Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Х Р Е С Т О М А Т И Я политология.doc
Скачиваний:
3
Добавлен:
06.11.2018
Размер:
4 Мб
Скачать
☆

Глава 14

СОВРЕМЕННЫЕ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ИДЕОЛОГИИ

К. МАННГЕЙМ

Идеология и утопия

[...] Слово «идеология» не имело вначале онтологического оттенка, ибо первоначально означало лишь учение об идеях. Идеологами назы­вали, как известно, сторонников одной философской школы во Фран­ции, которые вслед за Кондильяком отвергли метафизику и пытались обосновать науку о духе с астрологических и психологических позиций.

Понятие идеологии в современном его значении зародилось в этот момент, когда Наполеон пренебрежительно назвал этих философов (выступавших против его цезаристских притязаний) «идеологами». [...]

Слово «идеология» утвердилось в этом понимании в течение XIX в. А это означает, что мироощущение политического деятеля и его пред­ставление о действительности все более вытесняют схоластически-созерцательное восприятие и мышление; и с этого момента звучащий в слове «идеология» вопрос — что же действительно есть действитель­ное? — более не исчезает.

[...] Если первоначально исследователи ложного сознания обраща­лись в своих поисках истинного и действительного к Богу или к идеям, .постигаемым посредством чистого созерцания, то теперь одним из кри­териев действительного все более становятся законы бытия, постигну­тые впервые в политической практике. Эту специфическую черту по­нятие идеологии сохранило, несмотря на все изменения содержания, которое оно претерпело на протяжении всей своей истории от Напо­леона до марксизма. [...]

Еще одно обстоятельство, которое и нам поможет продвинуться в изучении данной проблемы, может быть показано на этом примере. В своей борьбе .«сверху вниз» Наполеон, именуя своих противников «идеологами», пытался дезавуировать и уничтожить их. На более позд­них стадиях развития мы обнаруживаем обратное: слово «идеология» используется в качестве орудия дезавуирования оппозиционными сло­ями общества, прежде всего пролетариатом. [...]

Одно время казалось, что выявление идеологического аспекта в мышлении противника является исключительно привилегией борюще­гося пролетариата. Общество быстро забыло о намеченных нами выше исторических корнях этого слова, и не без основания, ибо только в марксистском учении этот тип мышления получил последовательно ме­тодическую разработку.

[...] Поэтому нет ничего удивительного в том, что понятие идеологии связывали прежде всего с марксистско-пролетарской системой мыш­ления, более того, даже отождествляли с ней. Однако в ходе развития истории идей и социальной истории эта стадия была преодолена. Оцен­ка «буржуазного мышления» с точки зрения его идеологичности не яв­ляется более исключительной привилегией социалистических мысли­телей; теперь этим методом пользуются повсеместно, и тем самым мы оказываемся на новой стадии развития. [...]

[...] Мы ставим перед собой цель показать на конкретном примере, как структура политического и исторического мышления меняется в за­висимости от того или иного политического течения. Чтобы не искать слишком далеких примеров, остановимся на упомянутой нами пробле­ме отношения между теорией и практикой. Мы покажем, что уже эта самая общая фундаментальная проблема политической науки решается представителями различных политических и исторических направлений по-разному.

Для того чтобы это стало очевидным, достаточно вспомнить о раз­личных социальных и политических течениях XIX и XX в. В качестве важнейших идеально-типических представителей этих течений мы на­зовем следующие: 1. Бюрократический консерватизм. 2. Консерватив­ный историзм. 3. Либерально-демократическое буржуазное мышле­ние. 4. Социалистическо-коммунистическая концепция. 5. Фашизм.

Начнем с бюрократическо-консервативного мышления. Основ­ной тенденцией любого бюрократического мышления является стрем­ление преобразовать проблемы политики в проблемы теории управле­ния. Поэтому большинство немецких работ по истории государства, в заглавии которых стоит слово «политика», de facto относится к теории управления. Если принять во внимание ту роль, которую здесь повсюду (особенно в Прусском государстве) играла бюрократия, и в какой мере здесь интеллигенция была по существу бюрократической, это своеоб­разная односторонность немецкой науки по истории государства станет вполне понятной.

Стремление заслонить область политики феноменом управления объясняется тем, что сфера деятельности государственных чиновников определяется на основании принятых законов. Возникновение же за­конов не относится ни к компетенции чиновников, ни к сфере их дея­тельности. Вследствие этой социальной обусловленности своих взгля­дов чиновник не видит, что за каждым принятым законом стоят соци­альные силы, связанные с определенным мировоззрением, волеизъяв­лением и определенными интересами. Чиновник отождествляет пози­тивный порядок, предписанный конкретным законом, с порядком как таковым и не понимает того, что любой рационализированный порядок есть не что иное, как особый вид порядка, компромисс между метарациональными борющимися в данном социальном пространстве силами.

Административно-юридическое мышление исходит из некоей специ­фической рациональности, и, если оно неожиданно наталкивается на какие-либо не направляемые государственными институтами силы, на­пример, на взрыв массовой энергии в период революции, оно способно воспринять их только как случайную помеху. Поэтому нет ничего уди­вительного в том, что в ходе всех революций бюрократия всячески стре­милась избежать столкновения с политическими проблемами в поли­тической сфере и искала выхода в соответствующих постановлениях. Революция рассматривается бюрократией как непредвиденное нарушение установленного порядка, а не как самовыражение тех общест­венных сил, которые стоят за любым установленным порядком и созда­ют, сохраняют или преобразуют его. Административно-юридическое мышление конструирует лишь замкнутые статические системы и посто­янно видит перед собой парадоксальную задачу — включить в свою систему новые законы, возникающие из взаимодействия находящихся вне рамок системы сил, т.е. сделать вид, будто продолжает развиваться одна основополагающая система. [...]

Таким образом, бюрократии всегда свойственно стремление гипо­стазировать собственную сферу деятельности в соответствии со своими социально обусловленными воззрениями и не замечать того, что об­ласть администрации и упорядочения определенных функций является лишь частью всей политической действительности. Бюрократическое мышление, не отрицая того, что политика может быть наукой, отожде­ствляет ее с наукой управления. При этом вне сферы внимания остает­ся иррациональная среда, а когда она заставляет вспомнить о себе, ее пытаются ввести в колею «повседневной государственной жизни». [...]

Наряду с бюрократическим консерватизмом, в значительной мере господствовавшим в административном аппарате Германии, особенно Пруссии, существовал и развивался параллельно ему другой вид кон­серватизма, который может быть назван историческим. Его социаль­ной основой было дворянство и все те слои буржуазной интеллигенции, которые по своему духовному и реальному значению занимали в стране господствующее положение, но при этом постоянно сохраняли извест­ную напряженность в своих взаимоотношениях с консерваторами бю­рократического толка. В формировании этого типа мышления сыграли большую роль немецкие университеты, прежде всего круги универси­тетских историков, где этот образ мыслей еще поныне сохраняет свое значение.

Характерным для исторического консерватизма является то, что он понимает значение иррациональной среды в жизни государства и не стремится устранить ее административными мерами. Исторический консерватизм отчетливо видит ту не организованную, не подчиняющую­ся точным расчетам сферу, где вступает в действие политика. Можно даже сказать, что он направляет все свое внимание на подчиненные во­левым импульсам, иррациональные сферы жизни, внутри которых, соб­ственно говоря, и происходит эволюция государства и общества.

[...] Если для бюрократа сфера политики была полностью заслонена управлением, то аристократ с самого начала живет именно в сфере политики. Его внимание постоянно направлено на ту область, где сталки­ваются внутренние и внешние сферы государственной власти, где ни­чего не измышляется и не дедуцируется, где, следовательно, решает не индивидуальный разум, а каждое решение, каждый вывод является компромиссом в игре реальных сил. [...]

Следовательно, политический деятель должен не только знать, что в данной ситуации правильно, и ориентироваться в определенных зако­нах и нормах, но и обладать врожденным, обостренным длительным опытом инстинктом, который поможет ему найти правильное решение.

[....] Буржуазия вступила на историческую арену как представитель­ница крайнего интеллектуализма. Под интеллектуализмом мы здесь по­нимаем такой тип мышления, который либо вообще игнорирует эле­менты воли, интереса, эмоциональности и мировоззрения, либо подхо­дит к ним так, будто они тождественны интеллекту и могут быть просто подчинены законам разума.

Представители этого буржуазного интеллектуализма настойчиво стремились к созданию научной политики. Буржуазия не только выска­зала подобное желание, но и приступила к обоснованию этой науки. Точно так же как буржуазия создала первые подлинные институты по­литической борьбы в виде парламента, избирательной системы, а позд­нее Лиги Наций, она систематически разработала и новую дисципли­ну — политику.

[...] Предполагалось, что политическое поведение может быть науч­но определено без каких-либо особых затруднений. Связанная же с ним наука распадается, согласно этой точке зрения, на три части: 1) учение о цели, т.е. учение об идеальном государстве; 2) учение о позитивном государстве; 3) политика, т.е. описание способов, посредством которых существующее государство будет превращено в совершенное государ­ство.

Существует, следовательно, наука о целях и наука о средствах до­стижения этой цели. Здесь прежде всего бросается в глаза полное от­деление теории от практики, интеллектуальной сферы от сферы эмоци­ональной. Для современного интеллектуализма характерно неприятие эмоционально окрашенного, оценивающего мышления. Если же оно все-таки обнаруживается (а политическое мышление всегда в значи­тельной степени коренится в сфере иррационального), то делается по­пытка конструировать этот феномен таким образом, чтобы создавалось впечатление о возможности устранить, изолировать этот «оцениваю­щий» элемент и тем самым сохранить хотя бы остаток чистой теории.

При этом совершенно не принимается во внимание тот факт, что связь эмоционального с рациональным может при известных обстоятельст­вах быть чрезвычайно прочной (проникать даже в категориальную структуру) и что в ряде областей требование подобного разделения de facto неосуществимо. Однако эти трудности не смущают представите­лей буржуазного интеллектуализма. Они с непоколебимым оптимиз­мом стремятся к тому, чтобы обрести совершенно свободную от ирра­циональных элементов сферу.

Что же касается целей, то, согласно этому учению, есть некая пра­вильная постановка цели, которая, если она еще не обнаружена, может быть достигнута посредством дискуссии. Так, первоначально концепция парламентаризма (как ясно показал К. Шмитт) была концепцией дис­кутирующего общества, где поиски истины шли теоретическим путем. В настоящее время достаточно хорошо известна природа этого самооб­мана, объяснение которого должно носить социологический характер, известно и то, что парламенты отнюдь не являются сообществами для проведения теоретических дискуссий. Ибо за каждой «теорией» стоят коллективные силы, воля, власть и интересы которых социально обу­словлены, вследствие чего парламентская дискуссия отнюдь не носит теоретический характер, а является вполне реальной дискуссией. Вы­явление специфических черт этого феномена и стало в дальнейшем за­дачей выступившего позже врага буржуазии — социализма.

Занимаясь здесь социалистической теорией, мы не будем прово­дить различие между социалистическим и коммунистическим учением. В данном случае нас интересует не столько все многообразие истори­ческих феноменов, сколько выявление полярных тенденций, сущест­венных для понимания современного мышления.

В борьбе со своим противником, с буржуазией, марксизм вновь от­крывает, что в истории и политике нет чистой теории. Для марксист­ского учения очевидно, что за каждой теорией стоят аспекты видения, присущего определенным коллективам. Этот феномен — мышление, обусловленное социальными, жизненными интересами, — Маркс на­зывает идеологией.

