, но не муж. Она говорит Якову, выбранному ею в отцы: «Я не хочу мужа. Я хочу ребенка. Мне вы сами не нужны. Мне нужны ваши сперматозоиды...». В советском кино-театральном искусстве 30-50-х гг. чудо любви, зачатия и рождения ребенка замещается «чужим ребенком» у В. Шкваркина (1933), «Подкидышем» и младенцем-негром от белой мамаши (Л. Орлова).в любимом вождем «Цирке».

Во второй половине 30-х гг. семья объявляется первичной государственной ячейкой. Если раньше любовь была отрыжкой «психоложества», то сейчас само это понятие реабилитируется, как, впрочем, и отмененная когда-то новогодняя елка.

Однако внимательный анализ всего искусства сталинского времени свидетельствует об извращенном представлении (или – отражении) в нем проблем семьи и брачных отношений.

Я долго думал, как точнее назвать, что же там происходит. За неимением лучшего выбираю – «неэротичная сексуальность».

Действительно, вся страна взахлеб пела песню (сл. В. Козина, муз. Д. Сидорова): «Когда простым и нежным взором / Ласкаешь ты меня, мой друг...».

Есть в ней строчки уму непостижимые:

Мы так близки, что слов не нужно

Нам повторять друг другу вновь,

Что наша нежность и наша дружба

Сильнее страсти, больше, чем любовь.

Что это такое и как такое может быть – я, признаюсь, понять бессилен.

Или – другой пример. Вся страна заслушивалась сладкоголосым Георгием Виноградовым, который томно выводил: «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой», и далее замечательное соединение квазилюбви и советской песенной обязаловки: «Радость моя, это молодость песни поет». И великолепный финал:

Мы с тобой неразлучны вдвоем,

Мой цветок, мой друг (?!).

Ну, как не позавидовать такому уникальному, хотя по-своему и цельному мировосприятию?!

Само понятие любви было реабилитировано при одновременном изме­нении объекта страсти – им были Сталин («О Сталине мудром, родном и любимом»), Родина («как невесту родину мы любим») и партия («Тебе лю­бимая, родная партия»).

Вообще, сталинскому искусству свойствен феномен, который я обо­значил бы как «иосифлянский комплекс».

Максимальное разрешенное отношение между мужчиной и женщиной в кино – поцелуй в диафрагму. Искусство было пуритански чопорным. На любой намек о половых отношениях между мужчиной и женщиной было наложено табу. Наблюдательный И. Ильф под конец жизни записывает в своем дневнике: «Диалог в советской картине. Самое страшное – это любовь. «Летишь? Лечу. Далеко? Далеко. В Ташкент? В Ташкент». Это значит, что он ее давно любит, что и она любит его, что они даже поженились, а может быть, у них есть даже дети. Сплошное иносказание»1. Вряд ли это случайно. Думаю, что в сталинском искусстве сублимантами оргазма выступают песня и задорный танец.

Зато в искусстве все плодоносило – в песнях воспевали «стопудовый урожай», в живописи торжествовали огромные арбузы (Ф. Федоровский и др.), столы ломились от яств, свино- и овцематки давали рекордные прип­лоды и т.д. Отличились все, но особенным сказочником был И.А. Пырьев – от «Богатой невесты» (1938) до «Кубанских казаков» (1950).

Возможно только одна гипотеза – вся созидательная сила, животво­рящая половая энергия народа шла к Нему и возвращалась от Него стране хозяйственным изобилием.

До этого не додумались ни Гитлер, ни Франко, ни Салазар – диктаторы, которые тоже вовсю блюли «нравственность в искусстве».

И вот что странно. Сталинский идеал в искусстве ассоциировался с молодостью. Всем киногероям, всенародным любимцам в исполнении П. Алейникова, Б. Андреева, С. Бондарчука, С. Гурзо, П. Кадочникова, Н. Крючкова, Л. Орловой, М. Ладыниной, Л. Целиковской и других – от 20 до 35 лет. Самый, казалось бы, возраст, когда гони природу в дверь – она во­рвется в окно. Однако максимум дозволенного нашим героям – петь, плясать или говорить о любви, а помыслить что-нибудь сверх того – ни-ни, упаси Господь...

Война несколько раскрепостила эту ситуацию – появились песни с нормальными человеческими чувствами («Синий платочек», «Землянка» и т.д.). Но как только война закончилась – все пошло по заведенному кругу: «первым делом, первым делом самолеты, ну, а девушки, а девушки потом...».

И. Сталин был по-своему логичен, заявив в беседе с М. Джиласом в 1948 г. о любовной лирике К. Симонова: «Надо бы напечатать всего два эк­земпляра: один – для нее, второй – для него».

Кстати, советская низовая культура также оперирует этими одобрен­ными текстами и смыслами. Частушки и пародии тех лет полны скабрезно-ненормативной лексики. Любимым объектом снижения и перверсии были популярные песни: «На позицию девушка, а с позиции – мать./ На позицию – честная, а с позиции – б...».

Роль своеобразного предохранительного клапана в послевоенные годы выполняли трофейные фильмы. Сколько сердец было разбито милой, трога­тельной Франческой Гааль («Петер», «Маленькая мама») и ослепительной Марикой Рёкк («Девушка моей мечты») – не сосчитать.

Размышляя в середине 80-х о своей юности, В. Корнилов ностальги­чески вспомнит Рёкк: «Дрожь идет по подросткам и по одрам –/ Длиннонога, стервоза, крутобедра,/ Крутит задом и бюстом, иноземка;/ Крупнотела, дебела, хоть не немка,/ Или всё, что с экрана нам пропела,/ Было впрямь восполнением пробела?» Успех у фильма был триумфальный; фольклор откликнулся грустным юмором: «Зачем судьбой обижен/ Не дал мне в жёны бог/ Такую же, как Петер/ Или Марика Рёкк?»

В полном согласии с «теорией бесконфликтности» в послевоенном со­ветском искусстве идет «борьба хорошего с лучшим», то есть уже в самом чистом виде война ангелов с архангелами. Половозрелым школьникам в обязательном порядке читали лекции «о любви и дружбе», где на примере Женни и Карла, Володи и Нади доказывалось, что при социализме эти понятия – синонимы, а разница, если и есть, совсем несущественна. Тексты мировой литературы в хрестоматиях усердно кастрировались, школьников учили вхождению в жизнь на любви Онегина к Татьяне...

Даже в 1954 г. картина А. Пластова «Весна» (обнаженная мать купает дочь в русской бане) была переименована «В старой деревне», как будто в СССР в бане купались одетыми.

Выдвину сумасшедшую гипотезу. Эту ситуацию бесполого искусства предвидел В.Э. Мейерхольд в «Великодушном рогоносце» (1922). Когда чу­довище ревности начинает разъедать сердце Брюно, а Стелла никак не на­зывает имя любовника, он придумывает ход – пропустить через супруже­скую постель Стеллы всех мужчин этого городка в надежде, что единствен­ный, кто не придет, тот и есть избранник Стеллы. Мне кажется, что в уни­фицированной прозодежде (худ.– Л.С. Попова) уже презентируется идея безразличия к биологическому началу в человеке. (Потом, в 1929 г., будет гениальный плакат Эль Лисицкого, где лица юноши и девушки перетекают друг в друга и полово неразличимы.)

Вся эта система рухнет после смерти Сталина. На кинонебосводе заблестит новая звезда – красавица Э. Быстрицкая. Н.С. Хрущев разрешит аборты, наступит реабилитация плоти, и символом новых веяний станет опубликованное в «Литературке» знаменитое евтушенковское:

Ты спрашивала шепотом:

"А что потом? А что потом?"

...Кровать была расстелена,

И ты была растеряна...

Ожидалась новая жизнь, застрявшая на полдороге.

P.S. Сегодня смотришь телевизор и на ум приходит шальная мысль – как бы отнесся кремлевский горец к песне кабаре-дуэт «Академия»: «Ты хочешь, хочешь./ Я знаю – хочешь,/ Хочешь, но молчишь»?

(Театральная жизнь, 1996, № 2.)