Здесь, как это часто случается в ходе политической борьбы, сделано весьма важное открытие, которое, будучи постигнуто, должно быть до­ведено до своего логического конца, тем более что в нем заключена самая суть всей проблематики политического мышления вообще. [...]

Для нашей цели мы считаем необходимым ввести хотя бы две по­правки. Прежде всего легко убедиться в том, что мыслитель социалистическо-коммунистического направления усматривает элементы идеологии лишь в политическом мышлении противника; его же собственное мыш­ление представляется ему совершенно свободным от каких бы то ни было проявлений идеологии. С социалистической точки зрения нет ос­нований не распространять на марксизм сделанное им самим открытие и от случая к случаю выявлять идеологический характер его мышления.

Далее должно быть совершенно ясным, что понятие «идеология» используется не в смысле негативной .оценки и не предполагает нали­чие сознательной политической лжи; его назначение — указать на ас­пект, неминуемо возникающий в определенной исторической и соци­альной ситуации, и на связанные с ним мировоззрение и способ мыш­ления. Подобное понимание идеологии, которое в первую очередь су­щественно для истории мышления, следует строго отделять от всякого другого. Тем самым не исключается, конечно, что в определенных ус­ловиях может быть выявлена и сознательная политическая ложь.

При таком понимании понятие идеологии сохраняет все свои абсо­лютно положительные черты, которые должны быть использованы в научном исследовании. В этом понятии зарождается постижение тогой что любое политическое и историческое мышление необходимым образом обусловлено социально; и этот тезис надо освободить от политической односторонности и последовательно разработать. То, как вос­принимается история, как из существующих фактов конструируется общая ситуация, зависит от того, какое место исследователь занимает в социальном потоке. В каждой исторической или политической работе можно установить, с какой позиции рассматривается изучаемый объект. При этом социальная обусловленность мышления совсем не обязательно должна быть источником заблуждения; напротив, в ряде случаев именно она и придает проницательность пониманию полити­ческих событий. Наиболее важным в понятии идеологии является, по нашему мнению, открытие социальной обусловленности политическо­го мышления. В этом и заключается главный смысл столь часто цити­руемого изречения: «Не сознание людей определяет их бытие, а, наобо­рот, их общественное бытие определяет их сознание»1.

С этим связан и второй существенный момент марксистского мыш­ления, а именно новое определение отношения между теорией и практикой. В отличие от буржуазных мыслителей, уделявших особое внимание определению цели и всегда отправлявшихся от некоего нор­мативного представления о правильном общественном устройстве. Маркс — и это является одним из важнейших моментов его деятель­ности — всегда боролся с проявлениями подобного утопизма в социа­лизме. Тем самым он с самого начала отказывается от точного опреде­ления цели; нормы, которую можно отделить от процесса и представить в виде цели, не существует. «Коммунизм для нас не состояние, которое должно быть установлено, не идеал, с которым должна сообразовывать­ся действительность. Мы называем коммунизмом действительное движение, которое уничтожает теперешнее состояние. Условия этого движения порождены имеющейся теперь налицо предпосылкой»1.

Если сегодня спросить воспитанного в ленинском духе коммуниста, как будет в действительности выглядеть общество будущего, то он от­ветит, что вопрос поставлен не диалектически, ибо будущее складыва­ется в реальном диалектическом становлении.

В чем же состоит эта реальная диалектика?

Согласно этой диалектике, нельзя представить себе a priori, каким должно быть и каким будет то или иное явление. Мы в силах повлиять лишь на то, в каком направлении пойдет процесс становления. Нашей конкретной проблемой является всегда только следующий шаг. В за­дачу политического мышления не входит конструирование абсолютно правильной картины, в рамки которой затем без всякого исторического основания насильственно вводится действительность. Теория, в том числе и теория коммунистическая, есть функция становления. Диалек­тическое отношение теории к практике заключается в том, что сначала теория, вырастающая из социального волевого импульса, уясняет си­туацию. По мере того как в эту уясненную ситуацию вторгаются дей­ствия. действительность меняется; тем самым мы оказываемся уже перед новым положением вещей, из которого возникает новая теория. Следовательно, движение состоит из следующих стадий: 1) теория — функция реальности; 2) эта теория ведет к определенным действиям; 3) действия видоизменяют реальность или, если это оказывается невоз­можным, заставляют пересмотреть сложившуюся теорию. Измененная деятельностью реальная ситуация способствует возникновению новой теории.

Такое понимание отношения теории к практике носит отпечаток поздней стадии в развитии этой проблематики. Очевидно, что этой стадии предшествовал период крайнего интеллектуализма и полнейшего иррационализма со свойственной им односторонностью и что данному пониманию приходится обходить все подводные камни, выявленные рефлексией и опытом буржуазной и консервативной мысли. Преиму­щество этого решения заключается именно в том, что ему надлежит воспринять и переработать все предшествующие решения, и в осозна­нии того, что в области политики обычная рациональность не может привести ни к каким результатам. С другой стороны, этот жизненный импульс настолько движим волей к познанию, что не может, подобно консерватизму, впасть в полный иррационализм. В результате всех этих факторов создается чрезвычайно гибкая концепция теории. [...]

Таким образом, социалистическо-коммунистическая теория является синтезом интуитивизма и стремления к крайней раци­онализации.

Интуитивизм находит свое выражение в том, что здесь полностью, даже в тенденции отвергается проведение точного предварительного расчета; рационализм — в том, что в каждую данную минуту подверга­ется рационализации то, что увидено по-новому. Ни одного мгновения нельзя действовать без теории, однако возникшая в данной ситуации теория не находится уже на том уровне, на котором находилась теория, предшествовавшая ей.

Высшее знание дает прежде всего революция: «История вообще, история революций в частности всегда богаче содержанием, разнооб­разнее, разностороннее, живее, «хитрее», чем воображают самые луч­шие партии, самые сознательные авангарды наиболее передовых клас­сов. Это и понятно, ибо самые лучшие авангарды выражают сознание, волю, страсть, фантазию десятков тысяч, а революцию осуществляют в моменты особого подъема и напряжения всех человеческих способ­ностей сознание, воля, страсть, фантазия десятков миллионов, под­хлестываемых самой острой борьбой классов»1.

Интересно, что в этом аспекте революция не выступает как взрыв присущей людям страстности, как чистая иррациональность, ибо вся ценность этой страстности состоит в возможности аккумулировать ра­циональность, накопленную в результате миллионов экспериментиру­ющих мыслительных актов.

Это и есть синтез, совершаемый человеком, который сам находится в иррациональной среде, знает об этой иррациональности и тем не менее не отказывается от надежды на возможную рационализацию.

Марксистское мышление родственно консервативному тем, что оно не отрицает иррациональную сферу, не пытается скрыть ее, как это де­лает бюрократическое мышление, и не рассматривает ее, подобно ли­берально-демократическому мышлению, чисто интеллектуально, будто она является рациональной. Марксистское мышление отличается от консервативного тем, что в этой относительной иррациональности оно видит моменты, которые могут быть постигнуты посредством рациона­лизации нового типа. [...]

Поэтому марксистское мышление направлено в первую очередь на выявление и рационализацию всех тех тенденций, которые в каждый данный момент влияют на характер названной среды. Марксистская теория выявила эти структурные тенденции в трех направлениях.

Она прежде всего указывает на то, что сама политическая сфера со­здается и всегда может быть охарактеризована данным состоянием сто­ящих за ней производственных отношений. Производственные от­ношения рассматриваются не в статике, как некий постоянно и неиз­менно повторяющийся круговорот экономики, а в динамике, как некая структурная связь, которая сама с течением времени постоянно видо­изменяется.

Во-вторых, утверждается, что с изменениями этого экономического фактора теснейшим образом связано преобразование классовых отно­шений, что одновременно ведет к преобразованию характера власти и к постоянным сдвигам в распределении комплектации власти.

В-третьих, признается, что системы идей, господствующих над людьми, могут быть поняты и познаны в своем внутреннем построении, что характер их изменения позволяет нам теоретически определить структуру этого изменения.

И, что значительно более важно, эти три вида структурных связей не рассматриваются независимо друг от друга. Именно их взаимосвязь становится единым кругом проблем. Идеологическая структура не из­меняется независимо от структуры классовой, классовая структура — независимо от экономической. И именно в этой взаимосвязи и в этом взаимопереплетении тройственной проблематики — экономической, социальной и идеологической — состоит особая интенсивность марк­систской мысли. Только эта сила синтеза позволяет марксизму все время заново ставить как для прошлого, так и для находящегося еще в стадии становления будущего проблему структурной целостности. Па­радоксальным является здесь то, что марксизм признает наличие отно­сительной иррациональности и уделяет ей серьезное внимание. Однако он не ограничивается, подобно исторической школе, признанием этого факта, а всячески стремится по мере возможности устранить его по­средством рационализации нового типа. [...]

Таким образом, марксистское мышление предстает перед нами как рациональное мышление иррационального действия. О правильности этого анализа свидетельствует тот факт, что марксистские пролетар­ские слои, достигнув успеха, сразу же устраняют из теории диалекти­ческий элемент и начинают мыслить с помощью генерализующего, ус­танавливающего общие законы метода либерализма и демократии; те же из них, кто по самому своему положению вынужден ждать револю­ции, сохраняют верность диалектике (ленинизм).

Диалектическое мышление есть такое рационалистическое мышле­ние, которое ведет к иррациональности и постоянно стремится ответить на два вопроса: 1) где мы находимся? 2) о чем свидетельствует ирраци­онально пережитый момент? При этом в основе совершаемых действий лежит не простой импульс, а социологическое понимание истории; вместе с тем, однако, не делается никаких попыток растворить без ос­татка всю ситуацию и специфику данного момента в рациональном рас­чете. Вопросом к ситуации служит всегда действие, а ответом — всегда его успех или неудача. Теория не отрывается от ее существенной связи с действием, а действие есть та вносящая ясность стихия, в которой формируется теория. [...]

Пятой интересующей нас разновидностью является фашизм, сло­жившийся как политическое течение в нашу эпоху. Фашизм разраба­тывает особую точку зрения на отношение теории к практике. По своей сущности он активен и иррационален. Фашизм охотно заимствует по­ложение иррациональных философий и наиболее современных по своему типу политических теорий. В фашистское мировоззрение вошли в первую очередь (разумеется, соответствующим образом перерабо­танные) идеи Бергсона, Сореля и Парето.

В центре фашистского учения находится апофеоз непосредственно­го действия, вера в решающий акт, в значение инициативы руководя­щей элиты. Сущность политики в том, чтобы действовать, понять ве­ление момента. Не программы важны, важно безусловное подчинение вождю. Историю творят не массы, не идеи, не действующие в тиши силы, а утверждающие свою мощь элиты. Это — полнейший иррационализм, но отнюдь не иррационализм консерваторов и не то иррацио­нальное начало, которое одновременно и надрационально, не народный дух, не действующие в тиши силы, не мистическая вера в творческую силу длительного периода времени, а иррационализм действия, отри­цающий историю во всех ее значениях, выступающий с совершенно новых позиций. [...]

Как ни различна была складывающаяся из этого обращения к исто­рии картина у консерваторов, либералов и социалистов, все они держа­лись мнения, что в истории существуют доступные пониманию связи. Сначала в ней искали план божественного провидения, затем высокую целесообразность духа в динамическом и пантеистическом понимании. Однако это были лишь метафизические подступы к чрезвычайно пло­дотворной исследовательской гипотезе, которая видит в историческом процессе не последовательность разнородных событий, а связанные совместные действия важнейших факторов. Попытка понять внутрен­нюю структуру исторического процесса предпринималась для того, чтобы тем самым обрести масштаб для собственных действий.