Выбранные места из переписки с аспирантом

Я уже несколько лет пишу труд о художественном процессе за годы советской власти. И в процессе осмысления сталинского искусства я понял, что человеческие отношения в нем асексусуальны, бесполы. Зато вся колхозно-совхозная флора и фауна вовсю плодоносила. Случайно ли это? Господи, что только я не накопал в своих разысканиях – от идеи обобществления жен, двенадцати половых заповедей пролетариата А. Залкинда до коллективных родителей. Но это, признаемся, другая тема.

О Ваших замечаниях. Мне представляется сущностным Ваша мысль, что в эти же годы чопорно-пуританским было все мировое кино Я не специалист в этом вопросе, но попробую выяснить.

Про Марику Рёкк, которая была послевоенным секс-символом для 170 миллионов советских людей, Вы пишете, что «Целиковская красивее», и далее: «Вы хотите сказать, что она сексуальнее Орловой? Ну… тогда странное у Вас представление о сексуальности…». Но при чем здесь я? Мне тогда вообще лет семь-восемь было. Но именно она в послевоенные годы оставалась секс-символом для советских людей. Поэтому я не имею права считать таковыми Целиковскую, Серову, Орлову и т.д. Кто из них и когда «крутила задом и бюстом»? В каком фильме? Сталин, по наблюдению Г. Марьямова: «совсем нетерпимо относился к малейшим намекам на сексуальные сцены». Кто знает, может быть, Сталин особо выделял Л. Орлову еще и по причине ее асексуальности?

Вам нравятся наши актрисы – но это Ваш вкус, Ваше право. Будем считать, что массовый вкус советского народа еще не созрел до Вашего.

«Времечко» как зеркало нашей обыденной жизни

Страшно жить на этом свете,

В нем отсутствует уют.

Н.М. Олейников

Телевидением я не занимаюсь – ни как исследователь, ни как эксперт. Я пишу эти заметки как рядовой зритель, представительствуя от своего и, надеюсь, в какой-то мере от его (или их) имени. Хотя время нынче такое, что мнение рядовых зрителей мало кого интересует. Деятелям от ТV сегодня гораздо важнее, что думают о передачах СМИ сильные мира сего. В такой ситуации лучше было бы промолчать, но честнее все-таки будет сказать. Поэтому – свидетельствую.

Скромное обаяние советского ТV выражалось в том, что оно было предельно скучным. Оно не стремилось никого возбуждать – для этого ис­пользовались другие подручные средства. Космос этого телевидения повто­рял план образцового сталинского парка культуры: в нем все было заранее расчислено, дорожки, ведущие к нужной цели, проложены и во всем со­блюдалась обязательная стерильная чистота. Даже в языке, даже в интона­ции дикторов. Максимального социального оргазма эта государственная интонация достигала лишь в сообщениях о чем-то ударном – присвоении ли звания (премии, ордена) генсеку или удачном космическом старте...

Эта стерильность имела свое объяснение – она была слепком с совет­ской культуры, главная особенность которой заключалась в том, что она была культурой примерных отличников. Скучнейшие, затянутые в догматический мундир учителя и идейные классные дамы знали, как укротить непокорных двоечников-камчадалов. Их подвергали остракизму: выставляли на позор, оставляли на второй год, выдворяли из класса-страны. Тон задавали примерные отличники, которые знали как понравиться учителям, старательно готовили заданные уроки и никогда, ни при каких обстоятельствах не ошибались. И культура была соответственно такой же – примерной, но скучной.

Когда рухнула идеологическая цензура, на российском ТV тон задала другая культура – культура двоечников. Но не тех прежних, непокорных бурсаков-камчадалов, а новых двоечников, получивших свои аттестаты зре­лости только благодаря закону о всеобщем образовании.

Они пришли на ТV со своим провинциализмом, ее дешевым вариантом «американской мечты», с блатным сленгом и уголовной лирикой, агрессив­ным хамством и, видимо, тайной ненавистью к культуре истинной. Как и для шукшинского героя, высшим кайфом для них стало «срезать» собеседника. Справедливости ради отметим, что в наше смутное время наиболее продвинутые из них оказались с абсолютным «верхним чутьем» в угадывании и обслуживании потребностей начальства.

Вообще, планка культуры на ТV за последние годы катастрофически снизилась: культура двоечников с ее идеалом «мыльной оперы» привлекла к экрану обывателя, но отвратила от него интеллигенцию. Исключения очень редки, но, к счастью, пока еще есть...