Если либералы и социалисты твердо держались мнения, что эта связь, эта структура может быть полностью рационализирована, и раз­личие заключалось главным образом в том, что первые ориентирова­лись по преимуществу на прямолинейный прогресс, а вторые — на диа­лектическое движение, то консерваторы стремились к тому, чтобы по­знать становящуюся структуру исторической целостности созерцатель­но и морфологически. Сколь ни различны эти точки зрения по своим методам и своему содержанию, все они исходили из того, что полити­ческое действие происходит в рамках истории и что в наше время для совершения политического действия необходимо умение ориентиро­ваться в той находящейся в становлении общей совокупности связей, внутри которой находится субъект этой деятельности. Иррациональ­ность же фашистского действия устраняет эту в той или иной степени познаваемую историчность. [...]

С фашистской точки зрения и марксистское понимание, рассматри­вающее историю как основанную на экономических и социальных фак­торах структурную взаимосвязь, есть в конечном счете только миф, и совершенно так же, как с течением времени исчезает уверенность в структурированности исторического процесса, складывается и отрица­тельное отношение к учению о классах. Нет пролетариата, есть только пролетариаты

Для подобного типа мышления и переживания характерно также представление, что история распадается на мгновенно сменяющиеся ситуации, причем решающими здесь являются два обстоятельства: во-первых, вдохновенный порыв выдающегося вождя передовых групп (элит); во-вторых, обладание единственно возможным знанием — зна­нием массовой психологии и техникой манипулирования ею.

Следовательно, политика как наука возможна только в определенном смысле: ее функция — продолжить путь к действию. Она совершает это двумя способами; во-первых, посредством уничтожения всех тех идолов, которые способствуют пониманию истории как определенного процесса; во-вторых, посредством внимательного изучения массовой психики, особенно присущего ей инстинкта власти и его функциониро­вания. Эта душа массы в самом деле в значительной степени послушна вневременным законам, поскольку она больше, чем что-либо иное, на­ходится вне истории, тогда как историчность социальной психики может быть обнаружена только там, где речь идет о человеке в опреде­ленных социально-исторических условиях. [...]

Буржуазия в своей теории также часто уделяла место этому учению о политической технике и помещала его, как правильно указывал Шталь, вне всякой связи рядом с идеями естественного права, служив­шими ей нормативами. По мере того как в ходе своего утверждения бур­жуазные идеалы и связанные с ними исторические представления час­тично реализовались, частично же, превращаясь в иллюзию, теряли свое значение, эти трезвые, вневременные представления все более выступали как единственное политическое знание.

На современном этапе развития эта специфическая технология чисто политической деятельности все более связывается с активизмом и интуитивизмом, отрицающим всякую конкретную познаваемость ис­тории, и превращается в идеологию тех групп, которые непосредствен­ное взрывающее вторжение в историю предпочитают постепенной под­готовке ее преобразования. Подобная направленность в различных ва­риантах свойственна как анархизму Прудона и Бакунина, так и синди­кализму Сореля, откуда она перешла в фашизм Муссолини. [...]

Часто утверждалось, что и в ленинизме есть налет фашизма. Но было бы неправильно не видеть за общим в этих учениях их различий. Общность состоит только в требовании активности борющегося меньшинства. Только потому, что ленинизм был изначально тео­рией, абсолютно направленной на революционную борьбу за захват власти меньшинством, на первый план вышло учение о значении веду­щих групп и их решающем порыве.

Однако это учение никогда не доходило до полного иррационализма.

В той мере, в какой большевистская группа была лишь активным меньшинством внутри становящегося все более рациональным классо­вого движения пролетариата, ее активистская интуиционистская тео­рия всегда опиралась на учение о рациональной познаваемости истори­ческого процесса.

Своим отрицанием историчности фашизм отчасти обязан (помимо уже упомянутого интуитивизма) мироощущению поднявшейся буржуа­зии....]

Печатается по: Манхейм К. Идеология и утопия //Диагноз нашего времени. М.,1994. С. 7164.

Э.БЁРК

Размышления о революции во Франции

Истинная теория прав человека

Я не отрицаю теоретически и не утаиваю на практике (если бы в моей власти было давать и отнимать) реальные права человека. Отрицая фальшивые требования прав человека, я вовсе не хочу оскорбить ре­альные права как притворные и лицемерные, подлежащие полному раз­рушению. Если цивилизованное общество было бы создано для разви­тия человека, то все преимущества, ради которых оно (государство) со­здано, стали бы его правами. Государство — институт благодеяния, закон же является только благодетелем, действующим по правилам. Че­ловек имеет право жить согласно этим правилам, он имеет право на справедливость и правосудие несмотря на то, занят ли он в политике или на каком-либо другом поприще. Человек имеет право пользоваться средствами производства и продуктами промышленности. Он имеет право знать своих родителей, имеет право на оказание и улучшение ус­ловий жизни своих отпрысков, на то, что кто-то будет руководить его жизненным путем и утешать на смертном одре. То, что каждый человек может сделать в отдельности, без посягания на других, то же, что он имеет право сделать и для себя, он имеет право на справедливую долю всего того, что общество, путем соединения умений и сил, способно сде­лать для него. В этом партнерстве у всех равные права, но все-таки не на одни и те же вещи. Тот, чей вклада этом сотрудничестве — пять шил­лингов, имеет точно такое же право на него, как и тот, чей вклад составляет 500 фунтов. Но они не имеют равных прав на одинаковый дивиденд в продукте совместного капитала, и что касается доли власти, автори­тарности и управления, которыми каждый человек должен обладать в управлении государством, то я не рассматриваю их среди непосредст­венных прав человека в цивилизованном обществе, т.е. в своих рассуждениях имею в виду человека цивилизованного общества и никого дру­гого. Этот вопрос должен быть решен посредством соглашений.

Если цивилизованное общество — результат соглашений, то этот договор должен стать его законом. Он должен ограничивать и модифи­цировать все основы конституции, которые ею были сформированы. Все виды власти — законодательная, исполнительная и судебная — являются ее детищем. В любом другом состоянии они могут быть не жизнеспособны. Как кто-либо может в рамках договора цивилизован­ного общества требовать прав, которые даже не предполагают сущест­вование этого общества? Требовать прав, которые абсолютно несо­вместимы с ним? Одни из первых законов цивилизованного общества, который перерастает затем в один из основных, — это то, что ни один человек не может быть сам себе судьей. То есть человек сразу же ли­шается первейшего и основного права: судить самого себя и отстаивать свое дело. Он отказывается от права быть собственным хозяином. Но в то же время он в значительной степени отказывается и от права на самооборону — первейшего закона природы. Люд не могут пользо­ваться правами цивилизованного и нецивилизованного общества одно­временно. Для того чтобы можно было добиться справедливости, чело­век отказывается от нее полностью.

Истинная суть правления

Правительство не создано посредством естественных прав, которые могут существовать и существуют независимо от него: причем их со­вершенство достаточно, но их абстрактное совершенство есть их же практическая ошибка. Имея право на все, они хотят всего. Правитель­ство — изобретение человеческого разума, призванное удовлетворять человеческие желания. Люди имеют право на их удовлетворение. Среди этих желаний можно выделить одно, которое выходит за рамки цивили­зованного общества и за рамки ограниченных страстей. Общество тре­бует не только подвергать тщательному изучению страсти отдельных личностей, но в общей их массе и по отдельности контролировать свою волю и в итоге смирять и укрощать страсти. Это может быть сделано только властью, стоящей над всеми и не подчиненной этой воле и этим страстям, обузданию и покорению которых она служит. В этом смысле наказания людей, так же как и их свободы, должны быть выделены как их права. Но так как свобода и ограничение ее изменяются во времени и обстоятельствах и допускают какие угодно модификации, то они не могут быть установлены согласно какому-либо абстрактному правилу; и нет ничего глупее, как обсуждать эту проблему отвлеченно.

С того момента, как Вы сократили список полных прав человека и позволили искусственно ограничивать эти права, с того момента пра­вительство занимается лишь рассмотрением выгод и удобств. Это то, что делает конституцию государства и соответствующее распределение власти вопросом чрезвычайно деликатным и высокопрофессиональ­ным. Здесь требуется глубокое знание человеческой натуры и всего того, что облегчает или затрудняет достижение различных целей с по­мощью механизма гражданских институтов. Государство должно рас­полагать поборниками усиления его мощи и борьбы с беспорядками и волнениями. Что такое абстрактное право человека на еду и лекарства на практике? Вопрос заключается в способе доставки и снабжении ими. С этой проблемой я всегда советую обращаться за помощью к фермеру и врачу, а не к профессору метафизики.

Наука созидания благосостояния или его обновления, или его пере­устройства, как любая другая экспериментальная наука, не должна преподаваться a priori. Краткосрочный опыт не окажет нам помощи в овладении этой практической наукой, так как последствия моральных причин не всегда проявляются незамедлительно; то, что в первый мо­мент казалось пагубным, в дальнейшем может стать идеальным и пре­красным, и высокое качество может возникнуть даже на основе отри­цательного эффекта в начале своего действия. Случается и обратное, и очень правдоподобные проекты, с весьма многообещающими начина­ниями, зачастую выливаются в позорные и прискорбные акты. В госу­дарстве всегда существуют незаметные, почти скрытые причины, вещи, которые кажутся на первый взгляд мимолетными, но от которых могут зависеть в большой степени процветание или упадок. Наука управле­ния, практически уже сама по себе и предназначенная для решения таких же практических проблем — проблем, которые требуют опыта, причем такого, который ни один человек не смог бы приобрести за всю жизнь, каким бы прозорливым и наблюдательным ни был, — эта наука с необычайной осторожностью подходит к вопросу разрушения систе­мы взглядов, сносно отвечавшей в течение веков общим целям челове­чества, не имея перед собой моделей, одобренных общественностью.

Законы природы не применимы к сложному обществу

Эти законы метафизики, вступая в обычную жизнь, как лучи света, проникающие в плотную среду, по законам природы преломляются по прямой линии. Действительно: в большой и сложной массе человечес­ких страстей и тревог простые права человека претерпевают такое раз­нообразие преломлений и отражений, что становится абсурдным гово­рить о них, как если бы они продолжались в своей изначальной просто­те. Природа человека сложна и противоречива, цели общества тоже чрезвычайно сложны, поэтому примитивная диспозиция и примитивная власть не могут соответствовать ни человеческой душе, ни делам чело­века. Когда я слышу о простоте изобретения, нацеленного на новые по­литические построения и потешающегося над ними, я прихожу к выво­ду, что ремесленники в большинстве своем невежественны в торговле или невнимательны к своим обязанностям. Примитивные правительст­ва порочны уже в своей основе, если не сказать более. Если Вам было бы достаточно решать проблемы общества только под одним углом зре­ния, то все эти простые формы государственного устройства были бы чрезвычайно привлекательны. То есть каждая отдельная форма соот­ветствовала бы своей единой цели в совершенстве, сложной же форме будет гораздо труднее достигать решения всего комплекса непростых задач. Но все же лучше, что сложная форма не соответствует своим за­дачам, отдельные проблемы решаются с большей точностью, другими же нужно полностью пренебречь или материально ущемить сверхзабо­той о любимчиках.

Фальшивые права этих теоретиков чрезвычайны, и пропорциональ­но тому, насколько они верны с точки зрения метафизики, настолько же они фальшивы с точки морали и политики. Права человека где-то посередине, их невозможно определить, но невозможно и не различить. Права человека для правительства (в их преимуществе) очень выгодны, они зачастую сбалансированы между многочисленными оттенками добра и должны согласовываться друг с другом, а иногда — между добром и злом, иногда между злом и злом. Политический резон осно­вывается на простом арифметическом подсчете: складываются, отни­маются, умножаются и делятся не метафизические или математичес­кие, а настоящие моральные величины.

Эти теоретики почти всегда софисты и путают право народа с его властью. Общественный орган, когда бы он ни возник, может и не на­толкнуться на эффективное сопротивление, но до тех пор, пока власть и право есть одно и то же, этот орган не обладает правом, не совместимым с добродетелью, и прежде всего благоразумием. У людей нет права на неблагоразумие и на то, что не способствует их благоразумию, хотя кто-то из писателей произнес: «Lieat perire poetis»1, когда один из них в трезвом уме, говорят, прыгнул в жерло вулкана. «Ardentem frigidus Etnam insiluit»2, я смотрю на такую шалость скорее как на не имеющую оправдания поэтическую вольность, а не как на одну из привилегий Парнаса; и был ли он поэтом, божеством или политиком, выбравшим путь проповеди этого вида права, я считаю, что более умно, т.е. более милосердно, по здравому рассуждению, — спасти человека, а не хра­нить его бронзовые домашние тапочки как памятник его глупости.

Печатается по: Бёрк Э. Размышления о революции во Франции // Социс. 1991. № 9. С. 121—124.

Дж.Ст. МИЛЛЬ

О свободе

Г л а в а 1

ВВЕДЕНИЕ

Борьба между свободой и властью есть наиболее резкая черта в тех частях истории, с которыми мы всего ранее знакомимся, а в особеннос­ти в истории Рима, Греции и Англии. В древние времена борьба эта про­исходила между подданными или некоторыми классами подданных и правительством. Тогда под свободой разумели охрану против тирании политических правителей, думая (за исключением некоторых греческих демократий), что правители по самому положению своему необходимо должны иметь свои особые интересы, противоположные интересам уп­равляемых. Политическая власть в те времена принадлежала обыкно­венно одному лицу, или целому племени, или касте, которые получали ее или по наследству, или вследствие завоевания, а не вследствие же­лания управляемых, —и управляемые обыкновенно не осмеливались, а может быть, и не желали оспаривать у них этой власти, хотя и стара­лись оградить себя всевозможными мерами против их притеснительных действий, — они смотрели на власть своих правителей, как на нечто необходимое, но и в то же время в высшей степени опасное, как на ору­дие, которое могло быть одинаково употреблено и против них, как и против внешних врагов. Тогда признавалось необходимым существова­ние в обществе такого хищника, который был бы довольно силен, чтобы сдерживать других хищников и охранять от них слабых членов общест­ва; но так как и этот царь хищников был также не прочь попользоваться на счет охраняемого им стада, то вследствие этого каждый член общины чувствовал себя в необходимости быть вечно настороже против его клюва и когтей. Поэтому в те времена главная цель, к которой направ­лялись все усилия патриотов, состояла в том, чтобы ограничить власть политических правителей. Такое ограничение и называлось свободой. Эта свобода достигалась двумя различными способами: или, во-пер­вых, через признание правителем таких льгот, называвшихся полити­ческою свободой или политическим правом, нарушение которых со сто­роны правителя считалось нарушением обязанности и признавалось законным основанием к сопротивлению и общему восстанию; — или же, во-вторых, через установление конституционных преград. Этот второй способ явился позднее первого; он состоял в том, что для неко­торых наиболее важных действий власти требовалось согласие обще­ства или же какого-нибудь учреждения, которое считалось представи­телем общественных интересов. В большей части европейских госу­дарств политическая власть должна была более или менее подчиниться первому из этих способов ограничения. Но не так было со вторым спо­собом, и установление конституционных преград, — или же, там, где они существовали, улучшение их, — стало повсюду главною целью по­клонников свободы. Вообще либеральные стремления не шли далее конституционных ограничений, пока человечество довольствовалось тем, что противопоставляло одного врага другому и соглашалось при­знавать над собой господина, с условием только иметь более или менее действительные гарантии против злоупотребления им своей властью.

Но с течением времени в развитии человечества наступила наконец такая эпоха, когда люди перестали видеть неизбежную необходимость в том, чтобы правительство было властию, независимою от обществ, имеющею свои интересы, различные от интересов управляемых. При­знано было за лучшее, чтобы правители государства избирались управ­ляемыми и сменялись по их усмотрению. Установилось мнение, что только этим путем и можно предохранить себя от злоупотреблений влас­ти. Таким образом, прежнее стремление к установлению конституционных преград заменилось мало-помалу стремлением к установлению таких правительств, где бы власть была в руках выборных и временных правителей, — и к этой цели направились все усилия народной партии повсюду, где только такая партия существовала. Так как вследствие этого борьба за свободу утратила прежнее свое значение борьбы управ­ляемых против правителей и стала борьбой за установление таких пра­вительств, которые бы избирались на определенное время самими уп­равляемыми, то при этом возникла мысль, что ограничение власти вовсе не имеет того значения, какое ему приписывают, — что оно необходимо только при существовании таких правительств, которых интересы про­тивоположны интересам управляемых, — что для свободы нужно не ог­раничение власти, а установление таких правителей, которые бы не могли иметь других интересов и другой воли, кроме интересов и воли народа, а при таких правителях народу не будет никакой надобности в , ограничении власти, потому что ограничение власти было бы в таком случае охранением себя от своей собственной воли: не будет же народ тиранить сам себя. Полагали, что, имея правителей, которые передним ответственны и которых он может сменять по своему усмотрению, он может доверить им власть без всякого ограничения, так как эта власть будет в таком случае не что иное, как его же собственная власть, только известным образом концентрированная ради удобства. Такое понима­ние, или, правильнее сказать, такие чувства были общи всему послед­нему поколению европейского либерализма, и на континенте Европы они преобладают еще и до сих пор. Там до сих пор еще встречаются толь­ко как блистательное исключение такие политические мыслители, ко­торые бы признавали существование известных пределов, далее кото­рых не должна простираться правительственная власть, если только правительство не принадлежит к числу таких, каких, по их мнению, и существовать вовсе не должно. Может быть, такое направление еще и теперь господствовало бы также и у нас, в Англии, если бы не измени­лись те обстоятельства, которые его одно время поддерживали.

Успех нередко разоблачает такие пороки и недостатки, которые при неуспехе легко укрываются от Наблюдения: это замечание равно при­менимо не только к людям, но и к философским и политическим теори­ям. Мнение,, что будто народ не имеет никакой надобности ограничи­вать свою собственную власть над самим собой, — такое мнение могло казаться аксиомой, пока народное правление существовало только как мечта или как предание давно минувших дней. Мнение это не могли по­колебать и такие необычайные события, выходящие из обыкновенного порядка вещей, как некоторые из тех, которыми ознаменовалась фран­цузская революция, так как эти события были делом только немногих, захвативших в свои руки власть, и виноваты в них были не народные учреждения, а тот аристократический и монархический деспотизм, ко­торый вызвал собою столь страшный конвульсивный взрыв. Но когда образовалась обширная демократическая республика и заняла место в международной семье как один из самых могущественных ее членов, тогда избирательное и ответственное правительство стало предметом наблюдения и критики, как это бывает со всяким великим фактом. Тогда заметили, что подобные фразы, как «самоуправление» и «власть народа над самим собой», не совсем точны. Народ, облеченный властию, не всегда представляет тождество с народом, подчиненным этой власти, и так называемое самоуправление не есть такое правление, где бы каждый управлял сам собою, а такое, где каждый управляется всеми остальными. Кроме того, воля народа на самом деле есть не что иное, как воля наиболее многочисленной или наиболее деятельной части на­рода, т.е. воля большинства или тех, кто успевает заставить себя при­знать за большинство, — следовательно, народная власть может иметь побуждения угнетать часть народа, и поэтому против ее злоупотребле­ний также необходимы меры, как и против злоупотреблений всякой другой власти. Стало быть, ограничение правительственной власти над индивидуумом не утрачивает своего значения и в том случае, когда об­леченные властию ответственны перед народом, т.е. перед большинст­вом народа. Этот взгляд не встретил возражений со стороны мыслите­лей и нашел сочувствие в тех классах европейского сообщества, кото­рых действительные или мнимые интересы не сходятся с интересами демократии, поэтому он распространился без всякого затруднения, и в настоящее время в политических умозрениях «тирания большинства» обыкновенно включается в число тех зол, против которых общество должно быть настороже.

Но мыслящие люди сознают, что когда само общество, т.е. общество коллективно, становится тираном по отношению к отдельным индиви­дуумам, его составляющим, то средства его к тирании не ограничива­ются теми только средствами, какие может иметь правительственная власть. Общество может приводить и приводит само в исполнение свои собственные постановления, и если оно делает постановление непра­вильное или такое, посредством которого вмешивается в то, во что не должно вмешиваться, тогда в этом случае тирания его страшнее все­возможных политических тираний, потому что хотя она и не опирается на какие-нибудь крайние уголовные меры, но спастись от нее гораздо труднее, — она глубже проникает во все подробности частной жизни и кабалит самую душу. Вот почему недостаточно иметь охрану только от правительственной тирании, но необходимо иметь охрану и от тирании господствующего в обществе мнения или чувства, — от свойственного обществу тяготения хотя и не уголовными мерами насильно навязывать свои идеи и свои правила тем индивидуумам, которые с ним расходятся в своих понятиях, — от его наклонности не только прекращать всякое развитие таких индивидуальностей, которые не гармонируют с господ­ствующим направлением, но если возможно, то и предупреждать их об­разование и вообще сглаживать все индивидуальные особенности, вы­нуждая индивидуумов сообразовать их характеры с известными образ­цами. Есть граница, далее которой общественное мнение не может за­конно вмешиваться в индивидуальную независимость; надо установить эту границу, надо охранить ее от нарушений, — это также необходимо, как необходима охрана от политического деспотизма. [...]

Цель настоящего исследования состоит в том, чтобы установить тот принцип, на котором должны основываться отношения общества к ин­дивидууму, т.е. на основании которого должны быть определены как те принудительные и контролирующие действия общества по отношению к индивидууму, которые совершаются с помощью физической силы в форме легального преследования, так и те действия, которые заключа­ются в нравственном насилии над индивидуумом через общественное мнение. Принцип этот заключается в том, что люди, индивидуально или коллективно, могут справедливо вмешиваться в действия индивидуума только ради самосохранения, что каждый член цивилизованного обще­ства только в таком случае может быть справедливо подвергнут како­му-нибудь принуждению, если это нужно для того, чтобы предупредить с его стороны такие действия, которые вредны для других людей, личное же благо самого индивидуума, физическое или нравственное, не со­ставляет достаточного основания для какого бы то ни было вмешатель­ства в его действие. Никто не имеет права принуждать индивидуума что-либо делать или что-либо не делать на том основании, что от этого ему самому было бы лучше или что от этого он сделался бы счастливее, или, наконец, на том основании, что, по мнению других людей, поступить из­вестным образом было бы благороднее и даже похвальнее. Все это может служить достаточным основанием для того, чтобы поучать инди­видуума, уговаривать, усовещивать, убеждать его, но никак не для того, чтобы принуждать его или делать ему какое-нибудь возмездие за то, что он поступил не так, как того желали. Только в том случае дозволительно подобное вмешательство, если действия индивидуума причиняют вред кому-либо. Власть общества над индивидуумом не должна простирать­ся далее того, насколько действия индивидуума касаются других людей; в тех же своих действиях, которые касаются только его самого, инди­видуум должен быть абсолютно независимым над самим собою, — над своим телом и духом он неограниченный господин.