Такое счастливое исключение – программа «Времечко».

Мне приходилось слышать информационные программы за рубежом. Там задача дикторов – максимально дистанцироваться к содержанию сооб­щения, для комментариев приглашаются специалисты.

В наших информационных программах у дикторов все, как всегда, пе­ремешано – и само сообщение, и его эмоциональная оценка, и незатейливый комментарий к нему.

Л. Новоженов (думаю, что идея принадлежит ему) блистательно раз­решил исходное противоречие – информация или комментарий: под маской информационной программы он дает комментарий, причем особый. Это уже другой класс, другой уровень профессионализма.

Здесь необходимо маленькое отступление.

В одном из своих рассказов Д. Хармс рассуждал: «Я слышал такое выражение: "Лови момент!".

  Легко сказать, но трудно сделать. По-моему, это выражение бессмыс­ленное. И действительно, нельзя призывать к невозможному.

  Так же невозможно "ловить эпоху", потому что это такой же момент, только побольше.

  Другое дело, если сказать: "Запечатлевайте то, что происходит в этот момент"... Это совсем другое дело».

«Времечко» запечатлевает абсурд, психопатологию нашей обыденной жизни и оперирует с ней как социальной нормой. Это уже абсурд в квадрате, такой же запредельно-непонятный иностранцам, как торговля пережжен­ными электролампочками на рынке. Пережженными? Зачем?! Почему?! У иностранцев крыша едет, а наши – покупают, чтобы потом поменять на ра­боте на новые. Или – едем летом с голландцами из Ярославля в Кострому, а вдоль всей дороги висят простыни, полотенца и прочее постельное белье. Голландцы искренне считают, что это – стокилометровая выставка достиже­ний, и совсем им невдомек, что сие – эрзац зарплаты, работягам выданный, и торгуют они, горемычные, произведенным продуктом. Абсурд или рацио? Наша повседневная жизнь, бессмысленность которой мы стремимся наде­лить хоть каким-то смыслом.

Программа не только запечатлевает абсурд, но и комментирует его, демонстрируя, что в этом сумасшествии есть своя логика. Понять начала и концы этой социальной психопатологии можно только проживая ее, но ведь комментаторам необходимо и остранение...

Поэтому главным в программе становится не столько «горячая но­вость», сколько личность комментатора, точнее, масштаб его личности. За­дача – непростая, но в принципе достижимая, если программа сугубо автор­ская и эвклидово логичная, как например «Итоги», где зритель проецирует-идентифицирует себя с ее единственным комментатором Е. Киселевым. Нет Киселева – нет «Итогов».

«Времечко» пошло другим, более сложным путем. Комментаторов в программе – несколько, каждому из которых еще недостаточно быть только личностью – им нужен свой особый, легко узнаваемый, индивидуальный «имидж» в их сложнейшей абсурдистско-честной игре. Они как рисковые канатоходцы под куполом цирка: чуть-чуть ошибся и все насмарку. В этом смысле, телевидение – самое жестокое из искусств: оно не только самотипи­зирует личность, но и просвечивает ее насквозь лучше всякого рентгена.

Когда я смотрю-слушаю «Времечко», я радуюсь, что ребятам (да про­стят они мне такое запанибратство!) удалось справиться с этой архисложной задачей.

Тон задает Л. Новоженов – подтянутый, как и подобает на ТV, но за блеском его внешнего – костюмного – антуража явно просвечивает тоска и грусть мудрого ребе.

Говорят, мы переживаем сейчас революцию, одни считают – демокра­тическую, другие – криминальную. Не берусь судить, какая она в действи­тельности, думаю, в ней все намешано-перемешано. Нам выпала нелегкая судьба ее проживать, и чем больше я смотрю эту программу, тем больше убеждаюсь, что Л. Новоженов, как и бабелевский Гедали, хочет несбыточно­го – сладкой революции, «чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории». Утопия абсурда: желающих много, пайков – мало, на всех не хватит.