Едва ли есть надобность оговаривать, что под индивидуумом я разу­мею в этом случае человека, который находится в полном обладании своих способностей, и что высказанный мною принцип не применим, конечно, к детям и малолетним и вообще к таким людям, которые по своему положению требуют, чтобы о них заботились другие люди и ох­раняли их не только от того зла, какое могут им сделать другие, но и от того, какое они могут сделать сами себе. По тем же причинам мы долж­ны считать этот принцип равно неприменимым и к обществам, находя­щимся в таком состоянии, которое справедливо может быть названо состоянием младенческим. В этом младенческом состоянии обществ обыкновенно встречаются столь великие препятствия для прогресса, что едва ли и может быть речь о предпочтении тех или других средств к их преодолению, и в этом случае достижение прогресса может оправ­дывать со стороны правителя такие действия, которые не согласны с требованиями свободы, потому что в противном случае всякий про­гресс, может быть, был бы совершенно недостижим. Деспотизм может быть оправдан, когда идет дело о народах варварских и когда при этом его действия имеют целью прогресс и на самом деле приводят к про­грессу. Свобода неприменима как принцип при таком порядке вещей, когда люди еще не способны к саморазвитию путем свободы. [...] Но как скоро люди достигают такого состояния, что становятся способны развиваться через свободу (а такого состояния давно уже достигли все народы, которых может касаться наше исследование), тогда всякое принуждение, прямое или косвенное, посредством преследования или кары, может быть оправдано только как необходимое средство, чтобы оградить других людей от вредных действий индивидуума, но не как средство сделать добро самому тому индивидууму, которого свобода на­рушается этим принуждением.

Здесь кстати заметить, что я не пользуюсь для моей аргументации теми доводами, которые мог бы заимствовать из идеи абстрактного права, предполагающей право совершенно независимым от пользы. Я признаю пользу верховных судей для разрешения всех этических вопросов, т.е. пользу в обширном смысле, ту пользу, которая имеет своим основанием постоянные интересы, присущие человеку как существу прогрессивному. Я утверждаю, что эти интересы оправдывают подчи­нение индивидуума внешнему контролю только по таким его действиям, которые касаются интересов других людей. Если кто-либо совершит поступок, вредный для других, то a prima facie подлежит или легальной каре, или же общественному осуждению, если легальная кара в данном случае неудобоприменима. Индивидуум может быть справедливо при­нуждаем совершать некоторые положительные действия ради пользы других людей, так, например,— свидетельствовать в суде, принимать известную долю участия в общей защите или в каком-либо общем деле, необходимом для интересов того общества, покровительством которо­го он пользуется, совершать некоторые добрые дела, например в неко­торых случаях спасти жизнь своего ближнего или оказать покровитель­ство беззащитному против злоупотреблений сильного — все это такого рода действия, которые индивидуум обязан совершать и за несоверше­ние которых он может быть совершенно правильно подвергнут ответ­ственности перед обществом. Человек может вредить другим не только своими действиями, но также и своим бездействием: в обоих случаях он ответствен в причиненном зле, но только привлечение к ответу в пос­леднем случае требует большей осмотрительности, чем в первом. Де­лать человека ответственным за то, что он причинил зло, — это есть общее правило; делать же его ответственным за то, что он не устранил зла, это уже не правило, а, говоря сравнительно, только исключение. Но много таких случаев, которые по своей очевидности и по своей важ­ности совершенно оправдывают подобное исключение. Во всем, что так или иначе касается других людей, индивидуум de jure ответствен или прямо перед теми, чьи интересы затронуты, или же перед обществом, как их охранителем.

Нередко случается, что индивидуум по совершенно основательным причинам не подвергается никакой ответственности за причиненное им зло; но причины эти не в том заключаются, чтобы индивидуум действи­тельно не должен был подлежать ответственности в данном случае, а истекают из соображений совершенно иного рода. Так, например, слу­чается, когда контроль общества оказывается недействительным и даже вредным, и люди обыкновенно поступают лучше, если предостав­лены самим себе и освобождены от всякого контроля, или когда оказы­вается, что контроль общества ведет за собой другое зло, еще большее, чем то, которое желательно предупредить. Но когда подобного рода причины препятствуют подвергать индивидуума ответственности за сделанное им зло, то в таких случаях собственная совесть самого инди­видуума должна заступать место отсутствующего судьи и охранять те интересы, которые таким образом лишены внешней охраны, и индиви­дуум должен быть сам для себя в таких случаях тем более строгим су­дьей, что совершенно свободен от всякого другого суда.

Но в жизни человека есть такая сфера, которая не имеет никакого отношения к интересам общества или, по крайней мере, не имеет ни­какого непосредственного к ним отношения: сюда принадлежит вся та сторона человеческой жизни и деятельности, которая касается только самого индивидуума, а если и касается других людей, то не иначе как вследствие их совершенно сознательного на то согласия или желания. Совершающееся в этой сфере может и не касаться прямо других людей, а только косвенно, т.е. через посредство того индивидуума, которого ка­сается непосредственно, — и на этом основании мне могут быть предъ­явлены некоторые возражения, которые, впрочем, я рассмотрю впос­ледствии, а теперь остановлюсь на том, что та сфера человеческой жизни, которая имеет непосредственное отношение только к самому индивидууму, и есть сфера индивидуальной свободы. Сюда принадле­жит, во-первых, свобода совести в самом обширном смысле этого слова, абсолютная свобода мысли, чувства, мнения касательно всех возможных предметов, и практических, и спекулятивных, и научных, и нравственных, и теологических. С первого взгляда может показаться, что свобода выражать и опубликовывать свои мысли должна подлежать совершенно иным условиям, так как она принадлежит к той сфере ин­дивидуальной деятельности, которая касается других людей; но на самом деле она имеет для индивидуума почти совершенно такое же зна­чение, как и свобода мысли, и в действительности неразрывно с нею связана. Во-вторых, сюда принадлежит свобода выбора и преследова­ния той или другой цели, свобода устраивать свою жизнь сообразно со своим личным характером, по своему личному усмотрению, к каким бы это ни вело последствиям для меня лично, и если я не делаю вреда дру­гим людям, то люди не имеют основания вмешиваться в то, что я делаю, как бы мои действия ни казались им глупыми, предосудительными, без­рассудными. Отсюда вытекает третий вид индивидуальной свободы, подлежащий тому же ограничению, — свобода действовать сообща с другими индивидуумами, соединяться с ними для достижения какой-либо цели, которая не вредна другим людям; при этом предполагается, конечно, что к действию сообща привлекаются люди совершеннолет­ние, и притом не обманом и не насилием.

Не свободно то общество, какая бы ни была его форма правления, в котором индивидуум не имеет свободы мысли и слова, свободы жить как хочет, свободы ассоциаций, — и только то общество свободно, в котором все эти виды индивидуальной свободы существуют абсолютно и безразлично одинаково для всех его членов. Только такая свобода и заслуживает названия свободы, когда мы можем совершенно свободно стремиться к достижению того, что считаем для себя благом, и стре­миться теми путями, какие признаем за лучшие, — с тем только огра­ничением, чтобы наши действия не лишали других людей их блага или не препятствовали бы другим людям в их стремлениях к его достиже­нию. Каждый индивидуум есть лучший сам для себя охранитель своего здоровья, как физического, так и умственного и духовного. Предостав­ляя каждому жить так, как он признает за лучшее, человечество вообще гораздо более выигрывает, чем принуждая каждого жить так, как при­знают за лучшее другие.

То, что я высказал, не заключает в себе ничего нового и может даже показаться совершенным трюизмом, а между тем едва ли какая другая доктрина представляет более резкое противоречие с тем общим на­правлением, какое мы вообще встречаем как во мнениях, так и в прак­тике. Общества обыкновенно с не меньшим рвением заботились (со­образно степени своего развития) о подчинении индивидуумов своим понятиям о личном благе, как и о благе общественном. Древние рес­публики считали себя вправе регулировать все стороны частной жизни на том основании, что для государства в высшей степени важно все, что касается физического или умственного состояния его граждан. Мнение это разделяли и древние философы. Такой взгляд древних на отношение общества к индивидууму мог иметь свое оправдание в том, что древние общества были маленькие республики, которые, будучи окружены сильными врагами, находились постоянно в опасности погибнуть от внешнего нападения или вследствие внутренних сотрясений; понятно, что не в состоянии были положиться на индивидуальную свободу те об­щества, которые находились в таких условиях, что за самое даже крат­ковременное ослабление своей энергии и своего самообладания могли поплатиться существованием. Общества же нового времени были мо­гущественные государства, и притом в этих обществах духовная власть была отделена от светской, вследствие чего управление совестью людей и управление их земными делами находилось не в одних и тих же руках: вот почему мы не находим в них такого вмешательства со сторо­ны закона в частную жизнь, какое существовало в древнем мире. Но зато в этих обществах индивидуум находился даже под более тяжелым нравственным гнетом в том, что касалось его лично, чем в том, что ка­салось общества, так как религия, составлявшая самый могуществен­ный элемент нравственного чувства, почти постоянно была орудием в руках честолюбивой иерархии, стремившейся подчинить своему кон­тролю все стороны человеческой жизни, или же была проникнута духом пуританизма. [...]

Не только в доктринах мыслящих индивидуумов, но и вообще в людях заметна возрастающая склонность к расширению господства общества над индивидуумом как через общественное мнение, так и через посред­ство закона далее должных пределов; и так как все изменения, совер­шающиеся в существующих порядках, обнаруживают тяготение к уси­лению общества и к ослаблению индивидуума, то чрезмерное увеличе­ние власти общества над индивидуумом представляется нам не таким злом, которое обещало бы со временем прекратиться само собою, а, на­против, это такое зло, которое все более и более растет. Та наклонность, которую мы замечаем и не только в правителях по отношению к управ­ляемым, но и вообще в гражданах по отношению к их согражданам, на­клонность навязывать другим свои мнения и вкусы, находит себе столь энергическую поддержку как в некоторых самых лучших, так и в неко­торых самых худших чувствах, свойственных человеческой природе, что едва ли ее что-либо сдерживает, кроме недостатка средств. А так как средства к порабощению индивидуума не только не уменьшаются, но, напротив, все более и более растут, то мы должны ожидать, что при таких условиях господство общества над индивидуумом будет все более и более увеличиваться, если только это зло не встретит для себя сильной преграды в твердом нравственном убеждении.

Печатается по: Милль Дж. С. Утилитаризм. О свободе. СПб., 1882. С. 146—153, 162—173.

Б.Н. ЧИЧЕРИН

Различные виды либерализма

[... Идея свободы сосредоточивает в себе все, что дает цену жизни, все, что дорого человеку. Отсюда то обаяние, которое она имеет для возвышенных душ, отсюда та неудержимая сила, с которой она охватывает в особенности молодые сердца, в которых пылает еще весь иде­альный жар, отделяющий человека от земли. Глубоко несчастлив тот, чье сердце в молодости никогда не билось за свободу, кто не чувствовал в себе готовности с радостью за нее умереть. Несчастлив и тот, в ком житейская пошлость задушила это пламя, кто, становясь мужем, не со­хранил уважения к мечтам своей юности. [...]

В зрелом возрасте идея свободы очищается от легкомыслия, от самонадеянного отрицания, от своеволия, не признающего над собой закона, оно сдерживается пониманием жизни, приноравливается к ее условиям, но она не исчезнет из сердца, а напротив, глубже и глубже пускает в нем корни, становясь твердым началом, которое не подлежит колебаниям и спокойно управляет жизнью человека.

Целые народы чувствуют на себе это могущественное влияние идеи, как показывает история. Свобода внезапно объемлет своим дыханием народ, как бы пробудившийся ото сна. Перед ним открывается новая жизнь. Стряхнув с себя оковы, он встает возрожденный. Как исступ­ленная пифия, изрекая вещие глаголы, проповедуя горе сильным земли, он с неодолимой силой низвергает все преграды и несет зажжен­ное им пламя по всем концам света. Но железная необходимость скоро сдерживает эти порывы и возвращает свободу к той стройной гармонии, к тому разумному порядку, к тому сознательному подчинению власти и закону, без которого немыслима человеческая жизнь. Волнуясь и ропща, поток мало-помалу вступает в свое русло, но свобода не пере­стает бить ключом и даровать свежесть и силу тем, которые приходят утолять духовную жажду у этого источника.

Мы, давнишние либералы, вскормленные на любви к свободе, ра­дуемся новому либеральному движению в России. Но мы далеки от со­чувствия всему, что говорится и делается во имя свободы. Часть ее и не узнаешь в лице самых рьяных ее обожателей. Слишком часто насилие, нетерпимость и безумие прикрываются именем обязательной идеи, как подземные силы, надевшие на себя доспехи олимпийской богини. Ли­берализм является в самых разнообразных видах, и тот, кому дорога ис­тинная свобода, с ужасом и отвращением отступается от тех уродливых явлений, которые выдвигаются под ее знаменем,

Обозначим главные направления либерализма, которые выражают­ся в общественном мнении.

Низшую ступень занимает либерализм уличный; это скорее извра­щение, нежели проявление свободы. Уличный либерал не хочет знать ничего, кроме собственного своеволия. Он прежде всего любит шум; ему нужно волнение для волнения. Это он называет жизнью, а спокой­ствие и порядок кажутся ему смертью. Где слышны яростные крики, неразборчивые и неистощимые ругательства, там, наверное, колышет­ся и негодует уличный либерализм. Он жадно сторожит каждое буйст­во, он хлопает всякому беззаконию, ибо самое слово «закон» ему не­навистно. Он приходит в неистовый восторг, когда узнает, что где-ни­будь произошел либеральный скандал, что случилась уличная схватка в Мадриде или Неаполе: знай наших! Но терпимости к мысли, уважения к чужому мнению, к человеческой личности, всего, что составляет сущ­ность истинной свободы и украшение жизни, от него не ожидайте. Он готов стереть с лица земли всякого, кто не разделяет его необузданных порывов. Он даже не предполагает, что чужое мнение могло явиться плодом свободной мысли, благородного чувства. Отличительные черты уличного либерала те, что он всех своих противников считает подлеца­ми. Низкие души понимают одни лишь подлые побуждения. Поэтому он и на средства не разборчив. Он ратует во имя свободы, но здесь не мысль, которая выступает против мысли в благородном бою, ломая копья за истину, за идею. Все вертится на личных выходках, на руга­тельствах; употребляются в дело бессовестные толкования, ядовитые намеки, ложь и клевета. Тут стараются не доказать, а отделать, уязвить или оплевать. Иногда уличный я прикидывается джентльменом, наде­вает палевые перчатки и как будто готовится рассуждать. Но при пер­вом столкновении он отбрасывает несвойственные ему помыслы, он входит в настоящую свою роль. Опьяненный и бездумный, он хватается за все, кидает чем попало, забывая всякий стыд, потерявши чувство приличия. Уличный я не терпит условий, налагаемых гостиными; он чувствует себя дома только в кабаке, в грязи, которой он старается за­кидать всякого, кто носит чистое платье. Все должны подойти под один уровень, одинаково низкий и подлый. Уличный либералист питает не­примиримую ненависть ко всему, что возвышается над толпой, ко вся­кому авторитету. Ему никогда не приходило на ум, что уважение к ав­торитету есть уважение к мысли, к труду, к таланту, ко всему, что дает высшее значение человеку, а может быть, он именно потому и не терпит авторитета, что видит в нем те преобразовательные силы, которые со­ставляют гордость народа и украшение человека. Уличному либералу наука кажется насилием, нанесенным жизни, искусство — плодом аристократической праздности. Чуть кто отделился от толпы, направ­ляя свой полет в верхние области мысли, познания и деятельности, как уже в либеральных болотах слышится шипение пресмыкающихся.

Презренные гады вздымают свои змеиные головы, вертят языком и в бессильной ярости стараются излить свой яд на все, что не принадле­жит к их завистливой семье. [...]

Второй вид либерализма можно назвать либерализм оппозицион­ный. Но, Боже мой! Какая тут представляется смесь людей! Самые раз­нородные побуждения, самые разнородные типы — от Собакевича, ко­торый уверяет, что один прокурор — порядочный человек, да и тот сви­нья, до помещика, негодующего за отнятие крепостного права, до вель­можи, впавшего в немилость и потому кинувшегося в оппозицию, пока не воссияет над ним улыбка, которая снова обратит его к власти! Кому не знакомо это критическое настроение русского общества, этот избы­ток оппозиционных излияний, которые являются в столь многообраз­ных формах, в виде бранчливого неудовольствия с патриархальным и невинным характером; в виде презрительной иронии и ядовитой усмеш­ки, которая показывает, что критик стоит где-то далеко впереди, бес­конечно выше окружающих в мире; в виде глумления и анекдотцев, об­личающих темные козни бюрократов; в виде неистовых нападок, при которых в одно и то же время с одинаковой яростью требуются совер­шенно противоположные вещи; в виде поэтической любви к выборному началу, к самоуправлению, к гласности; в виде ораторских эффектов, сопровождаемых величественными позами; в виде лирических жалоб, прикрывающих лень и пустоту; в виде бесконечного стремления гово­рить и суетиться, в котором так и проглядывает огорченное самолюбие, желание придать себе важность; в виде злорадства при всякой дурной мере властей, при всяком зле, постигающем отечество; в виде вольно­любия, всегда готового к деспотизму, и подавленности, всегда готовой ползать и поклоняться. Не перечтешь тех бесчисленных оттенков оп­позиции, которыми изумляет нас русская земля. Но мы хотим говорить не об этих жизненных проявлениях разнообразных наклонностей чело­века; для нас важен оппозиционный либерализм как общее начало, как известное направление, которое коренится в свойствах человеческого духа и выражает одну из сторон или первоначальную степень свободы.

Самое умеренное и серьезное либеральное направление не может не стоять в оппозиции к тому, что нелиберально. Всякий мыслящий че­ловек критикует те действия или меры, которые не согласны с его мне­нием. Иначе он отказывается от свободы суждения и становится при­сяжным служителем власти. Но не эту законную критику, вызванную тем или другим фактом, разумеем мы под именем оппозиционного ли­берализма, а то либеральное направление, которое систематически становится в оппозицию, которое не ищет достижения каких-либо по­литических требований, а наслаждается самим блеском оппозиционно­го положения. В этом есть своего рода поэзия, есть чувство независи­мости, есть отвага, есть, наконец, возможность более увлекающей де­ятельности и более широкого влияния на людей, нежели какие пред­ставляются в тесном круге, начертанном обыкновенной практикой, жизнью. Все это невольно соблазняет человека. Прибавим, что этого рода направление усваивается гораздо легче всякого другого. Критико­вать несравненно удобнее и приятнее, нежели понимать. Тут не нужно напряженной работы мысли, альтернативного и отчетливого изучения существующего, разумного постижения общих жизненных начал и об­щественного устройства; не нужно даже действовать: достаточно гово­рить с увлечением и позировать с некоторым эффектом.

Оппозиционный либерализм понимает свободу с чисто отрицатель­ной стороны. Он отрешился отданного порядка и остался при этом от­решении. Отменить, разрешить, уничтожить — вот вся его система. Дальше он не идет, да и не имеет надобности идти. Ему верхом благо­получия представляется освобождение от всяких законов, от всяких стеснений. Этот идеал, неосуществимый в настоящем, он переносит в будущее или в давно прошедшее. В сущности, это одно и то же, ибо история, в этом воззрении, является не действительным фактом, под­лежащим изучению, не жизненным процессом, из которого вытек со­временный порядок, а воображаемым миром, в который можно вмес­тить все, что угодно. До настоящей же истории оппозиционный либе­рализм не охотник. Отрицая современность, он по этому самому отри­цает и то прошедшее, которое ее произвело. Он в истории видит только игру произвола, случайности, а пожалуй, и человеческое безумие. К тому же настроению, мысли принадлежит и поклонение неизведанным силам, лежащим в таинственной глубине народного духа. Чем извест­ное начало дальше от существующего порядка, чем оно общее, неоп­ределеннее, чем глубже скрывается во мгле туманных представлений, чем более поддается произволу фантазии, тем оно дороже для оппози­ционного либерализма.

Держась отрицательного направления, оппозиционный либерализм довольствуется весьма немногосложным боевым снарядом. Он подби­рает себе несколько категорий, на основе которых он судит обо всем, он сочиняет себе несколько ярлычков, которые целиком наклеивает на явления, обозначая тем похвалу или порицание. Вся общественная жизнь разбивается на два противоположных полюса, между которыми проводится непроходимая и неизменная черта. Похвалу означают яр­лычки: община, мир, народ, выборное начало, самоуправление, глас­ность, общественное мнение и т.п. Какие положительные факты и уч­реждения под этим разумеются, ведает один Бог, да и то вряд ли. Из­вестно, что все идет как нельзя лучше, когда люди все делают сами. Только неестественное историческое развитие да аристократические предрассудки, от которых надо бы избавиться, виноваты, что мы не сами шьем себе платье, готовим себе обед, чиним экипажи. Одно воз­вращение к первобытному хозяйству, к первобытному самоуправлению может водворить благоденствие на земле. Этим светлым началам, цар­ству Ормузда, противополагаются духи тьмы, царства Аримана. Эти мрачные демоны называются: централизация, регламентация, бюро­кратия, государство. Ужас объемлет оппозиционного либерала при звуке этих слов, от которых все горе человеческому роду. Здесь опять не нужно разбирать, что под ними разумеется; к чему такой труд? До­статочно приклеить ярлычок, сказать, что это — централизация или регламентация, — и дело осуждено безвозвратно. У большей части наших оппозиционных либералов весь запас мыслей и умственных сил истощается этой игрой в ярлычки.

В практической жизни оппозиционный либерализм держится тех же отрицательных правил. Первое и необходимое условие — не иметь ни малейшего соприкосновения с властью, держаться как можно дальше от нее. Это не значит, однако, что следует отказываться от доходных мест и чинов. Для природы русского человека такое требование было бы слишком тяжело. Многие и многие оппозиционные либералы сидят на теплых местечках, надевают придворный мундир, делают отличную карьеру, и тем не менее считают долгом, при всяком удобном случае, бранить то правительство, которому они служат, и тот порядок, кото­рым они наслаждаются. Но чтобы независимый человек дерзнул ска­зать слово в пользу власти — Боже упаси! Тут поднимется такой гвалт, что и своих не узнаешь.

Это — низкопоклонство, честолюбие, продажность. Известно, что всякий порядочный человек должен непременно стоять в оппозиции и ругаться.