Как и его предшественники – касриловские ребе – Л. Новоженов в наши окаянные дни зачастую может сделать только одно: посоветовать-посочувствовать своим несчастным героям. Но кто знает, может и эта малость сегодня – большая роскошь для потерянного человека, боль которого кто-то другой услышал, понял и разделил. Ведь не случайно М. Вебер сделал понимание основным понятием своей социологии.

А вот персонаж А. Эйбоженко на классического трикстера не тянет. Это, скорее, образ современного российского Швейка, всегда готового влезть в разговор с чем-то своим. Но в нем есть интрига – я никогда заранее не знаю, о каком очередном идиотизме нашей жизни он поведает с экрана с радостным румянцем на лице.

А как был когда-то к месту главный абсурдист программы, вальяжный И. Воеводин! Сегодня он мелькает на другом канале, но выделяется там, скорее, стильной жилеткой, а его убойный шарм, увы, остался в прошлом.

В такой комментаторской программе мельканье лиц нежелательно – не каждый из новичков готов принять органичные для остальных «правила игры». «Времечко» экспериментирует, не всегда удачно, но за последний год у него есть два счастливых приобретения.

В культурном разделе программы талантливый Г. Гурвич умно, с бле­ском и юмором сопрягает новости искусства с каким-то немыслимым кон­текстом. В этом контексте есть все его детство, друзья, книги, короли и капуста, очень и не очень известные мэтры, прожитая жизнь и даже фамилии. Думаю, он сам не всегда заранее знает, какая гремучая смесь получится в результате этого «монтажа аттракционов». Рассказывая о гастролях Тины Тернер, он, например, выдал роскошное "mot": у всех великих деятелей искусства фамилии и имя начинаются на одну и ту же букву – Чарли Чаплин, Дина Дурбин, Мерилин Монро, Федерико Феллини, разумеется, Тина Тернер и... Григорий Гурвич. Такое – дорогого стоит!

Прекрасно вписался в программу и А. Максимов. Есть в нем какая-то старомодная, даже чеховская интеллигентность, надежность и основатель­ность вкупе с прической, откровенно напоминающей В. Соловьева (фило­софа, не кинорежиссера!). Впрочем, главное в нем – личностная, а не абст­рактная, гуманность, он естествен в своем отношении к добру и злу. Видимо, у него врожденная идиосинкразия к бесконечным проявлениям абсурда в нашей жизни. Сообщая что-нибудь такое, он внутренне вздрагивает и лишь затем, собравшись, комментирует. А как иначе ХIХ веку России понять ее ХХ век?

Не буду описывать всех протагонистов «Времечка» – театроведение давно доказало, что дело не только в артистах, а в ансамбле, его тоне и му­зыке.

У «Времечка» есть свои, незаемные, тон и музыка. Из всех существу­ющих сегодня российских программ, она – единственный телевизионный аналог «Шинели», причем – удавшийся. Ее постоянный камертон – боль и заботы о маленьком человеке, с плеч которого в этом абсурдном, абсурдном, абсурдном мире дюжие молодцы с усами, описанные еще Гоголем, стараются стянуть последнее. Как и в самой жизни все в ней перемешано, и каждый раз чудится смех сквозь слезы – дай Бог вам здоровья, а впереди много горя.

... Я не знаю, возможен ли когда-нибудь на земле «интернационал добрых людей», но в одной, отдельной взятой программе он уже есть. Поэтому на прощанье подарок им – афоризм от Гоголя, из «Шинели»: «Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным все общество».

Р.S. Задумаемся – почему удалось «Времечко» и уже вторично буксует «Иванов, Петров, Сидоров»? Дело не только в том, что у миниатюры одни законы, у полотна – другие. Есть и еще причина.

Когда-то С. Эйзенштейн взял на роль Ленина его внешнего двойника

рабочего Никандрова. Не получилось. Наш зритель особенный – ему пода­вай такое, чтобы одновременно было и так, как в жизни, и не так, как в жизни. Он, конечно, рад увидеть себя или свое подобие на экране, но эта «радость узнавания» недолгая – он ждет от ТV профессионализма в обсуждении сиюминутных проблем. Профессионализма, умноженного на доброту и гуманность, в попытках хоть чуть-чуть очеловечить нашу повседневную абсурдистскую реальность.

Как вам живется на этом свете, господа?

(Искусство кино. 1997. № 3.)