Затем следует план оппозиционных действий. Цель их вовсе не та, чтобы противодействовать положительному злу, чтобы практическим путем, соображаясь с возможностью, добиться исправления. Оппози­ция не нуждается в содержании. Все дело общественных двигателей со­стоит в том, что агитировать, вести оппозицию, делать демонстрации и манифестации, выкидывать либеральные фокусы, устроить какую-ни­будь шутку кому-нибудь в пику, подобрать статью свода законов, при­своив себе право произвольного толкования, уличить квартального в том, что он прибил извозчика, обойти цензуру статейкою с таинствен­ными намеками и либеральными эффектами или, еще лучше, напеча­тать какую-нибудь брань за границей, собирать вокруг себя недоволь­ных всех сортов, из самых противоположных лагерей, и с ними отводить душу в невинном свирепении, в особенности же протестовать при ма­лейшем поводе и даже без всякого повода. Мы до протестов большие охотники. Оно, правда, совершенно бесполезно, но зато и безвредно, а между тем выражает благородное негодование и усладительно действу­ет на огорченные сердца публики.

Оппозиция более серьезная, нежели та, которая является у нас, не­редко впадает в рутину оппозиционных действий и тем подрывает свои кредиты и заграждает себе возможность влияния на общественные дела. Правительство всегда останется глухо к тем требованиям, кото­рые относятся к нему чисто отрицательно, упуская из виду собственное его положение и окружающие его условия. Такого рода отношение почти всегда бывает в странах, где оппозиционная партия не имеет воз­можности сама сделаться правительством и приобрести практическое знакомство со значением и условиями власти. Постоянная оппозиция неизбежно делает человека узким и ограниченным. Поэтому, когда на­конец открывается поприще для деятельности, предводители оппози­ции нередко оказываются неспособными к правлению, а либеральная партия, по старой привычке, начинает противодействовать своим соб­ственным вождям, как скоро они стали министрами.

Когда либеральное направление не хочет ограничиваться пустосло­вием, если оно желает получить действительное влияние на обществен­ные дела, оно должно начать с иных начал, начал зиждущих, положи­тельных, оно должно приноравливаться к жизни, но черпать уроки из истории; оно должно действовать, понимая условия власти, не стано­вясь к ней в систематически враждебное отношение, не предъявляя безрассудных требований, но сохраняя беспристрастную независи­мость, побуждая и задерживая, где нужно, и стараясь исследовать ис­тину хладнокровным обсуждением вопросов. Это и есть либерализм ох­ранительный.

Свобода не состоит в одном приобретении и расширении прав. Че­ловек потому только имеет права, что он несет на себе обязанность, и наоборот, от него можно требовать исполнения обязанностей единственно потому, что он имеет права. Эти два начала неразрывные. Все значение человеческой личности и вытекающих из нее прав основано на том, что человек есть существо разумно-свободное, которое носит в себе сознание верховного нравственного закона и в силу свободной своей воли способно действовать по представлению долга. Абсолютное зна­чение закона дает абсолютное значение и человеческой личности, его сознающей. Отнимите у человека это сознание — он становится наряду с животными, которые повинуются влечениям и не имеют прав. К ним можно иметь привязанность, сострадание, а не уважение, потому что в них нет бесконечного элемента, составляющего достоинство человека.

Но верховный нравственный закон, идея добра, это непременное ус­ловие свободы, не остается отвлеченным началом, которое действует на совесть и которому человек может повиноваться по своему усмотрению. Идея добра осуществляется во внешнем мире; она соединяет людей в общественные союзы, в которых люди связываются постоянной связью, подчиняясь положительному закону и установлениям власти. Каждый человек рождаем членом такого союза. Он получает в нем положитель­ные права, которые все обязаны уважать, и положительные обязаннос­ти, за нарушение которых он подвергается наказанию. Личная его сво­бода, будучи неразрывно связана со свободой других, может жить только под сенью гражданского закона, повинуясь власти, его охраняющей. Власть и свобода точно так же нераздельны, как нераздельны свобода и нравственный закон. А если так, то всякий гражданин, не преклоняясь безусловно перед властью, какова бы она ни была, во имя собственной свободы обязан уважать существо самой власти.

«Немного философии, — сказал Бэкон, — отвращает от религии, более глубокая философия возвращает к ней». Эти слова можно при­менить к началу власти. Чисто отрицательное отношение к правитель­ству, систематическая оппозиция — признак детства политической мысли. Это первое ее пробуждение. Отрешившись от безотчетного по­гружения в окружающую среду, впервые почувствовав себя независи­мым, человек радуется необъятной радостью. Он забывает все, кроме своей свободы. Он оберегает ее жадно, как недавно приобретенное со­кровище, боясь потерять из нее малейшую частичку. Внешние условия и ограничения для него не существуют. Историческое развитие, уста­новленный порядок, все это — отвергнутая старина; это — сон, кото­рый предшествовал пробуждению. Человек в себе самом видит центр Вселенной и исполнен безграничного доверия к своим силам. Но когда чувство свободы возмужало и глубоко укоренилось в сердце, когда оно утвердилось в нем незыблемо, тогда человеку нечего опасаться за свою независимость. Он не сторожит ее боязливо, потому что это — не новое, не внешне приобретение, а сама жизнь его духа, мозг его костей. Тогда лишь раскрывается перед ним отношение этого внутреннего центра к окружающему миру. Он не отрешается от последнего в свое­вольном порыве, но, сохраняя бесконечную свободу мысли и непоко­лебимую твердость совести, он сознает связь своего внутреннего мира с внешним; он постигает зависимость своей внешней свободы от сво­боды других, от исторического порядка, от положительного закона, от установленной власти. История и современность не представляются ему произведением бесконечного произвола и случайности, предметом ненависти и отрицания. Уважая свободу других, он уважает и общий порядок, который вытек из свободы народного духа, из развития чело­веческой жизни. За отрицанием следует примирение, за отрешением от начал, владычествующих в мире, — возвращение к ним, но возвраще­ние не бессознательное, как прежде, а разумное, основанное на пости­жении истинного их существа и возможности дальнейшего хода. Разум­ное отношение к окружающему миру составляет положительный плод и высшее проявление человеческой свободы. Оно же и необходимое ус­ловие для ее водворения в обществе. Свобода не является среди людей, которые делают из нее предлог для шума и орудие интриг. Неистовые крики ее прогоняют, оппозиция без содержания не в силах ее вызвать. Свобода основывает свое жилище только там, где люди умеют ценить ее дары, где в обществе утвердились терпимость, уважение к человеку и поклонение высшим силам, в которых выражается свободное творче­ство человеческого духа.

Сущность охранительного либерализма состоит в примирении нача­ла свободы с началами власти и закона. В политической жизни лозунг его: либеральные меры и сильная власть — либеральные меры, пред­ставляющие обществу самостоятельную деятельность, обеспечиваю­щие права и личность граждан, охраняющие свободу мысли и свободу совести, дающие возможность высказаться всем законным желани­ям, — сильная власть, блюстительница государственного единства, связующая и сдерживающая общество, охраняющая порядок, строго надзирающая за исполнением закона, пресекающая всякое его нару­шение, внушая гражданам уверенность, что во главе государства есть твердые руки, на которые можно надеяться, и разумная сила, которая сумеет отстоять общественные интересы и против напора анархических стихий, и против воплей реакционных партий.

В действительности, государство с благоустроенным общежитием всегда держится сильной властью разве что в те моменты, когда оно склоняется к падению или подвергается временному расстройству. Но и временное ослабление власти ведет к более энергичному ее восста­новлению. Горький опыт научает народы, что им без сильной власти обойтись невозможно, и тогда они готовы кинуться в руки первого дес­пота. Они же обличают всю несостоятельность оппозиционного либе­рализма. Отсюда то обыкновенное явление, что те же самые либералы, которые в оппозиции ратовали против власти, получив правление в свои руки, становятся консерваторами. Это считается признаком двое­душия, низкопоклонства, честолюбия, отрекающегося от своих убеж­дений. Все это, без сомнения, слишком часто справедливо, но тут есть и более глубокие причины, которые заставляют самого честного либе­рала впасть в противоречие с собою. Необходимость управлять наделе раскрывает все те условия власти, которые упускают из вида в оппози­ции. Тут недостаточно производить агитацию; надобно делать дело, нужно не разрушать, а устраивать, не противодействовать, а скреплять, и для этого требуются положительные взгляды и положительная сила. Либерал, облеченный властью, поневоле бывает принужден делать именно то, против чего он восставал, будучи в оппозиции. Мне случи­лось по этому поводу слышать от знаменитого Бунзена следующий ха­рактеристический анекдот, который показывает, как на то смотрят го­сударственные мужи в свободных странах — когда 0'Коннел был вы­бран дублинским мэром, Бунзен, бывший тогда прусским посланником в Лондоне, спросил у сэра Роберта Пиля, в то время первого министра: не беспокоит ли его этот выбор? «Совсем напротив, — отвечал сэр Ро­берт Пиль, — для усмирения демагога нет лучшего средства, как дать ему какую-нибудь власть в руки, он по необходимости становится ее защитником».

Печатается по: Различные виды либерализма. Анонимное издание. М., 1862. (Авторство Б.Н. Чичерина установлено по его воспомина­ниям.)

К. МАРКС

К критике гегелевской философии права

Введение

[...] Утопической мечтой для Германии является не радикальная ре­волюция, не общечеловеческая эмансипация, а, скорее, частичная, только политическая революция, — революция, оставляющая нетро­нутыми самые устои здания. На чем основана частичная, только поли­тическая революция? На том, что часть гражданского общества эмансипирует себя и достигает всеобщего господства, на том, что оп­ределенный класс, исходя из своего особого положения, предприни­мает эмансипацию всего общества. Этот класс освобождает все обще­ство, но лишь в том случае, если предположить, что все общество на­ходится в положении этого класса, т.е. обладает, например, деньгами и образованием или может по желанию приобрести их.

Ни один класс гражданского общества не может сыграть эту роль, не возбудив на мгновение энтузиазма в себе и в массах. Это тот момент, когда данный класс братается и сливается со всем обществом, когда его смешивают с обществом, воспринимают и признают в качестве его все­общего представителя; тот момент, когда собственные притязания и права этого класса являются поистине правами и притязаниями само­го общества, когда он действительно представляет собой социальный разум и социальное сердце. Лишь во имя всеобщих прав общества от­дельный класс может притязать на всеобщее господство. Для завоева­ния этого положения освободителя, а следовательно, для политическо­го использования всех сфер общества в интересах своей собственной сферы, недостаточно одной революционной энергии и духовного чувст­ва собственного достоинства. Чтобы революция народа и эмансипа­ция отдельного класса гражданского общества совпали друг с другом, чтобы одно сословие считалось сословием всего общества, — для этого, с другой стороны, все недостатки общества должны быть сосре­доточены в каком-нибудь другом классе, для этого определенное сосло­вие должно быть олицетворением общих препятствий, воплощением общей для всех преграды; для этого особая социальная сфера должна считаться общепризнанным преступлением в отношении всего об­щества, так что освобождение от этой сферы выступает в виде всеоб­щего самоосвобождения. Чтобы одно сословие было par exellence сословием-освободителем, для этого другое сословие должно быть, на­оборот, явным сословием-поработителем. Отрицательно-всеобщее значение французского дворянства и французского духовенства обу­словило собой положительно-всеобщее значение того класса, который непосредственно граничил с ними и противостоял им, — буржуазии.

Но ни у одного особого класса в Германии нет не только последова­тельности, резкости, смелости, беспощадности, которые наложили бы на него клеймо отрицательного представителя общества. В такой же степени ни у одного сословия нет также той душевной широты, которая отождествляет себя, хотя бы только на миг, с душой народа, того вдох­новения, которое материальную силу воодушевляет на политическое на­силие, той революционной отваги, которая бросает в лицо противнику дерзкий вызов: я — ничто, но я должен быть всем. Основу немецкой морали и честности, не только отдельных личностей, но и классов, об­разует, напротив, тот сдержанный эгоизм, который отстаивает свою ограниченность и допускает, чтобы и другие отстаивали в противовес ему свою ограниченность. Отношение между различными сферами не­мецкого общества поэтому не драматическое, а эпическое. Каждая из них начинает осознавать себя и располагаться, со всеми своими особы­ми притязаниями, рядом с другими не тогда, когда ее угнетают, а тогда, когда современные отношения создают — без всякого содействия с ее стороны — такую стоящую ниже ее общественную сферу, которую она в свою очередь может угнетать. Даже моральное чувство собствен­ного достоинства немецкой буржуазии основано лишь на сознании того, что она — общий представитель филистерской посредственности всех других классов. Поэтому не только немецкие короли вступают на престол mala propos1, каждая сфера гражданского общества переживает свое поражение прежде, чем успевает отпраздновать свою победу, она устанавливает свои собственные преграды прежде, чем успевает пре­одолеть поставленную ей преграду, проявляет свою бездушную сущ­ность прежде, чем ей удается проявить свою великодушную сущ­ность, — так что даже возможность сыграть большую роль всегда ока­зывается уже позади прежде, чем эта возможность успела обнаружить­ся, и каждый класс, как только он начинает борьбу с классом, выше его стоящим, уже оказывается вовлеченным в борьбу с классом, стоящим ниже его. Поэтому княжеская власть находится в борьбе с королевской, бюрократ — в борьбе с дворянством, буржуа — в борьбе с ними со всеми вместе, а в это время пролетарий уже начинает борьбу против буржуа. Буржуазия не дерзает еще сформулировать со своей точки зре­ния мысль об эмансипации, когда развитие социальных условий, а также и прогресс политической теории объявляют уже самую эту точку зрения устаревшей или, по крайней мере, проблематичной.

Во Франции достаточно быть чем-нибудь, чтобы желать быть всем. В Германии надо быть ничем, если не хочешь отказаться от всего. Во Франции частичная эмансипации есть основа всеобщей. В Германии всеобщая эмансипация есть conditio sine qua nоn1 всякой частичной. Во Франции свобода во всей ее полноте должна быть порождена действи­тельным процессом постепенного освобождения, в Германии — невоз­можностью такого постепенного процесса. Во Франции каждый класс народа — политический идеалист и чувствует себя прежде всего не особым классом, а представителем социальных потребностей вообще. Поэтому роль освободителя последовательно переходит — в полном драматизма движении — к различным классам французского народа, пока, наконец, не дойдет очередь до такого класса, который осуществит социальную свободу, уже не ограничивая ее определенными условия­ми, лежащими вне человека и все же созданными человеческим обще­ством, а, наоборот, организует все условия человеческого существова­ния, исходя из социальной свободы как необходимой предпосылки. В Германии, напротив, где практическая жизнь так же лишена духовного содержания, как духовная жизнь лишена связи с практикой, ни один класс гражданского общества до тех пор не чувствует ни потребности во всеобщей эмансипации, ни способности к ней, пока его к тому не принудят его непосредственное положение, материальная необхо­димость, его собственные цепи.

В чем же, следовательно, заключается положительная возмож­ность немецкой эмансипации?

Ответ: в образовании класса, скованного радикальными цепями, такого класса гражданского общества, который не есть класс граждан­ского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие ее универсальных страданий и не притязает ни на какое осо­бое право, ибо над ней тяготеет не особое бесправие, а бесправие во­обще, которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в односто­роннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого го­сударственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпо­сылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипиро­вать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эманси­пируя, вместе с этим, все другие сферы общества, — одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить себя лишь путем полного возрож­дения человека. Этот результат разложения общества, как особое со­словие, есть пролетариат.

Пролетариат зарождается в Германии в результате начинающегося прокладывать себе путь промышленного развития; ибо не стихийно сложившаяся, а искусственно созданная бедность, не механически согнувшаяся под тяжестью общества людская масса, а масса, возни­кающая из стремительного процесса его разложения, главным об­разом из разложения среднего сословия, — вот что образует пролета­риат, хотя постепенно, как это само собой понятно, ряды пролетариата пополняются и стихийно возникающей беднотой, и христианско-германским крепостным сословием.

Возвещая разложение существующего миропорядка, пролета­риат раскрывает лишь тайну своего собственного бытия, ибо он и есть фактическое разложение этого миропорядка. Требуя отрица­ния частной собственности, пролетариат лишь возводит в принцип общества то, что общество возвело в его принцип, что воплощено уже в нем, в пролетариате, помимо его содействия, как отрицательный ре­зультат общества. Пролетарий обладает по отношению к возникающе­му миру таким же правом, каким немецкий король обладает по отно­шению к уже возникшему миру, когда он называет народ своим наро­дом, подобно тому как лошадь он называет своей лошадью. Объявляя народ своей частной собственностью, король выражает лишь тот факт, что частный собственник есть король.

Подобно тому как философия находит в пролетариате свое мате­риальное оружие, так и пролетариат находит в философии свое духов­ное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту не­тронутую народную почву, совершится эмансипация немца в человека.

Из всего этого вытекает:

Единственно практически возможное освобождение Германии есть освобождение с позиций той теории, которая объявляет высшей сущностью человека самого человека. В Германии эмансипация от сре­дневековья возможна лишь как эмансипация вместе с тем и от частичных побед над средневековьем. В Германии никакое рабство не может быть уничтожено без того, чтобы не было уничтожено всякое рабство. Основательная Германия не может совершить революцию, не начав революции с самого основания. Эмансипация немца есть эмансипация человека. Голова этой эмансипации — философия; ее сердце — пролетариат. Философия не может быть воплощена в дей­ствительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность. [...] Печатается по: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 1. С. 421—429.

К КРИТИКЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ

Предисловие

[...] В общественном производстве своей жизни люди вступают в оп­ределенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — про­изводственные отношения, которые соответствуют определенной сту­пени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структу­ру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества при­ходят в противоречие с существующими производственными отноше­ниями, или — что является только юридическим выражением послед­них — с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной револю­ции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке. При рассмотре­нии таких переворотов необходимо всегда отличать материальный, с естественнонаучной точностью констатируемый переворот в экономи­ческих условиях производства от юридических, политических, религи­озных, художественных или философских, короче — от идеологических форм, в которых люди осознают этот конфликт и борются за его разре­шение. Как об отдельном человеке нельзя судить на основании того, что сам он о себе думает, точно так же нельзя судить о подобной эпохе пере­ворота по ее сознанию. Наоборот, это сознание надо объяснить из про­тиворечий материальной жизни, из существующего конфликта между общественными производительными силами и производственными от­ношениями. [...]

Печатается по: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 6, 7.

КРИТИКА ГОТСКОЙ ПРОГРАММЫ

Замечания к программе германской рабочей партии

[...] Свободное государство — что это такое?

Сделать государство «свободным» — это отнюдь не является целью рабочих, избавившихся от ограниченного верноподданнического обра­за мыслей. В Германской империи «государство» почти столь же «сво­бодно», как в России. Свобода состоит в том, чтобы превратить госу­дарство из органа, стоящего над обществом, в орган, этому обществу всецело подчиненный; да и в наше время большая или меньшая свобода государственных форм определяется тем, в какой мере они ограничи­вают «свободу государства».

Германская рабочая партия — по крайней мере, если она принимает эту программу, — обнаруживает, как неглубоко прониклась она соци­алистическими идеями; вместо того чтобы рассматривать существую­щее общество (а это сохраняет силу и для всякого будущего общества) как «основу» существующего государства (или будущее общество как основу будущего государства), она, напротив, рассматривает госу­дарство как некую самостоятельную сущность, обладающую своими собственными «духовными, нравственными, свободными основами».

Да к тому же еще грубое злоупотребление в программе словами: «современное государство» и «современное общество», а также и еще более грубое непонимание того государства, которому она предъявляет свои требования!

«Современное общество» есть капиталистическое общество, кото­рое существует во всех цивилизованных странах, более или менее сво­бодное от примести средневековья, более или менее видоизмененное особенностями исторического развития каждой страны, более или менее развитое. Напротив того, «современное государство» меняется с каждой государственной границей. В прусско-германской империи оно совершенно иное, чем в Швейцарии, в Англии совершенно иное, чем в Соединенных Штатах. «Современное государство» есть, следо­вательно, фикция.

Однако, несмотря на пестрое разнообразие их форм, различные го­сударства различных цивилизованных стран имеют между собой то общее, что они стоят на почве современного буржуазного общества, более или менее капиталистически развитого. У них есть поэтому не­которые общие существенные признаки. В этом смысле можно гово­рить о «современной государственности» в противоположность тому будущему, когда отомрет теперешний ее корень, буржуазное общество.

Возникает вопрос: какому превращению подвергнется государст­венность в коммунистическом обществе? Другими словами: какие об­щественные функции останутся тогда, аналогичные теперешним госу­дарственным функциям? На этот вопрос можно ответить только науч­но; и сколько бы тысяч раз ни сочетать слово «народ» со словом «го­сударство», это ни капельки не подвинет его разрешения.

Между капиталистическим и коммунистическим обществом лежит период революционного превращения первого во второе. Этому перио­ду соответствует и политический переходный период, и государство этого периода не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата.

Но программа не занимается ни этой последней, ни будущей госу­дарственностью коммунистического общества.

Ее политические требования не содержат ничего, кроме всем из­вестных демократических перепевов: всеобщее избирательное право, прямое законодательство, народное право, народное ополчение и про­чее. Это простой отголосок буржуазной Народной партии, лиги мира и свободы. Все это сплошь требования, которые, поскольку они не пере­ходят в фантастические представления, уже осуществлены. Только государство, их осуществившее, находится не в пределах Германской империи, а в Швейцарии, Соединенных Штатах и так далее. Подобного рода «государство будущего» есть современное государство, хотя и существующее вне «рамок» Германской империи.

Забыли, однако, об одном. Так как германская рабочая партия оп­ределенно заявляет, что она действует в пределах «современного наци­онального государства», стало быть, своего государства, прусско-германской империи, — да иначе и требования ее были бы в большей части бессмысленны, так как требуют ведь только того, чего не имеют, — то она не должна была бы забывать самого главного, а имен­но, что все эти прекрасные вещицы покоятся на признании так назы­ваемого народного суверенитета и поэтому уместны только в демокра­тической республике.

Раз уж не хватило мужества требовать демократической республи­ки, как это делали французские рабочие программы при Луи-Филиппе и Луи-Наполеоне, — и разумно, ибо обстоятельства предписывают ос­торожность, — то незачем было прибегать и к этой уловке, которая не является ни «честной», ни достойной, — требовать вещей, которые имеют смысл лишь в демократической республике, от такого государ­ства, которое представляет собой не что иное, как обшитый парламент­скими формами, смешанный с феодальными придатками и в то же время уже находящийся под влиянием буржуазии, бюрократически сколоченный, полицейски охраняемый военный деспотизм, и сверх того еще торжественно заверять такое государство, что воображают до­биться от него чего-либо подобного «законными средствами»!

Даже вульгарная демократия, которая в демократической республи­ке видит осуществление царства божия на земле и совсем не подозре­вает, что именно в этой последней государственной форме буржуазного общества классовая борьба и должна быть окончательно решена ору­жием, — даже она стоит все же неизмеримо выше такого сорта демо­кратизма, который держится в пределах полицейски дозволенного и ло­гически недопустимого. [...]

Печатается по: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 19. С. 26—30.

Ф. ЭНГЕЛЬС

Анти-Дюринг

О т д е л т р е т и й

СОЦИАЛИЗМ